Сработал защитный рефлекс: он рванулся вперед, рискуя сломать себе руку или ребро. В последнее мгновение обнаружил крохотную трещину и вцепился в нее пальцами, чуть их не переломав, а потом долгое время боялся пошевелиться, ощущая во рту вкус крови, сочившейся из пореза на лбу, испытывая боль в ушибленной руке и глядя с расстояния меньше кварты на израненные пальцы.
Ван-Ян улыбнулся. Он бросился на "свою" гору, и та его приняла.
В конце концов он сел, свесив ноги в пропасть, перевязал платком рану на лбу, чтобы как-то остановить кровотечение, ощупал ушибленную руку и тщательно облизал пальцы, прежде чем приложить ладонь к черному камню и почувствовать его биение, укрепившись в первоначальной догадке о том, что гора дышит.
В жизни человека редко бывают такие моменты, когда он абсолютно доволен собой, однако, вне всякого сомнения, для Ханса Ван-Яна наступил великий миг. Он забыл все свои обиды "бачако", которого даже собственные родители никогда по-настоящему не любили. Для старика голландца он был всего лишь ублюдком, довеском тринидадской шлюшки, а для матери – "наказанием", вечным напоминанием о том, что это она произвела его на свет.
Но сейчас он сидел на чудесной горе, сердце которой не могло быть ничем иным, как самым огромным из алмазов, и все остальное уже не имело значения: ни его происхождение, ни презрение, на которое он вечно наталкивался из-за своей внешности, ни отвращение женщин, любви которых он хотел добиться, ни даже малодушие нескольких мужчин, которые, как оказалось, были так мало ему преданы, что смылись при первом же осложнении.
Теперь он, Бачако, мог заткнуть за пояс самого могущественного короля на свете, потому что под его черной задницей находилось целое состояние – Великий Хан побледнел от бы зависти, воскресни он из мертвых. Он был уверен, что эта гора отвечает ему той же любовью, какой он воспылал к ней с первого взгляда.
Затем он представил себе, какое выражение лица будет у Джимми Эйнджела, когда тот узнает, что у него из под носа увели сокровище, которое он считал своим. Придется америкашке подавиться собственным презрением, с которым тот отверг предложение Бачако стать компаньонами.
– Дерьмом подавишься, гринго! – улыбаясь, бормотал Ван-Ян. – Дерьмом подавишься и локти будешь себе кусать, когда я позволю тебе взглянуть на мои камни.
Он спокойно поднялся на ноги и, не торопясь, не испытывая страха, начал взбираться по трудному склону, на котором и горный козел ощутил бы дрожь в коленях. Преодолев сто метров, он остановился, невольно залюбовавшись зрелищем невероятной красоты: лучи низкого солнца скользили по кронам миллионов огромных деревьев, а те, словно играя, начинали сверкать то одним, то другим оттенком зеленого, выделяясь из сплошной зеленой массы.
Стаи белых цапель летели на запад, красные ибисы живописно расселись на ветках желтого фламбойяна почти у его ног, а гордый ястреб описывал широкие круги на одной с ним высоте.
Туда дальше, в глубине пейзажа, где текла река, контуры расплывались, а на северо-востоке в бледно-голубое небо поднимался узкий столб дыма, указывая, где именно гуайка расположили свою деревню.
– Не иначе как поджаривают на завтрак венгра, – весело проговорил Бачако. – Если бы они жили ближе, я наверняка учуял бы запах жаркого.
На мгновение мелькнуло воспоминание о девушке, которая привела его к горе, и тут же погасло. Он выкинул из головы все посторонние мысли: важно было только то, что он дожил до этого чудесного дня, – и продолжил восхождение к алмазам, стараясь полностью сосредоточиться на тропинке и не думать о пропасти, которая с каждым шагом становилась глубже.
И вдруг все кончилось.
Необъяснимым образом, без всякой логики и вопреки уверенности Бачако, что он одержал победу, предначертанную ему судьбой, карниз достиг небольшой площадки – не более трех квадратных метров – и умер, обратившись в ничто, так же как и родился из ничего, словно это была не столько тропинка, которую природе вздумалось выгравировать на горе, сколько шрам, оставленный на ее темном лике гигантским ножом.
Он не мог в это поверить. Не желал признать, что боги оказались достаточно могущественными, чтобы сыграть с ним такую злую шутку. Он опустился на карниз и просидел несколько долгих минут, словно оглушенный, чувствуя, как мечты улетучиваются, подобно дыму костра гуайка.
Камень и пропасть, пропасть и камень – не существовало больше ничего, если не считать опасного спуска, и он ударил кулаком по черной скользкой стене, с криком и плачем, словно надеясь смягчить каменное сердце горы и проложить себе дорогу в самое нутро месторождения.
Однако и крикам, и плачу вторили только пронзительные крики птиц и громкий гомон обезьян, и Ханс Ван-Ян целый час сидел на крохотном пятачке, словно сломанная, измочаленная кукла, прислонившись к высоченной горе и устремив вдаль застывший взгляд.
– Должен существовать другой путь! – проговорил он после долгих размышлений. – Я уверен, что гора именно эта и где-то есть другой путь. Возможно, с южной стороны, где нет ветра и его не разрушило эрозией. – Он с трудом поднялся, словно вдруг постарев лет на двадцать. – Должен существовать другой путь, – упорно повторял он. – И если МакКрэйкен его нашел, я тоже сумею найти.
Он стал изучать тропинку, которая на спуске была намного опаснее, чем ему показалось при подъеме, поскольку теперь перед ним зияла пропасть, и в тот момент, когда он хотел сделать первый шаг, раздался щелчок, осколок камня пролетел в полуметре от его глаз, и до слуха донесся приглушенный звук выстрела.
– Добрый день, сеньор Ван-Ян! – поприветствовал его снизу знакомый голос с характерным акцентом. – Я же вас предупреждал, что, если вы переберетесь через реку, я вас прикончу! Надо было вам меня послушаться! Немецкий офицер всегда держит слово!
– Яноами всегда были смелыми воинами. Они встречались с врагами лицом к лицу и разбивали их на поле боя, не позволяя ступить на свою территорию. – Ксанан обвел рукой вокруг, словно желая охватить все окрестное пространство. – Это наша земля уже тысячи лет, и даже "разумные" с их огнестрельным оружием так и не смогли сюда вторгнуться. – Он сделал длинную паузу и, когда уже казалось, что он больше не произнесет ни слова, продолжил тем же спокойным и ровным тоном: – Однако существует кое-что такое, против чего яноами не могут бороться и что разрушило многие некогда многочисленные племена, вроде краикоров, которые жили на берегах великой Амазонки: болезни, которые "разумные" принесли с собою, словно проклятие Мауари, злого ангела. Грипп, корь, сифилис и туберкулез косят наши народы с той же силой, с какой ветер сметает все, вплоть до последней травинки, с вершины тепуя в бездну. – Он скорбно покачал головой. – Храбрые воины яноами ничего с этим поделать не могут. Тебе это понятно, правда?
– Понятно, – подтвердила Айза. – Непонятно только, почему все настаивают на том, что я в силах что-то сделать. Ведь один раз вы уже пытались, и ничего не вышло. Я не разбираюсь в медицине.
– Но ведь ты "разумная", и твое тело скрывает секреты этих болезней. И ты Камахай-Минаре.
– Чепуха! Ты уже достаточно со мной знаком, чтобы понять, что я вовсе не богиня вашего племени.
– Камахай-Минаре не богиня яноами. У нас нет другого бога, кроме Омаоа, который обитает на вершине Большого Тепуя. Меня не волнует, богиня ты или нет, но Омаоа нужна белая женщина, "разумная" жена, которая откроет ему секреты болезней, чтобы защитить его народ до скончания веков.
– Жена? – удивилась Айза.
– Жена, – повторил Ксанан. – Сердце Омаоа переполнено печалью, потому что ему по-прежнему отвечает его голос, когда он зовет во тьме. Он создал свет, леса, реки, животных и даже людей, но забыл создать ту единственную, которая могла бы наполнить его одиночество. – Индеец пристально посмотрел Айзе в глаза, отчего ей стало не по себе. – Но теперь ты здесь, и все изменится.
Айза не нашла, что сказать. То, что ее хотят отдать в жены богу, пусть даже богу гуайка, явилось для нее полной неожиданностью и превосходило все ее опасения. Она закрыла глаза, и в ее мозгу вновь возник образ доисторического чудовища, обитавшего на вершине грозной горы, и она вновь подумала, что их долгая одиссея оказалась, как она и боялась, всего лишь тягостной дорогой возвращения к страхам детства. Она вновь была девочкой, напуганной навязчивыми кошмарами, с той лишь разницей, что сейчас, чтобы убежать от кошмара, следовало не проснуться, а закрыть глаза и умолять, чтобы настоящий сон пришел ей на помощь.
Она спросила себя, не она ли сама каким-то образом постепенно сплела эту паутину, удерживающую ее, словно гигантская ловушка. С каждым разом она укреплялась в убеждении, что все, что с ней случилось и даже могло произойти в будущем, было много лет назад так или иначе запечатлено в каком-то уголке ее мозга. По мере приближения развязки становилось все труднее отогнать от себя искушение почувствовать себя виновной и все сложнее уверить себя в том, что она не несет никакой ответственности за такое нагромождение катастроф и бедствий.
В жизни Айзы случались мгновения, когда она склонялась к тому, чтобы признать, что все случившееся с ней было наказанием: ведь она, сама того не понимая, совершила тяжкий грех, приманивая рыбу, усмиряя зверей, принося облегчение страждущим и утешая мертвых. Не было другого человека в округе, который мог угадать, когда и откуда появится тунец, или укротить взглядом взбесившегося верблюда. Наверное, уже тогда Айза обрекла себя на то, что ей придется поплатиться в будущем.
– Ты боишься?
Она повернулась к индейцу, который когда-то был гордым и красивым воином, а в последнее время постепенно угасал, словно его снедала какая-то болезнь, еще страшнее смерти, и кивнула.
– Как же мне не бояться? – сказала она. – Как выглядит Омаоа?
– Не знаю. Я никогда его не видел. Никто его не видел.
– Даже Этуко?
– Он с ним говорит, но не может его видеть. Омаоа обитает на вершине Большого Тепуя, но никогда не показывается людям.
Снова воцарилось молчание, и тогда Айза отважилась:
– А если я откажусь?
– Никто не может тебя заставить, но я знаю, что ты не повернешь обратно, потому что не сможешь все время жить в сомнении, а еще потому, что теперь тебе известно, что яноами нуждаются в тебе.
– Говорю же, что я ничего не могу для них сделать.
Айза хорошо знала, что говорила. Она все время наблюдала за туземцами, осознавая, что и они каждую секунду за ней наблюдают. Она восхищалась их красотой и простотой обычаев, и в то же время ее поражало, как это им удалось сохранить себя в такой первозданности, в стороне от всякой заразы "цивилизации". Однако Ксанан был прав: так же, как это случилось со многими племенами сельвы, корь или обычная простуда рано или поздно сводила этих людей в могилу. Их организму хватало защитных свойств, поскольку они жили в такой чистой и незагрязненной атмосфере, что даже раны затягивались, не успевая воспалиться. Мир яноами, где не существовало ни жары, ни холода, и где воды и пищи хватало на всех, потому что они умели приспосабливаться к природе и никогда не требовали от земли больше того, что она могла им дать, не выдержит грубого напора белого человека и обрушится, как карточный домик от удара рукой.
В шабоно обитали шестьдесят человек: большую человеческую нагрузку окружающий мир не выдерживал – иначе наступал голод. Некоторые женщины кормили грудью почти до четырех лет, потому что так они не могли забеременеть, а значит, число жителей деревни не увеличивалось.
Однако, если ребенок умирал, женщина тут же вновь оказывалась беременной. Таков был таинственный внутренний механизм, который скрывали в своем теле женщины яноами, сознавая, что с тех пор, как бог Омаоа поместил их в этот рай, единственным способом его не потерять было никогда его не перенаселять.
Все жили под одной крышей – в огромном круглом доме, и, тем не менее, любой предмет находился строго в секторе, выделенном каждой семье, и никому никогда не приходило в голову присвоить себе то, что ему не принадлежит. Они располагали досугом, чтобы беседовать и смеяться, потому что охота, рыбалка или сбор бананов и плодов пихигуао не требовали много времени. Они могли спать весь день, чтобы проснуться в любое время ночи и вести неспешный разговор у костра: казалось, у них не было никаких особых дел, яноами были прежде всего неисправимыми болтунами и беззастенчивыми сплетниками. Они часами с бесконечной тщательностью выискивали друг у друга насекомых или наносили на тело художественные и причудливые рисунки с помощью красного сока оното или черной сажи. Хотя им не был знаком ни один музыкальный инструмент, их звучные голоса восполняли этот недостаток, и очень часто половина деревни пела, в то время как вторая половина исполняла какой-то однообразный танец, а потом неожиданно все менялись ролями.
Они не пользовались ни одеждой, ни украшениями, если не считать некоторых цветов и птичьих перьев, а для охоты, рыбной ловли или защиты им хватало длинных луков, стрел и кураре. Все годилось в пищу: млекопитающие, рыбы, змеи, червяки, личинки, муравьи, пауки-обезьяны и бессчетное количество птиц, за исключением орла, – но они не переносили вида крови и отвергали любое мясо, которое не было высушено на солнце. Они изготавливали гамаки с помощью нескольких лиан, связав их концы, и пили, припав к воде, не прибегая к помощи рук или какого-либо сосуда.
Получалось, что они немногого просили от жизни, и, по-видимому, жизнь немногого от них и требовала. Раз Омаоа был добрым богом, щедро одарившим их благами, то теперь Омаоа боялся болезней белого человека, угрожавших разрушить его творение, и они желали успокоить бога и успокоить самих себя, предложив ему "разумную" жену, через которую оба мира соединились бы.
Они разглядывали ее, дивясь тому, какая она высокая: большинство женщин едва достает ей до груди; цвет глаз напоминает листья банана, мокрые от утренней росы; руки большие, с длинными-предлинными пальцами; лицо без малейшего следа украшения, а голос такой глубокий, словно гром, отдающийся эхом в далеких горах, – и спрашивали себя, способен ли Омаоа почувствовать влечение к подобной женщине и была ли она богиней другой расы или же это все фантазии шамана, одурманенного эбеной.
Жизнь в шабоно, казалось, шла своим чередом, несмотря на присутствие пяти чужестранцев, однако сотня глаз тут же впивалась в Айзу, как только она покидала свою малоку, словно каждый мужчина, женщина или ребенок хотел узнать, кем на самом деле была эта огромная гуарича.
Никто не спешил, и даже Этуко, шаман, как будто не волновался. Он часами лежал в гамаке в центре магического круга и был, вероятно, единственным членом племени, который никогда не следил за Айзой, словно зная о том, что она избрана их богом.
– Чего они ждут?
Вопрос задал Золтан Каррас – как-то раз, в послеполуденное время, когда в деревне все замерло, – и Айза, сидевшая рядом и зашивавшая рубашку, местами изъеденную муравьями, подняла голову и с улыбкой посмотрела вокруг: со всех сторон за ней наблюдали.
– Они меня изучают, – сказала она. – И делают это обстоятельно.
– Почему?
Ей не хотелось признаваться ни венгру, ни кому бы то ни было другому, что гуайко выбрали ее в жены для своего бога, и она предпочла пожать плечами, снова склоняясь над шитьем:
– Думаю, они хотят убедиться в том, что я Камахай-Минаре.
– Значит, вот за этим ты сюда и шла? – допытывался он. – Чтобы группа индейцев признала тебя богиней?
– Нет. Не за этим.
– Тогда есть что-то еще и ты это скрываешь, не так ли?
– Так.
– И не хочешь об этом говорить? – Девушка молча покачала головой, но он не сдавался: – Что-то настолько плохое?
– Я этого не узнаю, пока оно не случится, и предпочитаю, чтобы вы оставались в стороне.
– Я не могу, как ни пытаюсь. – Он набил трубку замечательным табаком, который ему подарили туземцы, и, не поднимая глаз, добавил: – Расскажи мне о своем отце.
От удивления Айза уколола палец и, немного пососав его, искоса взглянула на венгра.
– Об отце? – повторила она, словно не поняв вопроса. – Что вы хотите, чтобы я рассказала?
– Все. Каким он был, каков был его образ мыслей и как ему удалось создать семью, которая до сих пор словно сгрудилась вокруг него, хотя уже столько времени его нет в живых.
Девушка задумалась, возвращаясь к своей работе, а потом отрицательно покачала головой.
– Нет, – сказала она. – Не думаю, что мне следует говорить об отце. Что бы я ни рассказала, все будет моим видением, потому что я его обожала, а вам это будет неприятно.
Золтан Каррас, раскуривавший трубку, прервал свое занятие: по-видимому, ответ девушки задел его за живое.
– Что ты хочешь этим сказать? – поинтересовался он. – При чем тут я?
– Да ладно вам, Золтан! – засмеялась она. – Вам меня не провести. Вы хотите, чтобы я рассказала вам об отце, чтобы понять, что он все еще значит для моей матери. – Она посмотрела ему в лицо: – Разве не так?
Венгр был похож на ребенка, уличенного в какой-то проделке. Он хотел запротестовать, но махнул рукой – сдаюсь, мол:
– А если бы и так. Что в том плохого?
– Тогда это не меня, а ее надо расспрашивать об отце.
– Она не расскажет.
– Знаю. Она хранит воспоминания для себя.
– Никто не может вечно жить воспоминаниями.
– Часто бывает так, что оно того стоит. Воспоминания обычно лучше действительности. – Айза вновь склонила голову над шитьем, но вскоре добавила: – Если хотите совета, не заикайтесь о моем отце. Он всегда будет незримо присутствовать в ее жизни, и никто не сможет занять его место. Возможно, однажды моя мать перестроится, но одно дело жить дальше, другое – забвение. – Она помолчала. – Возможно, скоро я ее оставлю, вполне естественно, что мои братья поступят так же, и тогда ей будет нужен человек, который бы служил ей опорой. Однако у этого человека должно быть свое собственное лицо, никак не связанное с ее прошлым. – Она улыбнулась. – По крайней мере, я так думаю.
– Старуха! – шутливо воскликнул он. – Порой мне кажется, что ты старше, чем тепуи саванны. – Неужели тебе и в самом деле всего восемнадцать?
Айза опять улыбнулась, не поднимая глаз, и, когда он собрался встать, жестом остановила его.
– Погодите, – попросила она. – Не уходите. У меня для вас послание.
– Для меня? – удивился он. – От кого?
– От Ксанана. Он хочет, чтобы вы спали возле костра, и никогда – в темноте, потому что в темноте тень человека отделяется от его тела, и тогда Канайма может ее украсть.
– Зачем?
– Не знаю. А вы?
– Откуда мне это знать? – хмуро сказал Золтан Каррас. – Я же не веду бесед с мертвецами.