Герцог с недоумением качал головою. Как ни приятна лично для него была эта странная судьба, потому что она способствовала в дальнейшем осуществлению его планов, но он все-таки не мог не прийти в крайнее удивление по поводу всего услышанного. Правда, это было в духе русских, среди которых Бирону случалось встречать оригиналов, способных на вещи, непостижимые его немецкому уму, но такой случай он и придумать не мог. И вместе с тем он знал, что это вполне возможно, что такие свадьбы бывали, хотя и в силу совершенно других, не имеющих ничего общего с настоящим делом причин, но все-таки бывали.
Он не сомневался в том, что Олуньева говорит правду, и, заинтересованный этою свадьбою, стал расспрашивать подробности.
Настасья Петровна рассказывала все с большою охотою.
Вообще, все устроилось совершенно так, как она хотела. Была одна только подробность, не понравившаяся ей немножко, и она умолчала о ней перед Бироном.
Эта подробность заключалась в том, что князь Чарыков-Ордынский наотрез отказался от денег, предложенных ему за его свадьбу. Такой его характер заставил призадуматься было Настасью Петровну, и, пользуясь тем, как Бирон принимал ее рассказ, она в удобную минуту ввернула-таки маленькое словцо:
- Вот что, ваша светлость! Упрячь, пожалуйста, мне этого самого барина подальше… потому вину на нем все равно можно найти.
- То есть как это "упрячь"? - переспросил Бирон.
- Ну да так, я не знаю… может, я и не то болтаю, - поспешила заговорить Олуньева, видя, что ее "слово" принимается не так, как она желает этого, и сейчас же перешла на другое.
- А как зовут… как фамилия теперь вашей племянницы? - спросил Бирон.
Настасья Петровна назвала.
- Чарыков-Ордынский… князь Чарыков-Ордын-ский? - вспомнил герцог. - Но ведь он уже разыскивается… Да, он разыскивается, и по очень серьезному делу…
"То-то серьезному! " - подумала Олуньева, и, когда уехал Бирон и она вспомнила весь свой разговор с ним, - она осталась положительно убежденною, что герцог схитрил перед нею, поиграв только в справедливость.
"Сначала это ни за что, дескать, - соображала она, - а потом на тебе, и дело нашлось… "
Бирон же уехал от Олуньевой с серьезным сомнением, не рехнулась ли Настасья Петровна на старости лет.
Но как бы то ни было - действовала ли она в здравом уме или была помешана, - устроенная ею свадьба племянницы как нельзя лучше выводила герцога из затруднительного положения, и он, сидя в своей карете, уже искал брату такую невесту, которая более соответствовала бы его собственным желаниям, чем эта бедняжка Олуньева.
"Bella gerant alii - tu, felix Austria, nube!" "Пусть войны другие ведут, ты ж, счастливая Австрия, заключай браки!" - вспомнил он известный стих и не мог сдержать довольную улыбку.
XIV. ИДИЛЛИЯ
Как ни была странна и непонятна для Бирона, а может быть, и для всякого другого постороннего человека свадьба молодой Олуньевой, но для ее домашних людей это являлось весьма естественным. Вся дворня жалела Наташу, сочувствовала ей и вместе с тем находила, что иначе трудно было поступить. На их взгляд, разумеется, лучше было обвенчаться с захудалым князем, который вдобавок еще давал жене вольную, чем выходить за Бирона и вступать в его семью.
Как только баронесса Шенберг побывала у Олуньевой и та после ее визита поднялась наверх к племяннице, две горничные, почуяв что-то неладное, кинулись к замочной скважине и подслушали весь разговор Настасьи Петровны с Наташей. Затем, когда Олуньева призвала к себе Григория Ивановича и стало известно, какое поручение дала она ему, дворня поднялась на ноги, и начались толки и пересуды.
К старухе Авдотье Саввишне, бывшей при Олуньевой чем-то вроде доверенного лица и известной в доме под именем просто Дунюшки, то и дело забегали с разных сторон с расспросами: правда ли, что биронский супостатский брат сватается к барышне, и правда ли, что ему утрут нос таким фортелем, которого он и не ожидает? Как ни отнекивалась Дунюшка, что ей ничего не известно, как ни гнала любопытных от себя прочь, вскоре выяснилось, что "фортель" действительно готов осуществиться.
- Ну и молодец же Настасья Петровна! - говорилось в людской. - То есть вот ловко дело-то обделывает!.. Важно… Право, важно!..
- Еще бы! - подхватывали с другой стороны. - А то иди в холопы к этому Бирону…
- Да что в холопы к нему?! - пояснил Григорий Иванович. - Он нас-то если возьмет за барышней, так своим холопам поставит в услужение, вот что!.. А князь Чарыков-Ордынский все-таки - русский князь.
- Ну уж тоже! Видели мы!.. Князь!..
- А ты вот поговори у меня! - огрызался Григорий Иванович и шел хлопотать дальше.
В самый день свадьбы, когда "молодая" вернулась из церкви, одна из горничных, Даша, побежала к француженке-модистке, работавшей на Олуньевых и сшившей Наташе платье к венцу в двадцать четыре часа. Даша обещала непременно прибежать, чтобы рассказать своим знакомым мастерицам все подробно о свадьбе. Работа уже кончилась, но мастерицы в ожидании ее не расходились.
- Ну, девушки, - вбежала к ним Даша, - кончено дело: обвенчали…
- Обвенчали? Быть не может!.. Так и обвенчали? - послышалось со всех сторон. - Как же это?
- Да так. Только вот сейчас из церкви привезли.
- Ты была?
- В церкви-то? Куды!.. Не пустили… Да и далеко, на Выборгской стороне… Нет, мне Гаврила, выездной, всю подноготную доложил… Он с каретой ездил.
- Ну, что ж она?
- Барышня-то? Да, конечно - наша сестра… хоть и свадьба эта, выходит, не настоящая, а так только, нарочно, - ну а все-таки боязно… почитай, без памяти все время была…
- Ишь ты!.. Ну, а он?
- Бравый, говорят, даром что пьяница, а бравый!.. Григорий Иваныч, дворецкий наш, хвалят: "Ничего, - говорят, - тысячи рублев не взял… "
- Какой тысячи?
- А что давали ему.
- За что?
- За свадьбу.
- Так чего ж он не взял?
- Значит, не хочет. Такое уж благородство, значит: выручил от рук бироновских, ну а там платы не нужно. Так и Григорий Иванович объяснял.
- А я бы так, право, взяла!..
Пока говорили так девушки, одна из них тихонько и незаметно пробралась к двери, приотворила ее и выскользнула вон. Затем она опрометью кинулась через двор в так называемый сад, то есть просто огороженное, заросшее деревьями пространство, принадлежавшее к дому, который нанимала француженка для своей мастерской. Со стороны двора тут находились покосившаяся от времени беседка и скамеечка, но дальше, между деревьями и кустами, росли лопух и сорная трава. Швея быстро, уверенно, видимо знакомою дорогою, пробралась между кустов и древесных стволов к тыну, шедшему вдоль задней стороны сада.
Вечер был тих; солнце уже село, но перламутровый отблеск заката еще захватывал часть неба, на котором высыпали бесчисленные, с каждою минутой становившиеся ярче августовские звезды. Деревья не шевелились, и их листва казалась причудливым темным кружевом, неподвижно, словно на плоскости, застывшим.
Из-за тына навстречу девушке послышался шорох.
- Груня, ты? - чуть внятно спросили оттуда. Она подала голос.
За тыном задвигались, и вслед за тем наверху его показался темный абрис человека, который перекинул ноги и соскочил вниз.
- Что ж долго так? - заговорил он (это был измайловский солдат). - Я уж думал, что не придешь нынче.
- Нельзя было раньше, там Дашка олуньевская прибежала, о свадьбе рассказывает, барышню-то их нынче венчали.
- Что ж, любопытно послушать было?
- Чего мне слушать то? А говорю, нельзя выйти было, потому там все собрамшись и мадама в магазине.
Солдат помолчал. Он опустился на полусгнивший пень и притянул к себе Груню.
- Нет, не моги, - отстранилась та на его движение поцеловать ее. - Пока не твоя, не моги!
- Ах, Груня! - ответил он. - Кабы на то моя воля - давно бы моя была… Вот дай срок, отец откупит…
- Откупит… как же!.. Может, и откупил бы раньше, а теперь, гляди, туда тебя упрячут, что никакими деньгами не управишься. А еще тоже говоришь, мила я тебе… Была бы мила - не крутил бы.
- И сам не знаю, как это вышло тогда… - заговорил солдат, опустив голову. - С радости вышло, вот что!.. Обрадовался я, что отец простил, деньги прислал, и пошел… В первый раз в жизни пьян напился.
- Олуньевскую-то, - перебила Груня, - сегодня с твоим князем венчали.
- С каким князем?
- А вот что вызволил тебя. Солдат поднял голову.
- Что ты?! Не врешь, Аграфена? Как же это? Это ему непременно такое счастье за доброе его дело пришло… Будь я один - пропал бы… право, пропал бы.
- Да и пропадешь еще. Груня сделала вид, что сердится.
- Ну что ж, один конец. Ну, а пока что все же я благодаря ему жив еще.
- Ты мне вот что скажи, - начала Груня серьезно, - расспросил ли ты, что тебе теперь будет за это, а?
- Писарь наш полковой говорит - я ему семь гривен дал, - что по меньшей мере батогами на площади отдерут и в Сибирь угонят.
- Ты бы убег, - сказала Груня, вздрогнув.
- И убежал бы, да тебя жаль.
- Так ведь все одно угонят. Уж раньше не жалел, так что ж теперь-то? А пока что слышно?
- А пока никаких бумаг в полк ниоткуда нет. Писарь говорит, что пришлют скоро… Ах, Груня, что толковать об этом!.. Дай срок!.. Может, последний раз видимся. - И он притянул девушку к себе еще раз.
Она не сопротивлялась.
- Слушай, Кузьма, - сказала она ему, когда он, простясь с нею, перелезал тын обратно. - Если тебя в Сибирь угонят, я за тобой пойду.
XV. УКАЗ ТАЙНОЙ КАНЦЕЛЯРИИ
- Я повторяю тебе, что это невозможно, и, как хочешь, я своего солдата не выдам и указа не приму. Хоть ты сердись или нет, но я не считаю себя обязанным принимать указы Тайной канцелярии, - сказал Густав Бирон, сильно горячась и махая руками сидевшему перед ним брату, который так же, как Шенберг, приехал к нему прямо от Олуньевой.
Дело шло о только что присланном барону Бирону как полковому командиру указе Тайной канцелярии, требовавшей немедленного ареста и выдачи солдата Измайловского полка Кузьмы Данилова за учиненные им "предерзостные против Ее Императорского Величества поступки".
Герцог, понимавший истинный смысл волнения брата, спокойно сидел в кресле и с улыбкою слушал выражения его горячности.
- И никакого тебе дела нет до солдата, - возразил он. - Этого солдата нужно отправить в Тайную, и ты отправишь, а сердишься ты оттого, что с тобой Олуньевы такую шутку сыграли…
Густав вдруг круто обернулся.
- И не напоминай мне о ней, слышишь - не напоминай. Я о ней теперь и думать не хочу. - Но, несмотря на то что он говорил, что не хочет и думать о Наташе, - как только речь зашла о ней, он ближе подошел к брату и снова повторил то, что уже спрашивал его несколько раз теперь: - Нет, скажи, пожалуйста, ведь это же - просто сумасшествие? сумасшествие?..
Герцог, в десятый раз пожав в ответ ему плечами, произнес:
- Если хочешь, со стороны старухи сумасшествие, ну а молодую нельзя винить.
- Да как же не винить, как же не винить-то? Ведь я же ухаживал за ней, я так был уверен!..
- Разве вы объяснялись? Разве она обещала тебе?
- Нет, обещать не обещала… но все-таки…
- Ну вот видишь! Да и мало ли хорошеньких женщин в свете? Ну, не она, другую найдешь. Да, наконец, тебе никто не помешает продолжать и за нею ухаживать. Она теперь свободна будет, самостоятельна… Ты едешь на маскарад к Нарышкину?
- Ах, какой тут маскарад! Оставь, пожалуйста!.. До маскарада ли мне?
И при имени Нарышкина у Густава живо воскрес в памяти тот первый вечер, когда он увидел Наташу.
- Она там наверное будет, - продолжал между тем герцог. - Я советую тебе ехать и преспокойно быть, как прежде.
- И что же, он красив по крайней мере? - перебил Густав.
- Кто? Муж Олуньевой? Право, ничего не могу сказать тебе. Знаю, что он - пьяница.
- Пьяница! - подхватил Густав и расхохотался громче, чем мог это сделать при естественном смехе. - Да, пьяница, шляющийся по кабакам… Хорош муж!.. И как это ты, который все знаешь, не узнал об этой свадьбе?
- Неужели ты думаешь, что я могу заниматься этими пустяками? - опять улыбнулся герцог. - И без того много вздора приходится выслушивать.
- Для тебя вздор, а для меня - весьма серьезная вещь. И как мне не донес никто?
- Значит, некому было. Ну, прощай, однако, мне пора! Повторяю тебе: брось думать об этом! - И с этими словами герцог, простившись с братом, вышел из комнаты.
Он видел, что чувства Густава к Олуньевой были похожи скорее на каприз, чем на серьезную, обдуманную и взвешенную любовь, какою мог полюбить человек его лет, и, как ни горячо принял он известие о ее свадьбе, все-таки это было далеко не то, что должно было быть при ином положении вещей.
"Посердится и перестанет!" - решил герцог и вернулся домой, весьма довольный своим утром.
Густав действительно сердился, но именно только сердился. Было задето его самолюбие, ему неприятна была неудача, обидно, что так хорошо сложившиеся планы семейной жизни рушились; казалось же ему, что он в отчаянии и что это его капризно-сердитое состояние и есть самое настоящее выражение обманутой любви.
Брат уехал, а он все еще ходил по кабинету и, изредка останавливаясь и жестикулируя, произносил вслух обидные для человечества вещи. Он был взбешен, и ему требовался какой-нибудь осязательный, определенный предмет для выражения своего гнева.
"Что-то было такое! - вспомнил он, продолжая ходить, что-то обидело его помимо еще свадьбы Наташи. - Да, - вспомнил он, - этот указ… указ из Тайной канцелярии".
И он взял со стола брошенный им указ и перечитал его, как будто желая проверить, действительно ли эта бумага была так обидна, как она показалась ему сначала?
"Какой это Данилов? - стал припоминать он. - Молодой он или старый? И что он сделал такого? Кузьма… Данилов… Нет, положительно не помню. Да где же их всех упомнить? А ведь вот тоже человек, и у него, верно, есть свои горести и были радости тоже. Я вот тут мучаюсь, потому что мне неприятно, что все это вышло так, но мне хорошо у себя дома, тепло… и будет, в сущности, и потом, а ему-то… Хорошо, если он оправдается в Тайной канцелярии…"
И ему вспомнились сейчас же собственные слова о том, что он не выдаст этого солдата, и спокойный ответ брата, принявшего эти слова почти в шутку.
Действительно, Густав, начав теперь думать о Данилове и придя вследствие этого в более спокойное состояние, должен был согласиться, что только в шутку он и мог сказать это.
Каким образом он мог "не выдать" Кузьмы Данилова? Если бы он решился на это, ему пришлось бы оставить командование полком, а Кузьму Данилова все-таки взяли бы.
"Да, может быть, этот Кузьма Данилов и правда негодяй, достойный своей участи? Что же беспокоиться о нем?.. Но все-таки Тайная канцелярия не смеет присылать в полк указы… разумеется, не смеет".
И, чувствуя снова прилив подымающейся злобы, Густав подошел к столу и сел писать проект уведомления в Тайную канцелярию о том, чтобы она благоволила впредь относиться в Измайловский полк не указами, которые принимать не будут (он так и поставил: "которые принимать не будут"), а промемориями. "Понеже, - писал он по-немецки для перевода своему адъютанту, - полк гвардии не под именем своей канцелярии зависит, но канцелярия под именем полку обстоит, и в оном присутствует Ее Величество полковником".
Составив ядовитую для начальника Тайной канцелярии генерала Ушакова записку, Густав несколько успокоился и тут же на полях присланного "указа" сделал пометку об аресте Кузьмы Данилова и отправлении его куда следует.
XV.I КНЯГИНЯ ЧАРЫКОВА-ОРДЫНСКАЯ
Наташа совершенно не помнила, как прошла ее свадьба, как одели ее, посадили в карету, ввели, или - скорее - внесли, в церковь и что было потом. Все это прошло Для нее как во сне, как в тумане. Очнулась она уже княгиней Чарыковой-Ордынской.
Ей не хотелось выходить замуж, просто не хотелось ни за кого, потому что никого она не любила и чувствовала себя отлично в девушках, начав выезжать в свет только первый год. Ей еще более не хотелось выходить за Бирона, но и венчаться с каким-то неизвестным князем, найденным Бог знает где, - тоже не хотелось ей.
Однако в то же время выбора ей не было. По крайней мере ее уверили, что выбора ей нет, что, если она не обвенчается с Чарыковым, Бирон, брат страшного герцога Бирона, насильно возьмет ее за себя.
Она не спала тогда целую ночь после приезда баронессы Шенберг. Потом произошел этот разговор с теткой, поразившей ее смелым и небывалым планом, и не успела опомниться она, как пришли сказать, что послезавтра явится к ним сам герцог. Очевидно, он приедет с предложением. Наташа схватилась за голову руками и с воплем отчаяния повалилась на кресло.
С этих пор и до самой той минуты, когда она очнулась уже обвенчанная, все кружилось у нее в голове, и она мало что помнила.
Были минуты просветления, и в эти минуты ей хотелось освободиться от охватывающего ее ужаса и страха, что с нею будет; она пробовала оглянуться кругом, рассеяться и видела, что все суетились в доме, бегали, торопились. Дуняша ходила из комнаты в комнату, беспрестанно смахивая навертывавшиеся у нее слезы, тетка с сурово нахмуренным лицом отдавала приказания с уверенностью и сознанием того, что она знает, что делает.
Эта уверенность, слишком подчеркнутая, показная уверенность тетки, слезы Дунюшки, сдержанно-почтительная суетня людей снова напоминали Наташе о ее положении, и снова казалось ей, что не свадьбу готовят ее, а похороны.
В самом деле, несмотря на суетню, было что-то тихое, подавленное в доме. Ходили на цыпочках и говорили шепотом.
Казалось, имей Наташа достаточно духу, чтобы сказать, что она не хочет этой свадьбы, или найдись кто-нибудь посторонний, который сказал бы этим людям, чтобы они опомнились, и они опомнились бы и, может быть, ужаснулись бы перед тем, что делают. Но Наташа не имела силы говорить, а посторонних не было никого, и дело было доведено до конца бесповоротно.
Очнувшись, Наташа вовсе не ощутила той свободы и радости, которые были обещаны ей. Хотя во время венчания она не подымала глаз и едва ли, по своему внутреннему состоянию, могла видеть что-нибудь отчетливо, ей все-таки казалось, что она видела и запомнила лицо того человека, имя которого она носила теперь таким странным образом. Она видела его потертый наряд, грубый мужской профиль с черными усами, горбатым носом и длинными волосами. Он не был ни противен, ни антипатичен ей, но вместе с тем он был ей чужд, страшен и далек.
Она вздрогнула вся, от головы до пяток, когда кто-то в первый раз назвал ее "ваше сиятельство".
Весь разговор тетки с Бироном она выслушала, стоя за дверью, и то выражение лица, которое она увидела у герцога, когда Настасья Петровна сказала ему о свадьбе, на одну секунду вознаградило ее, но Бирон уехал, и тщеславное удовольствие быть немножко хитрее его быстро прошло, и тяжелое чувство тоски снова заняло его место.