– Сколько же?
– За каждого человека по два пиастра. Вас, чужаков, четверо, ведь конакджи можно не считать, потому что он наш знакомый и вырос в этой стране; ты же, как мне говорили, вожак этих людей и, значит, заплатишь восемь пиастров.
– Так скажи-ка мне, кто ты такой!
– Я генерал-аншеф службы общественной безопасности этой деревни.
– Тогда ты, конечно, человек видный. Но как быть, если я откажусь платить?
– Тогда я опишу ваше имущество.
– Но кто отдал приказ взимать с любого чужеземца пошлину?
– Я и киаджи.
– Он тоже здесь?
– Да, он стоит там.
Он указал на того самого важного человека, с которым недавно беседовал; тот выжидающе глядел на меня.
– Позови-ка его! – приказал я.
– Для чего? Как я говорю, так должно быть и немедленно, иначе…
Он угрожающе двинул саблей.
– Тихо! – ответил я ему. – Ты мне очень нравишься, ведь у тебя тот же принцип, что и у меня: как я скажу, так и должно быть. Я не плачу пошлину.
– Тогда мы возьмем из твоих вещей столько, чтобы быть в расчете!
– Трудновато вам будет!
– Ого! Мы узнали, кто вы. Если вы не покоритесь, мы отхлещем вас плеткой!
– Держи свой язык за зубами, ведь я привык, чтобы со мной обращались почтительно и с уважением. Пошлину я не плачу; но я вижу, что ты человек бедный и, по своей доброте, дарю тебе два пиастра!
Я уже полез в карман, чтобы дать ему этот бакшиш, но тут же вытащил руку, поскольку сей человек поднял саблю и принялся размахивать ей прямо перед носом, крича:
– Бакшиш даешь? Мне, стражу и хранителю этой общины? Это оскорбление, и я покараю его самым строжайшим образом. Пошлина удваивается. И как мне с тобой обращаться? Почтительно и с уважением? Ты голь перекатная – у меня к тебе нет и тени уважения! Ты настолько ниже, настолько ниже меня, что я вообще тебя не вижу, ведь…
– Молчи! – прервал я его. – Иди-ка отсюда, а то схлопочешь плетку!
– Что? – прорычал он. – Плетку? Ты говоришь это мне, человеку, имеющему авторитет и вес, тогда как ты рядом со мной – крыса дохлая, мышь оголодавшая. Вот я и вот моя сабля! Кто запрещает мне тебя заколоть? Одним мошенником на земле будет меньше. Тебя вместе с твоими спутниками…
Он снова осекся. Халеф, положа руку ему на плечо, молвил:
– Замолчи-ка, наконец, иначе эфенди всерьез за тебя возьмется и отсчитает тебе пошлину так, что ты ее взять не сумеешь.
Тут местный страж порядка, оттолкнув хаджи так, что тот отступил на несколько шагов, закричал на него:
– Червяк! Ты и впрямь рискнул дотронуться до меня, главного чина в этой местности? Это преступление, за которое ты мигом ответишь. Не я, а ты схлопочешь плетку. Сюда, киаджи, сюда, мужчины! Держите крепче этого человечка! Отхлещите его собственной плеткой.
Киаджи уже занес ногу, но быстро поставил ее назад. Похоже, взгляд, брошенный мной, мало ему понравился. Его пример подействовал; никто не повиновался "генерал-аншефу службы общественной безопасности".
– Сиди, можно мне? – спросил Халеф.
– Да, – кивнул я ему.
Он тут же махнул Оско и Омару. В следующее мгновение "генерал" лежал на земле, спиной вверх. Оско держал его за плечи, а Омар уселся ему на ноги. Молодчик завопил, но Халефу удалось его перекричать:
– Идите-ка сюда, о мужи и жены, и посмотрите, как мы уплатим налог этому любителю громких слов! Сперва получит пошлину он сам, а потом любой, кто отважится прийти ему на помощь – киаджи первым! Сколько ему уплатить, эфенди?
– Он требовал восемь пиастров.
Я не стал ничего добавлять, и Халеф понял по моему выражению лица, что следует вести себя милостиво. Итак, он отпустил бедняге восемь ударов, действуя лишь формы ради. Эти восемь слабых ударов не могли причинить боли, зато произвели сильное впечатление. Сразу же после первого удара "генерал-аншеф" умолк. Когда его отпустили, он медленно поднялся, потирая тыльную часть тела, и посетовал:
– О закон, о справедливость, о великий султан! Самый верный твой слуга, хранивший благополучие отчизны, оскорблен плеткой! Моя душа истекает слезами, а из моего сердца сочатся ручьи тоски и печали. С каких это пор почтенные мужи удостаиваются ордена Славы, который курбаши имеет обыкновение помещать туда, где его не видно любому встречному? Объяли меня скорби жизни. Как ощущаю я муки прошедшего бытия! О закон, о справедливость, о великий султан и падишах!
Он хотел удалиться, но я окликнул его:
– Подожди немного! Я всегда держу слово. Поскольку я обещал тебе два пиастра, то ты их сейчас и получишь. А чтобы скорби бытия не слишком томили тебя, я дам тебе целых три пиастра. Вот они!
Он не верил своим глазам, когда я протянул деньги. Наконец, испытующе посмотрев на меня, он схватил их и сунул в карман. Похоже, тот оказался дырявым, ведь он снова достал оттуда деньги и перепрятал их под свой огромный тюрбан. Затем он взял мою руку и, приложив ее к своим губам, сказал:
– Господин, земные муки и невзгоды сего мира суть преходящи, как и все творения Аллаха. Твоя милость проливает мне на душу бальзам и смачивает чесночным соком глубины моих чувств. Да позаботится судьба о том, чтобы в твоем кошельке не переводились серебряные пиастры!
– Благодарю тебя! Теперь пригласи к нам киаджи.
Тот услышал мои слова и подошел сам.
– Что прикажешь, господин? – спросил он.
– Когда деревенский хавас получает от меня бакшиш, то нельзя, конечно, и киаджи оставаться без него. Надеюсь, ты с этим согласен.
– С удовольствием! – воскликнул он, протянув мне руку. – Твои уста полны благословенных слов, а твоя рука расточает дары богатств!
– Так оно и есть. Ты наверняка не захочешь получить меньше, чем твой подручный?
– Господин, я же начальник. Мне полагается больше, чем ему.
– Верно, он получил восемь ударов и три пиастра; следовательно, я отпущу тебе пять пиастров и двенадцать ударов.
Тут же он мигом приложил обе руки туда, где даже у величайших ученых не сыщешь вместилище ума, и завопил:
– Нет, нет, господин! Не удары, а только пиастры!
– Это было бы несправедливо. Не бывает пиастров без ударов. Или все, или ничего. Выбирай!
– Тогда лучше ничего!
– Тогда твоя вина, если твоя рука не получит того, что я обещал ей.
– Нет, нет! – повторил он. – Получить сразу то и то было бы для меня слишком много!
Он хотел удалиться, но, сделав несколько шагов, обернулся, умоляюще посмотрел на меня и спросил:
– Господин, а нельзя иначе?
– Как это?
– Дай мне пять пиастров, а дюжину моему хавасу. Он уже отведал плетки, так что она его не ужаснет.
– Если он захочет, я соглашусь. Итак, иди-ка сюда, генерал службы общественной безопасности!
Халеф протянул руку к хавасу, но тот быстро отпрыгнул в сторону и крикнул:
– Аллах, спаси и сохрани! Кроткие чувства моего седалища уже вдоволь напряжены. Если ты решишь разделить дары, то дай мне пиастры, а киаджи отпусти удары! Тебе, может быть, и все равно, кому что давать, мне же ничуть нет.
– Верю в это. Но я вижу, что мне не сбыть ни то, ни другое, поэтому позволяю вам удалиться.
– С удовольствием, господин! Поезжай спокойно своей дорогой! Может быть, в другом месте ты найдешь ту душу, что мечтает о побоях, а не о пиастрах.
Он поднял саблю, выпавшую у него, и удалился. Киаджи тоже пошел, но еще раз вернулся и доверительно зашептал:
– Эфенди, а может быть, что-то еще можно сделать? Уж очень мне хочется пиастры получить.
– Ну, так что же?
– Дюжина слишком много. Дай мне пять пиастров и пять ударов; это я еще снесу. Выполни мою просьбу – и мне хорошо будет, и тебе.
Я не мог иначе – я громко расхохотался, и мои спутники поддержали меня. Киаджи обрадовался, видя нас в хорошем настроении, и почти ласковым тоном заговорил со мной:
– Милый мой эфенди, ты сделаешь это, верно? Пять и пять?
Тут из стоявшей рядом толпы вышел длинный, тощий человек с темной бородой и промолвил:
– Послушай меня, чужеземец! Ты видишь здесь свыше трех десятков мужчин, и каждый из них готов стерпеть пять ударов, если получит за это пять пиастров. Если тебе угодно, мы согласны по очереди, лишь бы заслужить такие хорошие деньги.
– Благодарю, покорнейше благодарю! – ответствовал я ему. – Вы не оскорбляли меня, значит, вас не за что бить и потому вы не получите, к сожалению, пиастры.
Он сделал разочарованное лицо и грустно сказал:
– Это нам вообще не нравится. Я – человек очень бедный; сплю я под крышей неба; питье мое сварено из желудей, а голод – единый мой покровитель. Никогда я не получал и удара плеткой, а вот сегодня готов был на пять ударов решиться, чтобы раздобыть пять пиастров.
По этому человеку было видно, что он говорит правду. Нищета сквозила в каждой морщине его лица. Я уже хотел сунуть руку в карман, как подоспел Халеф, достал кошелек и положил ему что-то в ладонь. Когда бедный малый увидел, что получил, то воскликнул:
– Ты ошибся! Этого не может быть…
– Тихо, старик! – перебил его Халеф, одной рукой вновь убирая кошелек в карман, а другой угрожающе помахивая плеткой. – Проваливай-ка отсюда и похлопочи о том, чтобы твои родные когда-нибудь вновь пили настоящий кофе вместо желудевого.
Он оттеснил старика в сторону, и тот торопливо удалился, преследуемый остальными, мечтавшими узнать, сколько денег он получил в подарок.
Наконец, мы собрались ехать. Когда лошади тронулись с места, хавас снова вышел из толпы и крикнул мне:
– Господин, ты осчастливил меня пиастрами. Я дам тебе почетную свиту.
Он поднял саблю и, зашагав с воинственным видом, возглавил нашу процессию. Лишь за околицей он попрощался с нами.
– Сиди, – молвил Халеф, – все же я рад, что не задал ему крепкую трепку. Он – парень неплохой, и мне было бы жаль, если бы я омрачил "кроткие чувства его седалища". В этой прекрасной стране каждый остается героем до тех пор, пока не увидит плетку.
Глава 2
МЕДВЕЖЬЯ ОХОТА
Пребывание в этой нищей деревне вопреки нашим планам затянулось на час с лишним. Я спросил конакджи о том, где мы проведем сегодняшнюю ночь. Он ответил:
– Мы остановимся у Юнака; там вы лучше отдохнете, чем в этой деревне.
– Далеко ли до него?
– Мы попадем к нему в дом еще до наступления ночи. Можете быть уверены, что он тепло вас встретит.
Из благих побуждений я не стал больше его расспрашивать. Нам выгоднее было убедить его в том, что он пользуется нашим доверием.
Мы еще ехали по плоскогорью, но вдали уже показались громоздкие склоны; скоро мы достигли отрогов горного хребта. Справа от нас тянулись на северо-восток кручи Шар-дага. Мы приблизились к его юго-западному выступу; его подножие омывали холодные воды Черной Дрины. С севера в реку впадает Белая Дрина; после их слияния река поворачивает на запад, к Адриатическому морю – уже не столь отдаленной цели нашего путешествия. Отсюда, с того места, где мы теперь находились, до побережья моря было не более пятнадцати немецких миль по прямой линии. Через три дня мы могли бы туда прибыть. Но удастся ли нам это? Ведь предстояло преодолеть не одни лишь дорожные тяготы.
И вот мы оказались среди вздымавшихся к небу скал. До сих пор мы продвигались довольно быстро, хоть и ехали по бездорожью. Теперь мы петляли в почти непроходимых ущельях. На нашем пути лежали массивные глыбы. Нам преграждали дорогу мощные стволы, рухнувшие со склонов; лошадям приходилось карабкаться через них. Мы двигались вереницей. Наш проводник, конакджи, естественно, ехал впереди, а Халеф составлял арьергард. Я могу пояснить почему – он то и дело склонялся над свертком и не хотел, чтобы его поймали с поличным.
Мы снова свернули в ложбину, где всадники могли двигаться по двое в ряд. Я ехал предпоследним и из любезности к хаджи старался на него не смотреть. Он догнал меня и поехал рядом.
– Сиди, никто ничего не заметил?
– Что?
– Что я ем свиную ветчину; она запрещена нам.
– Никто этого не заметил; даже я.
– Тогда могу успокоиться. Вот только скажу тебе, что Пророк тяжко согрешил перед своими правоверными, запретив эту еду. Ведь у нее изумительный вкус. С ней не сравнится ни одна жареная курица. Как же так получается, что мертвая свинья пахнет гораздо-гораздо лучше живой?
– Все дело в обработке мяса. Его засаливают и коптят.
– Как это делают?
– Кладут мясо в соль, чтобы из него вышли соки и оно могло храниться долго.
– Ага, это и есть бастурма, о которой я слышал?
– Да. Потом мясо коптят, и дым придает ему аромат, который тебе так понравился. Насколько же далеко ты продвинулся в истреблении своих припасов?
– Ветчина съедена, но колбасу я пока не пробовал. Если ты позволишь, я отрежу кусок.
Он достал колбасу из седельной сумки и нож из-за пояса.
– Ты, конечно, тоже хочешь кусок, эфенди?
– Нет, благодарю тебя.
Как только я подумал о пресловутой обертке и о женщине, наверняка набивавшей колбасу своими руками, то об аппетите, разумеется, не могло быть и речи. Теперь я смотрел, как Халеф безуспешно пытается разрезать колбасу. Он рубил и рубил ее, но нож в нее не вонзался.
– Что там такое?
– О, она слишком крепкая, – ответил он.
– Крепкая? Пожалуй, ты имеешь в виду твердая?
– Нет, она не твердая, а очень крепкая.
– Может быть, там попалась небольшая косточка? Разрежь ее в другом месте!
Он приложил нож в другом месте; теперь пошло легче. Он понюхал отрезанный кусок; его лицо просияло; он ликующе кивнул мне и укусил колбасу. Он кусал и кусал ее, он крепко сжимал ее зубами и тянул обеими руками – напрасно!
– Аллах, Аллах! Эта колбаса как воловья шкура! – воскликнул он. – Но этот запах! Этот вкус! Мне надо справиться с ней, и я справлюсь!
Он кусал и тянул ее изо всех сил; наконец, ему удалось откусить ее. Твердая оболочка подалась – колбаса разломилась надвое. Одну половину он сжимал в руке; другая осталась у него во рту. Он принялся жевать; он жевал и жевал кусок, но не мог его проглотить.
– Что ты жуешь, Халеф?
– Колбасу! – ответил он.
– Ну так глотай ее!
– Пока не получается. Не могу никак откусить.
– Какой же вкус у нее?
– Превосходный! Но колбаса жесткая, очень жесткая. Жевать ее все равно, что воловью шкуру.
– Так это не мясо. Посмотри-ка!
Он достал кусок изо рта и принялся изучать его. Он давил на него, тянул и мял в руках; он дотошно обследовал его и, наконец, покачав головой, сказал:
– Не разбираюсь я в нем. Взгляни-ка сам на эту штуку.
Я взял "эту штуку" и осмотрел ее. Она выглядела уже не так аппетитно, но едва я обнаружил, что это было, в душе у меня все перевернулось. Сказать ли об этом хаджи? Пожалуй, да! Он преступил завет Пророка, и теперь расплачивался за свой грех. У малыша были крепкие зубы, но раскусить эту кожаную штуку ему так и не удалось. Нажав на нее пальцем, я придал ей ту самую форму, которую она имела, прежде чем угодила в колбасу; потом я протянул находку малышу.
Когда он осмотрел "эту штуку", глаза его стали вдвое шире. Он раскрыл рот, почти как два часа назад, когда выпил жир вместо ракии.
– Аллах, Аллах! – воскликнул он. – Это ужасно, волосы дыбом встают!
Если даже человек владеет двадцатью языками и в течение многих лет разговаривает лишь на чужих наречиях, то все равно в минуты величайшего ужаса или небывалой радости он вспоминает свой родной язык. Так и здесь. Халеф заговорил на родном арабском – на его магрибском диалекте. Вот как он был напуган.
– Что же ты кричишь? – спросил я с самой безобидной миной.
– О, сиди, что я жевал! Это позорно, это отвратительно. Умоляю тебя, заклинаю тебя!
Он смотрел на меня и впрямь умоляя о помощи. Все черты его лица судорожно пытались как-то сгладить впечатление от рокового открытия.
– Так скажи все-таки! Что случилось?
– О Аллах, о Пророк, о насмешка, о грех! Я чувствую каждый волосок на своей голове! Я слышу, мой желудок гудит как волынка. Все мои жилы дрожат; в пальцах зуд, словно они немеют!
– Я все еще не понимаю почему?
– Сиди, ты смеешься надо мной? Ты же видел, что это такое. Это – Laska es suba.
– Laska es suba? Не понимаю.
– Когда ты стал забывать арабский? Ладно, скажу тебе по-турецки. Может быть, ты поймешь тогда, что я имею в виду. Это – повязка, бинтовавшая палец? Или нет?
– Ты так думаешь?
– Да, так я думаю! – заверил он, сплевывая. – Кто делал колбасу? Наверное, женщина?
– Вероятно.
– О горе! Она поранила палец и тогда, перевязав рану пластырем, надела сверху резиновый колпачок. Когда она начиняла колбасу, то колпачок попал внутрь. Тьфу!
– Какой ужас, Халеф!
– Не говори больше ни слова!
Он все еще держал в руках обе половинки колбасы и злосчастный резиновый колпачок. Его лицо не поддавалось описанию. В этот момент он чувствовал себя самым несчастным человеком на свете. Он смотрел то на меня, то на куски колбасы; казалось, его настолько переполняли тошнота и отвращение, что ему было недосуг подумать о самом насущном.
– Так выброси же это! – сказал я.
– Выбросить? Хорошо! Но что мне это даст? Мое тело осквернено, душа обесчещена, а сердце поникло в груди прямо как эта никчемная колбаса. Мои предки перевернутся в могилах, как ворочается все у меня в желудке, и сыны моих внуков зальются слезами, вспоминая сей час презренного чревоугодия. Я говорю тебе, сиди, Пророк совершенно прав. Свинья – это самая гнусная бестия на свете, соблазнившая род человеческий, это порождение чертовой матери. Да будет свинья истреблена среди тварей; да побьют ее камнями и изведут вредоносными зельями. Что же до человека, коему пришла на ум гнусная мысль набивать свой живот кусками трупа этой скотины, ее жиром и кровью, то этого умника надлежит во веки вечные жарить на адском огне в самой ужасной части преисподней. Ну а женщина, чья повязка попала внутрь колбасы, эту совратительница Халефа, погоняемая дурной совестью, пусть будет мучима день и ночь без перерыва, пусть она ощутит себя словно еж, все иглы которого вывернуты внутрь!
– Да, это сильно! – улыбнулся я. – Твое лицо мне совсем незнакомо; теперь я тебя вовсе не знаю. Ты ли это на самом деле, храбрый и гордый Хаджи Халеф Омар бен Хаджи Абул Аббас ибн Хаджи Давуд эль-Госсара?
– Молчи, эфенди! Не напоминай мне о храбрых отцах моих пращуров! Ни один из них не ведал таких небывалых несчастий; ни одному не доводилось жевать повязку, слетевшую с больного пальца и угодившую в эту ничтожную и безотрадную колбасу. Не хватит всего моего красноречия, чтобы описать муки моих уст, страх глотки и беспомощность чрева. Этот день – самый прискорбный день моих земных скитаний. Сперва я выпил жир рыбы, и тошнота едва не угасила свет моих дней; когда же он вновь забрезжил, я принялся жевать засоленную оболочку, скрывавшую презренный нарыв на пальце. Воистину это больше, чем может выдержать смертный!
– Так выброси же это наконец!