Две жизни - Михаил Волконский 4 стр.


III

Ротмистр Конного полка Чигиринский был известен всему Петербургу под именем просто Ваньки, как его по-приятельски звали все, потому что он со всеми был приятелем. Известен же он был главным образом своими кутежами и скандалами; они были грандиозны и исключительны, но сходили ему с рук, так как он умел обставлять свои выходки настолько остроумно, что, собственно, к нему нельзя было придраться.

Последний раз, например, он замариновал генерала.

Чигиринский кутил с товарищами в загородном трактире, "Красном кабачке", где пили тогда шампанское ящиками. Вдруг к ним пристал какой-то, по-видимому приехавший из провинции, чтобы повеселиться в Петербурге, генерал, бывший до некоторой степени навеселе. Он стал читать молодым людям назидание о том, что вино, мол, есть враг и приносит вред, и пить его не следует.

Чигиринский встал с бокалом в руках и произнес ответную речь, в ней он заявил, что он и его товарищи настолько тронуты словами его превосходительства, что решили бросить кутежи и в ознаменование этого решения покорнейше просят его, генерала, разделить с ними их "последний стакан вина".

Генерал снисходительно принял предложение, и они напоили его до того, что раздели донага, уложили на бильярд, полили прованским маслом, посыпали зеленым луком и уехали. Когда генерал утром проснулся в замаринованном виде на бильярде, ему представили счет за выпитое шампанское и за испорченное бильярдное сукно.

Чигиринский был старшим товарищем Проворова и принадлежал к "старожилам", существующим во всех полках; они дослуживаются обыкновенно до чина ротмистра или майора и затем так и остаются до самой своей смерти, упорно отказываясь от дальнейших повышений и назначений, потому что с последними повышениями и назначениями обыкновенно связаны хлопоты и ответственность, которых нет в так называемых "чинах душевного спокойствия" - майора и ротмистра.

Вечный ротмистр Ванька Чигиринский был доволен своею судьбою, чином и самим собою и, казалось, ничего большего не хотел в мире. Для молодых офицеров, каким был Проворов, он являлся в полку оракулом, а для старших - уважаемым старожилом полка, знавшим все традиции его и хранившим в своей памяти все полковые анекдоты и истории, большинства которых он сам был участником.

Сказать по правде, Чигиринский отлично умел себя держать со всеми, обладая редким врожденным тактом, благодаря которому владел сноровкой не докучать никому, и все его любили. Вследствие этого такта именно он и оставил в покое Проворова, встретив его в аллее у Китайской деревни и сразу заметив, что молодой человек находится не в себе. Он отлично знал, что Проворов к нему же придет, когда захочет, с излияниями своих чувств.

Так оно и случилось. Вернувшись с прогулки, Сергей Александрович направился в комнату Чигиринского и застал его лежащим с высоко задранными на спинку дивана ногами и с трубкою в зубах.

- Ты знаешь, Чигиринский, со мною случилось нечто совершенно необыкновенное! - обратился Проворов к товарищу.

- Знаю! - процедил тот сквозь зубы, не выпуская из них трубки.

- Как? Ты знаешь, что произошло со мною?

- Нет, что именно произошло, я не знаю, но уже при сегодняшней утренней встрече с тобой увидел, что с тобою что-то произошло… Дело обыкновенное!

- Да нет же, совсем необыкновенное!

- Ну вот еще! Это тебе только так кажется, и все в твоем чине непременно испытывают то же самое. Пари держу, что ты влюбился и потому счастлив.

- Почем ты это знаешь?

- Потому что вид у тебя глупый, как у всех влюбленных.

Проворов посмотрел на товарища. Все слова, которые тот произносил: "влюблен" и прочее, были пустыми и ничего не выражающими в сравнении с тем, что он чувствовал, и он счел за лучшее замолчать и ничего не рассказывать. И, помолчав, он спросил только:

- Скажи, пожалуйста, могу я сегодня отказаться от караула? Видишь ли, мне всю ночь не спалось, и сейчас я в таком настроении, что не могу отоспаться и, боюсь, ночью не выдержу. Может быть, кто-нибудь заменит меня сегодня, а другой раз я за того отдежурю.

- Валяй! Кого-нибудь найдем за тебя.

- Вот и отлично! - Проворов помолчал и потом вдруг спросил: - Скажи, пожалуйста, ты не знаешь фрейлины Малоземовой?

- А-а, ее зовут Малоземовой?

- Кого "ее"?

- А вот ту, про которую ты спрашиваешь.

- Послушай, ты не имеешь права относиться так к…

- Постой! Не кипятись! Ты меня спрашиваешь, знаю ли я фрейлину, которую зовут Малоземовой. Я у тебя и переспросил это. Что ж ты сердишься?

- Да я не сержусь… но только… если бы ты знал… Впрочем, тебе не понять… ты сам никогда не испытал этого. Ты мне только скажи, знаешь ли фрейлину Малоземову или нет?

- По всей вероятности, знаю, потому что меня представляли, кажется, всем фрейлинам, но которая из них Малоземова, право, не помню.

- Как же ты не помнишь?

- Что ж, брат, делать? Не вели казнить - не помню.

- Ну а скажи, пожалуйста, где можно бы было встретить ее?

- Фрейлину-то! Да на любом балу. Вот теперь по случаю приезда светлейшего, вероятно, начнутся балы, маскарады и всякие празднества.

- Мы поедем с тобой?

- Отчего же не поехать? Поедем.

- Ну и отлично! А теперь я пойду к себе. Так насчет дежурства ты устроишь?

- Устрою.

Проворов был уже за дверью.

IV

Когда двор переезжал на лето в Царское Село, гвардейские офицеры, являвшиеся туда для дежурства, приезжали из Петербурга определенным от полка нарядом, то есть группою в несколько человек, останавливались в нижнем помещении Большого дворца и, ежедневно сменяясь, в определенное время ходили по очереди в караулы; затем на их место прибывал другой наряд от другого полка, и отбывшие свою очередь могли вернуться в Петербург. Возвращались солдаты походом, то есть верхом на лошадях строевой колонной, а офицеры - в собственных экипажах, так как у огромного числа гвардейских офицеров были собственные щегольские запряжки четверкой и даже шестеркой, цугом, кареты и коляски.

Проворов был из тех немногих, у кого не было ни того, ни другого, и ему приходилось пользоваться экипажем одного из товарищей, обыкновенно Ваньки Чигиринского. И теперь из Царского они ехали в Петербург в огромной, мягко качавшейся на рессорах карете и мирно беседовали. Сергей Александрович заговорил об интересовавшем его вопросе о масонах, о которых он до сих пор много слышал и кое-что знал в качестве неофита и с которыми ему пришлось столкнуться теперь непосредственно.

- Скажи, пожалуйста, - спросил он Чигиринского, - ты знаком с масонами, имеешь представление о них?

- Имею, - ответил Чигиринский, по своей привычке не выпуская из зубов короткой раскуренной голландской трубки.

- И что же ты о них думаешь?

- Да ничего особенного! По-моему, это - детская забава.

- Детская? Почему же детская?

- А вот помнишь, как бывало в детстве? Заберемся мы, ребята, со сверстниками куда-нибудь в сумерки в укромное место и начнем рассказывать страшные истории эдак полушепотом; и станет и очень проникновенно, и жутко, и страшно, и ужасно приятно. И до того дорассказываемся, что замолчим и двинуться боимся.

- Да, я это помню. Мы, бывало, забирались в коридоре за шкафом на огромный сундук.

- Ну вот и масоны так.

- Тоже на сундук забираются?

- В переносном, конечно, смысле. Тоже главное у них - таинственность; в ней вся штука: будто что-то делают, ищут философский камень, строят храм Соломона, а на самом деле только и всего, что им под этим предлогом можно собираться в тайнике где-нибудь и сидеть и ощущать жуткость таинственности, как в детстве после страшных рассказов и сказок в сумерках.

- Но ведь у них обряды особые, заседания.

- Пустяки все! Все сводится к тому только, что я говорю.

- Ну а философский камень, а это мистическое строение Соломонова храма?

- Да к чему это нам, православным, заботиться о восстановлении и постройке Соломонова храма, когда у нас, слава Богу, возводятся христианские храмы открыто и всенародно?

- Но ведь Соломонов храм это - совсем другое.

- Вот потому-то я и говорю, что едва ли он нужен, если он, как ты говоришь, - "совсем другое", чем православный храм.

- Нет, я в том смысле, что масонский Соломонов храм - это отвлеченная философия, а не здание из дерева и камней.

- Батюшка мой, христианская религия, то есть наше православие, - такая философия, что никакой другой человеку и не нужно. В христианстве все есть, и все отвлеченное истолковано так, как нигде.

- Так ты думаешь, что нам, христианам, нечего заботиться о храме Соломоновом, когда у нас есть христианская церковь?

- Думаю и уверен в этом.

- Но ведь масоны не против христианства.

- Если они не против христианства, так почему же они не стараются держаться его исключительно, а выдумывают еще свое что-то особенное? И зачем делать какую-то таинственную, подпольную, секретную "работу", когда можно быть православным христианином совершенно открыто? Если масонство творит добро, то зачем все эти тайны, клятвы и все прочее? Хорошее и честное дело не нуждается ни в каких тайнах, его можно делать открыто, без всяких ночных заседаний с гробами, скелетами и стенами, завешенными черным сукном.

- Ты говоришь - гробами? Настоящими?

- Ну да! Вот такими, в каких мертвецов хоронят.

- Это интересно.

- Для ребят, которые хотят страхов и страшных историй, пожалуй, интересно, а по-моему, просто смешно, глупо и даже скучно.

- А сам ты видел что-нибудь из этого или только знаешь понаслышке?

- Нет, я и сам видел. Ведь меня посвящали.

V

Карета продолжала катиться по мягкой, отлично укатанной и содержимой для проездов государыни дороге. Проворов быстро обернулся к Чигиринскому, спокойно тянувшему трубочку, и воскликнул:

- Как! Тебя посвящали в масонство?

Представление, которое он до сих пор имел о приятеле как о человеке беззаботно-легкомысленном, кутиле, вовсе не соответствовало тому, что он узнавал теперь о нем из разговора. Оказывалось, что Чигиринский не только обладал почти доходившей до гениальности способностью придумывать и устраивать во время кутежей умопомрачительные дебоши; у него был вполне ясный и рассудительный ум, "проникавший в глубокие области даже отвлеченности".

- Ну, что ж такое? - ответил Чигиринский. - И меня посвящали в масонство.

- Как же это случилось?

- Да очень просто. Меня стал обхаживать один из них - как это у них называется? - брат-руководитель, что ли, и стал поучать, что, мол, кто вступит в братство вольных каменщиков, тот обрящет на земле царствие небесное и все будет знать.

- И ты согласился?

- Я говорю, что из-за этого любопытства, насколько известно, Ева с Адамом погибли и что, значит, масоны разводят первородный грех по земле.

- А он что на это?

- Боже мой, как взвился! Стал и так, и эдак доказывать! А мне, в сущности, все равно; я больше спорю, чтобы раздразнить этого брата-руководителя.

- А он?

- А он изводится. Кончилось тем, что мне надоело разговаривать, и я замолчал. А он вообразил, что, значит, убедил меня, и стал еще упорнее предлагать мне посвящение.

- Ты согласился?

- Я согласился, но главным образом для того, чтобы посмотреть, что это у них за церемония. Ну вот, привели меня в обтянутую черным сукном комнату; семь свечей горят, на столе книга лежит, а по сукну серебряной канителью мертвые головы вышиты и скелеты.

- Страшно?

- Почему же страшно? Ведь это - такая же вышивка, как бабы красных петухов на полотенцах вышивают. У каждого своя мода: у масонов - мертвые головы, а у баб - красные петухи. Никакой разницы нет и ничего, разумеется, страшного. Огляделся я! Мне сказали, что здесь я должен сосредоточиться и остаться один. Я говорю себе: "Наплевать, где наша не пропадала", - вынул трубку, кисет, набил табак, высек искру, закурил. Выскочил тут на меня масон, вероятно, высочайшей степени, почтенный, сенатор один, да как всплеснет руками. "Ты, - говорит, - что тут делаешь? " - "Я, - говорю, - сосредоточиваюсь". - "Как же ты табачище палишь? Тут мистическими благовониями накурено, а ты табачный дым пускаешь. Неужели вся эта обстановка не приводит тебя в трепет?"

"Нет, - говорю, - не приводит". - "Ну, все равно, - говорит, - брось трубку и привыкни к лишениям". Трубку он у меня отнял, и мне это сильно не понравилось. Посидел я так один в суконной комнате, и скучно мне стало.

- Что ж ты делал?

- Да ничего не делал. Вошли наконец братья-каменщики. Курьез! Маскарад маскарадом - разодетые! Завязали мне глаза - из платка повязку сделали - и повели. Только, видишь ли, сукно-то, которое у них на стены было повешено, вероятно, у них от моли в табаке лежало - стало у меня в носу щекотать. Я и чихнул. Слышу, и еще кто-то чихает, потом еще. Тут я нарочно еще "аппчих"… Вышло весело.

- Воображаю!

- Торжественности никакой, да и таинственности мало.

- Ну еще бы! А тебя все ведут?

- А меня все ведут с завязанными глазами и ноги велят раскорячивать, потому что то правой я в какой-то квадрат должен вступить, то левой - в треугольник.

- Хороша у тебя, должно быть, фигура была в это время!

- Я и сам то же подумал, и стало мне так смешно и весело, что я уже не мог удержаться, взял да и отставил вдруг быстро правую ногу в сторону. На нее сейчас же и наткнулся ведший меня с правого бока - да как грохнется! Я сделал вид, что страшно испугался, дернулся и приподнял повязку. Смотрю, а это я самому масону высочайшей степени, почтеннейшему сенатору, подножку закатил, и он растянулся на полу: парик у него свалился, голова плешивая… Так ничего из моего посвящения и не вышло.

- Ну и что же с тобою за это сделали?

- Да что же и кто может со "мной что-нибудь сделать?

- Да ведь, говорят, масоны очень сильны; с ними нельзя ссориться, они отмстят.

- А чем они могут мне отмстить?

- Мало ли чем! Ты, значит, их не боишься?

- Вот вздор! Да что они могут мне сделать? Ничего у меня нет такого, что они могут отнять, и ничем они не владеют таким, что могли бы дать и что могло бы сделать счастливее, чем я есть…

- Значит, ты счастлив вполне?

- Я этого не сказал. Я только говорю, что масоны не могут дать мне ничего, что осчастливило бы меня.

- Они, говорят, властны дать ордена, чины, богатство.

- И прочую всякую чепуху, - подхватил Чигиринский. - Ну, мне этого ничего не нужно. Я вполне доволен тем, что у меня есть, и большего не желаю. Знаешь что, Сережка, поедем сейчас в "Желтенький"?

"Желтеньким" назывался тогда один из наиболее посещаемых загородных трактиров.

- А что ж, в самом деле, едем, - махнул рукою Проворов, - закатимся…

Они уже подъезжали к Петербургу. Чигиринский высунулся в окно кареты и крикнул кучеру:

- Пошел в "Желтенький"!

VI

На другой день с самого раннего утра, не выспавшись после сильного кутежа в "Желтеньком", Проворов стоял на полковом плацу и наблюдал за обучением солдат верховой езде. Эго было скучно, а главное - утомительно. Приходилось ходить вместе с берейтором и вахмистром в центре круга, по которому тряслись солдаты на лошадях, и делать им замечания, как держать каблук, повод, руки.

Обучение солдат являлось самым неприятным из всей службы, и офицеры терпеть не могли этого занятия. Каждый из них старался отделаться, и заставить их являться на езду было очень трудно. Большею частью приходилось отдуваться тем, кто, подобно Проворову, жил в казармах и был, так сказать, под рукой. В полку происходили вечные истории по поводу того, что жившие на городских квартирах офицеры не являлись, и их товарищам волею-неволею приходилось заменять их, потому что полковой командир непременно требовал, чтобы солдатская езда происходила в присутствии офицеров.

Сергей Александрович, злой и раздражительный, кружился по плацу, когда приехал Чигиринский, знавший, что, вероятно, опять нет никого на солдатской езде. Несмотря на то что он вместе с Проворовым прокутил всю ночь в "Желтеньком", он был свеж и бодр, так как в этом отношении у него были удивительные выносливость и выдержка.

- А ты уже здесь! - удивился он, увидев Проворова.

- Да ведь надо же! - отозвался тот. - Из этих дармоедов опять никого нет. Сегодня очередь Платошки Зубова, и мне уже в шестой раз приходится выходить за него на плац. Ну уж я его серьезно допеку!

Чигиринский покачал головою и протяжно свистнул.

- Ну, брат, теперь Платошки Зубова и не достанешь!.. Он стал уже Платоном Александровичем.

- Кем бы он ни стал, все равно заставлять товарищей бегать по плацу вместо себя - свинство!

- Да ты пойми, что я говорю: Платона Зубова нет в Петербурге. Он, брат, в Царском Селе.

Чигиринский произнес это с таким ударением, что Проворов воскликнул, разведя руками:

- Да не может быть!

- Вот те и "не может быть"!

- Да как же это случилось?

- Очень просто. Он пошел в последнее дежурство нашего полка в Царском во дворец, и тут все решилось.

- Говорили, что участь Дмитриева-Мамонова была уже бесповоротна.

- И на его место попал Платон Зубов.

- Платон Зубов! - повторил Проворов. - Кто бы это мог подумать? Такой тихоня!

Действительно, Платон Зубов, такой же секунд-ротмистр, как и Проворов, отличался в полку чрезвычайно скромным поведением. Плохой служака, неважный ездок - щупленький и нежный, он держался более или менее в стороне от шумной жизни офицерства и проводил время главным образом за чтением сентиментальных книг и в особенности за игрою на клавесинах. Кажется, у него даже были очень порядочные способности к музыке. Но кроме этой склонности к тишине и музыке, за ним никаких достоинств не значилось. И вдруг он, эта ничтожность, попал в любимцы, занял место всесильного когда-то Орлова и даже самого великолепного князя Тавриды, светлейшего Потемкина! Уж и Дмитриев-Мамонов был нерешителен, а этот совсем казался никудышником.

- Да, уж что кому слепая фортуна предназначит! - проговорил Чигиринский. - Недаром ее рисуют с повязкой на глазах.

- Постой! - остановил его Проворов. - Ты говоришь, что он нес последнее дежурство нашего полка в Царском?

- Да.

- Значит, то самое дежурство, от которого я отказался?

- Да ведь в самом деле, ты ведь отказался, и пошел Зубов вместо тебя… Вот не знал ты… может, счастье предназначено было тебе.

- А разве ты думаешь, это было бы для меня счастьем?

- А ты этого не находишь?

- Видишь ли, теперь я могу сказать тебе: мне предлагали это счастье.

- Кто предлагал?

- Масоны.

- Что-о?

- Масоны следили за мной, потому что мой отец, как оказалось, был тоже масоном, и они мне покровительствовали.

- А потом?

- А потом ко мне явился некто и предложил мне стать на то место, куда попал теперь Зубов.

- И ты отказался?

- Видишь ли, они от меня требовали в случае успеха полного подчинения их воле, то есть чтобы я беспрекословно исполнял все то, что они захотят. Я понял, что это равносильно предательству, и отказался.

- И у тебя хватило духу?

- Да разве можно было поступить иначе?

Назад Дальше