Когда мы подошли к ложу, мать пошатнулась. Потом она часто говорила мне, что ей хотелось не прижаться губами к руке его, а обнять почившего, в последний раз приласкать, заставить открыть глаза, хотелось согреть теплом своих губ его холодные губы…
Ей достало силы воли сдержать себя. Даже не плача, без слез, криков, всхлипываний опустилась она на колени, сжала руку короля, велела мне первой поцеловать ее, сказав:
"О дочь моя, никогда не забывай того, кого ты увидела в этот час и больше не увидишь".
"Мой милый отец спит, правда?" - допытывалась я.
"Да, спит отец всего народа, дитя мое", - отвечала мать, знаками заставляя меня замолчать.
И она нежно и долго целовала неподвижную руку усопшего.
Вышли мы в двери с противоположной стороны, покинув зал, где стояло королевское ложе. И вдруг, уже в соседних покоях, мать пошатнулась и, негромко вскрикнув, упала без чувств.
Два человека, вышедшие, как и мы, из траурного зала, поспешили к нам.
"Встань, мама, - кричала я, - встань же! Или ты заснула, как и мой милый отец?"
"Постой-ка, да ведь это она", - сказал один из подошедших.
"Да кто же?"
"Цыганка, возлюбленная короля, та, кого называют королевой Топаз".
"Давай заберем ее отсюда, да и девочку тоже", - предложил второй.
Один взял мать на руки, другой повел меня.
Мы вышли из покоев, потом из ворот дворца. Тот, кто держал на руках мою мать, положил ее на землю под дерево, на то место, где мы уже провели три дня и три ночи.
Второй усадил меня подле матери, и оба удалились.
Я крепко обняла матушку и, покрывая поцелуями ее лицо, все повторяла: "О мама, мама, не спи, как спит мой милый отец…"
То ли подействовал свежий воздух, то ли слезы и ласки дочери оживили материнское сердце, то ли пришло время, и она очнулась сама, но вот мать открыла глаза.
Она не сразу поняла, что случилось. Наконец, с помощью моих воспоминаний, которые я излагала с жестоким детским простодушием, она восстановила в памяти все, как это бывает после страшного сна.
"Пойдем, дитя мое, - сказала она, - здесь нам делать больше нечего".
И мы пошли по дороге к дому.
В тот же вечер мать сняла со стены изображение Мадонны - ее она особенно почитала, - сняла свой портрет, портрет короля Филиппа, и когда стало совсем темно, мы покинули дом и отправились в путь.
Шли мы много дней. Теперь, когда я научилась отмечать время, я бы сказала, что, вероятно, мы шли с месяц, останавливаясь лишь на короткий отдых. И наконец очутились в горах Сьерры-Невады. Там моя мать встретила племя цыган и была признана ими. Они отвели ей дом, который позже и стал харчевней "У мавританского короля". Вокруг табором расположились цыгане - они подчинялись ей как королеве.
Так прошло несколько лет, но вот я стала замечать какую-то перемену в облике матери. По-прежнему она была прекрасна, только красота ее как-то менялась - мать стала такой бледной, что казалась скорее призраком, чем живым существом. Я уверена, что она, пожалуй, уже давно покинула бы землю, как туман, который по утрам отрывается от гор и летит к небу, если бы я не удерживала ее.
Как-то я обратила внимание, что в ее спальне больше не видно ни Мадонны, ни ее портрета, ни портрета короля, и спросила, где же они.
"Пойдем со мной, дитя мое", - сказала она вместо ответа.
Мы отправились в горы, и по тропинке, известной лишь ей одной, она привела меня к гроту, укрытому от чужих глаз, затерянному, незаметному среди скал. В глубине его, над ложем из мха и папоротника, висело изображение Мадонны, а чуть в стороне - оба портрета.
"Дитя мое, - наставляла меня мать, - может случиться, придет день, когда ты попросишь у гор убежища: место это надежное. Никому на свете не говори о нем. Кто знает, каким преследованиям ты можешь подвергнуться? И этот грот сохранит тебе жизнь, нет, больше чем жизнь, - сохранит свободу!"
Мы провели там ночь, а наутро вернулись в дом, где теперь харчевня. Когда мы возвращались, я заметила, что мать идет медленно, неуверенной походкой. Два или три раза во время пути она садилась на землю и прижимала меня к сердцу.
И при каждом поцелуе, при каждом объятии сердце мое переполнялось слезами, ибо я невольно переносилась в тот день, когда мой отец, бледный и ослабевший, выехал верхом из Бургоса, когда он прижал меня к сердцу и понятными для меня словами впервые назвал своей дочерью.
Предчувствие не обмануло меня.
На следующий день после того, как она отвела меня в грот, мать слегла. С этого часа я поняла, что она на пути к вечности, и не покидала ее ни на миг.
Она понимала, что для нее наступает этот час, начало бесконечного пути, удаляющего нас от всего, что нам мило, и говорила она со мной уже только о моем отце.
Она напомнила мне - так, что это глубоко запечатлелось в моей душе и никогда не забудется - все те обстоятельства моего детства, о которых я только что вам рассказала, государь.
Она дала мне перстень, дала мне пергамент. Она сказала, что у меня есть брат, - простите меня, ваше высочество, - брат, который станет королем, и что я сама должна решить, знакомиться ли мне с моим братом или жить в неизвестности, но в богатстве, жить там, где мне нравится, что я ни в чем не буду нуждаться, владея алмазами - подарком отца.
Я выслушала ее, рыдая, преклонив колени перед ее ложем. Она больше не поднималась, и с каждым днем ее глаза блестели все ярче, лицо становилось все бледнее, голос слабее. И когда я спрашивала лекаря из нашего племени, который изучил науку исцелять у лекарей Востока, чем больна моя мать, он отвечал:
"Она не больна. Она уходит к Богу".
И вот день, когда Бог открыл ей врата в вечность, наступил.
Я, как всегда, стояла на коленях у ее ложа, и она, как всегда, говорила не о себе, а обо мне. Казалось, глаза ее, перед тем как закрыться навек, глаза матери, пытались проникнуть взором в будущее. Разум ее даже в агонии собирал все силы, чтобы ухватить какую-то смутную мысль. Слабая улыбка блуждала на ее губах. И вдруг она подняла руку, как бы указывая на что-то мелькнувшее, словно тень, перед ней, и прошептала два слова. Я приняла их за бред, ибо они не имели никакого отношения к нам, к нашим воспоминаниям. Я даже подумала, что ослышалась, подняла голову, вникая в ее слова. И она еще дважды слабеющим голосом невнятно повторила:
"Дон Фернандо, дон Фернандо…"
Она возложила руки на мою голову, и я склонилась под последним благословением. Я ждала, что она поднимет руки, но ждала напрасно, - она благословляла меня, умирая.
Она будто хотела на веки вечные прикрыть меня щитом своей нежной любви.
Если вам, ваше высочество, когда-нибудь доведется проехать из Гранады в Малагу, вы увидите могилу матери в небольшой долине за милю от харчевни "У мавританского короля". Вы сразу узнаете ее - рядом вьется ручей, а над нею возвышается крест, ибо моя мать, благодарение Иисусу Христу, была христианкой; и вы прочтете надпись, грубо высеченную кинжалом на могильном камне:
"La reyna Topacio la Hermosa".
И знайте, ваше высочество, что та, которая покоится под этим камнем, не совсем чужая вам, ибо она так любила короля Филиппа, нашего отца, что не могла пережить его… О матушка, матушка! - твердила молодая девушка, задыхаясь от рыданий и прижимая руки к глазам, чтобы скрыть слезы.
- Я прикажу перенести ее прах в священную обитель, - сказал своим обычным невозмутимым тоном молодой король. - Я распоряжусь о заупокойной мессе, которую монахи будут служить каждый день, во спасение души ее… Ну, продолжайте же.
XVIII
ДОН ФЕРНАНДО
- Спустя некоторое время после смерти моей матери, - сказала Хинеста, - цыгане надумали перекочевать в другие места. С того дня как матери не стало, они считали меня своей королевой. Они пришли сообщить о решении старейшин и просить моего согласия.
Согласие я им дала, но заявила, что табор свободен, как птица небесная, и может кочевать где угодно. А я никуда отсюда не тронусь и не покину могильного камня, под которым покоится моя мать.
Собрался совет старейшин; я узнала, что они собираются захватить меня силой.
Накануне, перед уходом цыган, я перенесла в грот запасы фиников и скрылась.
А вечером, когда цыгане собрались осуществить свой замысел - увезти меня силой, - их поиски оказались тщетными.
Вот так помогла мне предусмотрительность матери: у меня было надежное неприступное убежище, скрытое от чужих глаз.
Цыгане не хотели уходить без меня, я же решила оставаться в своем тайнике, пока они не уйдут.
Они задержались на целый месяц. И все это время я выходила из пещеры только по ночам. Я собирала дикие плоды и со скалистой вершины смотрела, горят ли еще огни в таборе, там ли еще цыгане.
Как-то ночью огни померкли. Может быть, это была хитрость: цыгане надеялись заманить меня на какое-нибудь открытое место и там поймать. Я спряталась в густом миртовом кустарнике и оттуда смотрела на дорогу; так продолжалось до рассвета.
Утром я увидела, что палаток уже нет, дорога пуста.
Но я все еще боялась спуститься и отложила все до ночи.
Пришла ночь, темная, безлунная, лишь звезды мерцали на почти черном небе. Но мы, цыгане, дети ночи, и взор наш пронизывает самую непроницаемую тьму.
Я спустилась к тропинке - по другую сторону стоял могильный камень матери, - подошла, преклонила колени. Пока я молилась, раздался конский топот.
Вряд ли это был кто-то из моих соплеменников. Я спокойно ждала, ведь в горах ночью мне некого было бояться, даже цыган.
Вот человек выехал на тропу, и в этот миг я, кончив молитву, поднялась. Всадник, вероятно, принял меня за привидение, вставшее из могилы, он закричал, осенив себя крестным знамением, пустил коня галопом и скрылся.
Это был просто путешественник.
Топот копыт затих. Ночь снова объяла меня своим молчанием. Раздавались только самые обычные звуки, какие бывают в горах: трещит дерево, катятся камни, воет дикий зверь, ухает ночная птица.
Я была уверена, что вокруг меня нет ни единого человеческого существа.
Итак, цыгане ушли.
Рассвет подтвердил то, о чем поведал ночной сумрак, и словно груз упал с моих плеч.
Я была свободна. Горы принадлежали мне, Сьерра-Невада стала моим царством.
Так я жила несколько лет спокойно, без нужды, питаясь, как птица небесная, дикими плодами, родниковой водой, свежим ночным воздухом, утренней росой, лучами дневного солнца.
Ростом я была как мать и носила ее одежду, драгоценностей у меня было предостаточно, и все же мне чего-то недоставало - недоставало подруги, спутницы.
И вот как-то я дошла до Альгамы и купила козочку.
Вместе с ней я вернулась в горы. Пока меня не было, мой дом заняли под харчевню. Хозяин все расспрашивал, кто я, и я рассказала ему о себе, но умолчала о том, где я живу. Он все допытывался, часто ли проезжают тут путешественники.
Мало-помалу благодаря харчевне в горах снова появились люди. Грубые завсегдатаи ее были сущими дикарями. Они внушали мне страх; я вернулась в заросли и лишь издали, из какого-нибудь недоступного места, следила за харчевней и за дорогой.
Странные звуки порой раздавались в горах - то выстрелы, то яростные возгласы, то призывы на помощь.
Вместо цыган в горах появились разбойники.
Для меня между ними не было особой разницы; я не знала законов общества, не имела понятия о том, что считается хорошим, что - плохим. Но видела, что в природе сила преобладает над слабостью, и думала, что люди, живущие ныне в горах, поступают так же, как люди в городе.
Однако разбойники все больше и больше внушали мне страх, и я старалась держаться от них подальше.
Однажды я, как всегда, бродила по диким уголкам Сьерры; козочка перескакивала с утеса на утес, а я пробиралась следом за ней, но поодаль, то и дело останавливаясь, чтобы сорвать какой-нибудь дикий плод, цветок или ягоду.
Вдруг я услышала жалобное блеяние моей милой и верной спутницы. Оно становилось все глуше, все отдаленнее. Казалось, что кто-то уносит ее, что ее подхватил какой-то вихрь, что у нее не хватает сил противиться и она зовет меня на помощь.
Я поспешила в ту сторону, откуда доносился ее жалобный крик. Но вот в полумиле от меня раздался выстрел, над зарослями кустарника взвился дымок, и, увидев его, услышав грохот выстрела, я бросилась туда, не думая о том, что и мне грозит опасность.
Подбежав к тому месту, откуда раздался выстрел из аркебузы и где еще синел дымок, я увидела козочку: она брела мне навстречу, прихрамывая, вся в крови - видно, была ранена в плечо и шею. Но вот она заметила меня, но не подошла ко мне, а повернула назад, словно просила следовать за ней. Я поверила в чутье бедняжки, поняла, что мне не грозит ничего плохого, и пошла вслед за ней.
Посреди поляны стоял красивый молодой человек - ему было лет двадцать пять - двадцать шесть - и, опираясь на аркебузу, смотрел на огромную волчицу; лежа на земле, она содрогалась от конвульсий.
Тут мне все стало ясно: волчица схватила мою козочку и поволокла ее, вероятно, чтобы отнести добычу своим детенышам. Молодой охотник, увидев дикого зверя, выстрелил. Раненый хищник выпустил козочку, и она побежала ко мне, а потом повела меня к тому, кто спас ей жизнь.
И чем ближе я подходила к молодому человеку, тем непреодолимее становилось странное волнение, охватившее меня: он казался мне существом высшего порядка по сравнению со всеми, кого я знала; он был почти так же прекрасен, как мой отец.
Он тоже с удивлением смотрел на меня, словно сомневался в том, что я существо из плоти и крови, вероятно приняв меня за духа вод, цветов и снегов - из тех духов, что, по нашим преданиям, обитают в горах.
Он, видимо, ждал, что я заговорю с ним первая, хотел понять по моим словам, по звуку голоса, по жестам, кто я такая. И вдруг меня что-то осенило, хотя никакой связи между настоящим и прошлым как будто и не было. Казалось, ничто мне сейчас не могло напомнить прошлого, и все же я внезапно вспомнила то, что случилось лет пять тому назад: перед моими глазами предстала сцена, когда моя умирающая мать, озаренная предчувствием смерти, приподнялась на своем ложе и, указывая мне на что-то невидимое, произнесла два слова. Я будто услышала ее голос, такой же ясный и отчетливый, каким он был в день ее смерти, и слова, те самые слова, что она тогда произнесла. И я громко повторила дважды: "Дон Фернандо, дон Фернандо", - будто поддаваясь какому-то внутреннему побуждению, даже не думая о том, что я говорю.
"Откуда вы меня знаете? - удивился молодой человек. - Откуда вам известно мое имя? Ведь я не знаю вашего".
И он смотрел на меня, как мне показалось, с каким-то гневом, словно был убежден, что я существо сверхъестественное.
"Так что же, вас и в самом деле зовут доном Фернандо?" - спросила я.
"Вы-то знаете, раз произнесли мое имя, приветствуя меня".
"Я по какому-то наитию произнесла ваше имя, как только увидела вас. Но, право, я ничего не знаю о вас".
И тут я поведала ему, как моя умирающая мать произнесла это имя, как оно запало мне в память и теперь неожиданно сорвалось с моих губ.
Не пойму, было ли это внезапное влечение или действительно между нами существовала одна из тайных связей, заранее и задолго соединяющих людские судьбы, но с этого мгновения я полюбила его, полюбила не так, как любят случайного встречного, который вдруг безжалостно овладевает твоими думами, а как человека, живущего своей, обособленной от тебя жизнью, но рано или поздно круг смыкается и ваши жизни соединяются, сливаются, как соединяются и сливаются воды ручьев, питаемых разными источниками: они текут по двум разным долинам, теряются из вида, забывают голос друг друга, но неожиданно встречаются у подножия горы, противоположные склоны которой они орошали, и, узнав друг друга, бросаются в объятия.
Не знаю, что испытывал он, но с того дня я стала жить его жизнью и, как теперь мне кажется, если его жизнь оборвется, то без малейшего усилия - я бы даже сказала, почти без сожалений - оборвется и моя.
Так прошло два года, и вот Фернандо стал жертвой жестоких преследований - тогда-то я и услышала о вашем приезде в Андалусию.
Позавчера дон Иньиго и его дочь проехали по горам Сьерры. Вашему высочеству известно, что с ними произошло?
Дон Карлос, как всегда, смотрел какими-то невидящими глазами, но утвердительно кивнул головой.
- Следом за ними явились солдаты, - продолжала девушка, - они разогнали людей Фернандо и, чтобы не терять времени в погоне за ними с горы на гору, разожгли пожар в Сьерре и окружили нас огненным кольцом.
- Ты говоришь "нас", девушка?
- Да, говорю "нас", ваше высочество, ибо я была с ним: я уже сказала вам, что я живу его жизнью.
- Так что же произошло? - спросил король. - Атаман разбойников сдался, его захватили, заточили в тюрьму?
- Дон Фернандо в надежном месте, в пещере, завещанной мне матерью.
- Но нельзя же вечно жить в лесу. Голод выгонит его из убежища, и он попадет в руки моих солдат.
- Я тоже подумала об этом, ваше высочество, - промолвила Хинеста, - потому-то, захватив с собой перстень и пергамент, я и пришла, чтобы добиться встречи с вами.
- А когда пришла, то узнала, что я отказал в помиловании Сальтеадора, отказал сначала его отцу, дону Руису де Торрильясу, а затем верховному судье - дону Иньиго?
- Да, узнала, и это еще больше утвердило меня в решении проникнуть к королю. Я говорила себе: "Дон Карлос может отказать чужому, тому, кто заклинает его о помиловании во имя человеколюбия или из милости, но дон Карлос не откажет сестре, ибо она заклинает его отчей могилой!" Король дон Карлос, сестра твоя заклинает тебя именем Филиппа - нашего отца - помиловать дона Фернандо де Торрильяса.
Хинеста произнесла эти слова с чувством собственного достоинства, хоть и преклонив колено перед королем.
А он смотрел на нее, стоящую в этой почтительной позе, и на его лице нельзя было прочесть, что же творится в его душе.
- А если я тебе скажу, - после минутного молчания произнес он, - что милость, о которой ты меня просишь, - хотя я и поклялся никому ее не оказывать - требует выполнения двух условий?
- Значит, ты окажешь мне эту милость? - обрадовалась девушка, пытаясь схватить руку короля и прильнуть к ней губами.
- Подожди, девушка, не благодари, пока не узнаешь об условиях.
- Я слушаю, о мой государь! Я жду, о брат мой! - воскликнула Хинеста, поднимая голову и смотря на Карлоса с неизъяснимой улыбкой радости и преданности.
- Итак, первое условие. Ты возвращаешь мне перстень, уничтожаешь пергамент и обязуешься самой страшной клятвой никому не говорить о своем царственном происхождении, единственными доказательствами которого служат этот перстень и этот пергамент.
- Государь, - отвечала девушка, - перстень на вашем пальце, оставьте его там; пергамент в ваших руках, разорвите его; произнесите слова клятвы, и я повторю ее. Ну, а второе условие?
Глаза короля сверкнули, но тотчас же померкли.