За полуприкрытыми ставнями Олимпия, которую в ее белом наряде легко можно было узнать, поскольку она и не думала прятаться, стояла и несомненно улыбалась: хотя Баньер сейчас не видел ее лица, он был совершенно уверен в этом.
Всемогущество воображения, притом распаленного ревностью, так велико, что молодой человек уже видел эту улыбку через жалюзи.
И ярость переполнила его сердце столь же стремительно, как эти нежные звуки - слух.
И тут последний трудный пассаж закончился словами:
Скажи, прелестница: "Люблю",
И не о чем мне будет петь -
которые аббат д'Уарак, как то принято в любом финале, повторил с дюжину раз и завершил органным переливом, добившим доведенного до крайности Баньера.
Он метнулся к д'Уараку и, громовым голосом завопив "Вы, наконец, допели? Ну а теперь попляшите!" - схватил его за горло.
Хотя аббат не видел дальше собственного носа, да к кому же был застигнут врасплох, он, тем не менее, храбро оборонялся гитарой от нападения как из-под земли возникшего врага музыкального искусства.
Оркестранты попытались было прийти ему на помощь, но у Баньера, словно у Бриарея, выросла целая сотня рук: он разбил две или три скрипки, скрутил пять-шесть флейт и таким способом тотчас обратил всех музыкантов в бегство, ибо, подобно всем своим собратьям, они берегли свои инструменты больше собственной шкуры.
Из громких увещеваний Олимпии аббат наконец уразумел, кто перед ним. Будучи достаточно богат, чтобы не дорожить инструментом, он храбро нанес Баньеру несколько ударов гитарой, но тот вырвал ее и разнес в щепу о голову галантного клирика.
- Вам повезло, что при мне нет шпаги, - произнес после полученного удара аббат.
- Если дело только в этом - усмехнулся Баньер, - вы сможете получить ее через десять минут.
- Трижды скотина, - вспылил аббат. - Трижды грубиян! Вы прекрасно знаете, что я не стану с вами драться.
- Это еще почему? - взревел Баньер. - А ну-ка, извольте объясниться.
- Прежде всего потому, что я при всей моей близорукости уложу вас, поскольку вы никогда не держали в руках шпаги.
- Кто вам об этом сказал?
- Черт подери! Да это видно по вашим ухваткам грубого мужлана. Кроме того, вам известно, что я аббат, и, следственно, не имею права появляться в дворянской одежде, в которой я был, когда вы нанесли мне оскорбление; а значит, убей я вас или накажи каким-либо иным образом - меня ожидает двойной суд: и светский и церковный. Вот по какой причине вы, господин негодяй, повели себя как человек бесчестный и вдобавок трусливый. Но будьте покойны, я еще до вас доберусь.
Поняв, что он попал в неприятное положение и испугавшись угрозы, сколь бы пустяковой она ни казалась, Баньер разжал руки, и аббат спасся бегством.
Те немногие окна, что выходили на эту улочку, уже распахнулись при звуках баталии. Жильцы зажигали светильники, громко расспрашивали друг друга и пускались в объяснения.
Все это уже попахивало ночной стражей и тюрьмой.
И в самом деле, вскоре из густой темени, окутывавшей угол кармелитской церкви, показались стражники в кожаном снаряжении, и Баньер едва успел ускользнуть в дверь, которую оставила ему отворенной испуганная Олимпия.
Стража, в полном соответствии со своим обыкновением, опоздала прибыть минут на десять и обнаружила на поле битвы лишь обломки скрипок, разбитую флейту и гриф гитары, а потому, путаясь ногами в струнах и изрыгая проклятья, удалилась, чем дело и кончилось.
Но едва избегнув опасности, Баньер тотчас преисполнился былой ярости. Еще несколько минут назад, измученный мыслями о том, как смягчить гнев Олимпии, он нашел теперь повод превратиться в ее обвинителя.
Как только за ним захлопнулась дверь, он скрестил на груди руки, принял самый непреклонный вид и начал дознание.
Его подруга, сначала исполненная нежной заботы (еще бы: ведь его могли поранить!), тут же потеряла всякий интерес к его неистовству и повернулась к нему спиной, предоставив ему возможность возмущаться сколько угодно.
Презрительное молчание разъярило его сильней любой пылкой отповеди. Он устремился за уже вошедшей в свою спальню Олимпией и грубо схватил ее за руку.
Тут наша прелестница, побледнев от боли и стыда, издала вопль раненой львицы, и на него тотчас сбежались служанки.
Баньер жизни не пожалел бы, только бы стереть в порошок всю эту троицу нежных созданий, что встали на пути его ярости и уже изготовились дать ей отпор.
Но тут в полном молчании, воцарившемся после упомянутого вопля, Олимпия откинула рукав пеньюара, и все увидели выше локтя красный и уже начавший лиловеть след пальцев Баньера.
Парикмахерша тотчас бросилась к ней и облобызала кровоподтек со слезами и стенаниями, которые прерывались проклятиями в адрес насильника.
Объятый стыдом, терзаемый угрызениями и страхом, тот укрылся на своей половине.
До десяти часов следующего дня в доме царило полнейшее молчание.
В десять Олимпия позвонила Клер, и та тотчас прибежала в сопровождении парикмахерши, которая покинула дом сразу же после описанной нами сцены, но к утру возвратилась.
Клер было приказано проследить за приготовлением завтрака.
Парикмахерша же осталась наедине с хозяйкой, и та самым равнодушным тоном осведомилась о последних новостях.
- О! - воскликнула парикмахерша. - Он поутру ушел.
Олимпия нашла, что слово "он" было произнесено с каким-то странным напором и что слово это - "он", - ставшее нарицательным именем, не вполне указывало, о ком, собственно, идет речь.
- О ком вы говорите? - сухо осведомилась она. - Кто этот "он"? Парикмахерша тотчас поняла, что оказалась на ложном пути: аббат д'Уарак еще, видимо, не получил привилегии именоваться "он".
- Я хотела сказать, - униженно забормотала она, - что их милость вышли. Однако, - и тут почтенная дама снова воодушевилась, - мадемуазель слишком добра, если при всей своей красоте, таланте и успехе позволяет, чтобы ее делали несчастной.
- Кто вам сказал, милочка, что я несчастна? - высокомерно обронила актриса.
- Эх, сударыня, да разве это не видно?
- Что видно?
- Что вы всю ночь проплакали.
- Вы ошибаетесь.
- Ваши прекрасные глазки почти погасли. А ведь от них весь город без ума!
Олимпия только пожала плечами.
- Вы сомневаетесь, сударыня? - не отставала искусительница.
Ни словом, ни жестом Олимпия не откликнулась.
- Да знайте же, - продолжала парикмахерша, - что есть люди, которые дали бы себя убить за один только взгляд этих глаз, в чью власть вы, кажется, не верите.
- О! - прошептала Олимпия, при всей утонченности своей натуры приятно задетая этой лестью, вернее этой похвалой. - О, я так слабо верю в их власть…
Похвала подобна аромату духов: откуда бы она ни доносилась, женщина всегда уловит ее и оценит.
- Вы даже не ведаете, какую власть имеют такие глазки. Испытайте только - и сразу убедитесь.
- Испытать что?
- Ну, сударыня, поразмышляйте немного. Достойно ли вас, знаменитой артистки, женщины такой красоты, достойно ли отправляться в театр в простом портшезе, жить в глухом квартале, не иметь больше драгоценностей и дожидаться бенефиса, чтобы купить три платья?
- Ну уж это, дорогая, вас не касается.
- Пусть так, - не отставала парикмахерша, прослезившись. - Ругайте, ругайте меня за то, что я люблю вас и не люблю тех, кто мешает вашему счастью!
- Я запрещаю вам говорить о них плохо. Вы поняли?
- Запретили бы лучше им портить ваше прекрасное тело и красть ваши деньги, притом добро бы, чтобы проиграть их, это куда ни шло, а чтобы промотать неизвестно с кем!
- Кто вам сообщил столько полезных сведений?
- Некто весьма осведомленный, уж будьте покойны, сударыня.
- Полагаю, кто-то из тех, что готов жизнь положить за единый мой взгляд?
- И к тому ж платить - что гораздо надежней и, стало быть, реже встречается! - десять тысяч ливров в месяц, чтобы помочь вам вести жизнь, достойную вас.
- Десять тысяч ливров в месяц, - скрывая отвращение, повторила Олимпия. - Как видно, вы делаете мне предложение?
- Да сударыня, притом формальное, - осмелела парикмахерша, сочтя, что приближается миг капитуляции, - сто двадцать тысяч ливров в год, ни больше, ни меньше, выплачиваемые раз в три месяца. И те, что за первый срок, - уже приготовлены: я их собственными глазами видела.
Олимпия встала, высвободила свои роскошные волосы из рук парикмахерши и произнесла:
- Мадемуазель, вас обременили слишком деликатной и сложной комиссией, чтобы за нее не полагалось достойное вознаграждение. Ступайте же, прошу вас, за ним, не теряя ни минуты. Ступайте!
- Как это? - изумилась парикмахерша.
- Полагаю, вы еще не поняли?
- Не поняла чего?
- Повторяю, мадемуазель: покиньте этот дом, и чтобы духу вашего здесь больше не было.
- Но, сударыня, - чуть слышно прошептала незадачливая посланница, - господин не спрятался здесь, господин изволил уйти.
- Ну, конечно, вам трудно понять, как можно отвергнуть сто двадцать тысяч ливров, аккуратно выплачиваемых каждые три месяца, - печально вздохнула Олимпия. - За кого же вы меня принимаете?
- Но, сударыня, судя по тому, что я слышала от мадемуазель Клер, вы не отвергали щедрот господина де Майи?
- Не отвергала то, что я просила у него, мадемуазель, а я много просила у господина де Майи, потому что очень любила его. И теперь от многого отказываюсь ради господина де Баньера, поскольку очень люблю господина де Баньера. Этим все сказано, мадемуазель, и прошу вас, оставьте этот дом.
Побледнев от гнева, парикмахерша пыталась было защититься, но актриса оборвала ее:
- Бесполезно: мне и так все понятно. Более всего вы опасаетесь сейчас потерять обещанные вам комиссионные. А значит, я обязана вам их как-то возместить. Возьмите эти десять луидоров и… прощайте.
Парикмахерша уже протянула руку за деньгами, но ярость внезапно возобладала над алчностью, и она прошипела:
- Сколько добродетели в женщине, которая только год назад ударилась в бега с мужчиной, хотя знала его не более часа!
- Да, понимаю, - кивнула Олимпия. - Разочарование ваше, моя дорогая, объяснимо: вам предлагали раз в двадцать больше, чем я. Но возьмите все же то, что есть, и после моего отказа предложите свои услуги Каталонке. Там они принесут вам больше денег при меньших усилиях.
Глаза парикмахерши внезапно вспыхнули:
- Ах, так? Выгоняешь? Ну, что ж, ты подала мне хорошую мысль, я твоим советом воспользуюсь!
И, швырнув десять луидоров на ковер будуара, она бегом бросилась к Каталонке, жившей недалеко от театра.
С ее уходом Олимпия почувствовала себя вполне счастливой, как человек, сделавший доброе дело и не раскаивающийся в своем поступке.
XXV. На что годятся парикмахерши
Каталонка, к которой Олимпия послала свою парикмахершу, не питала к мадемуазель де Клев особо теплых чувств.
Редко бывает, чтобы женщина, положившая глаз на любовника другой женщины, не начала изрядно ее ненавидеть, если любовника удается переманить, и ненавидеть смертельно, если любовник этому не поддается.
Впрочем, она может перенести часть своей ненависти и на сохранившего верность возлюбленного.
Вот мы и посмотрим сейчас, как Каталонка истолковала чувства мадемуазель де Клев.
Затем мы безо всяких прикрас сообщим читателю, каковы были соображения Каталонки на сей счет.
- Держу пари, - заявила она, - я догадалась, что с тобой сейчас стряслось.
Каталонка, подобно винам Испании всех времен и театральным чаровницам той поры, была со всеми на "ты".
- Вы догадались? - воскликнула парикмахерша.
- Да.
- И о чем же вы догадались?
- Олимпия тебя выставила за дверь, разве не так, черт возьми?
- И как вы об этом догадались? - вопросила изумленная парикмахерша.
- Задача несложная. Утром у тебя побывал аббат д'Уарак, а он без ума от Олимпии. Если он явился к тебе, то не ради твоей персоны, ведь так? Значит - ради нее. И потому, был он у тебя только затем, чтобы дать тебе денег… а-а, ты вздыхаешь… понятно: не дать, а только пообещать. И посему уже сегодня ты попыталась ненароком передать его любовное признание красотке Олимпии; ну а теперь, поскольку ты вся красная и поскольку ты у меня, а не у нее в доме, понятно: проделка твоя не удалась.
- Да мыслимое ли это дело! - всплеснула руками гостья, без приглашения усаживаясь перед Каталонкой, впрочем не имевшей ничего против.
- И какой же она привела довод для своего отказа? - поинтересовалась актриса.
- Совершенно невероятный.
- Да какой же, наконец?
- Она сказала, что любит господина де Баньера, этого голодранца.
- Что ты, Агата, он красивый мальчик!
- Разумеется.
- А сейчас ты скажешь, что можно прекрасно любить господина де Баньера и притом…
- Да, черт его раздери, разве одно другому помеха?
- Мадемуазель Агата, - рассмеялась Каталонка, - у вас такие слабые представления о морали, словно вы какая-нибудь герцогиня, берегитесь!
- Да будет вам известно, что мне эта ее добродетель обошлась в две тысячи ливров… даже более того - в сотню луидоров!
- Что тут поделаешь, любезнейшая? Придется доказать, что у тебя широкая душа. Что деньги для тебя - прах. И отнестись к потере луидоров философски.
- Это теряя сто луидоров, которые уже просились в руки? - вскричала Агата, выкатив распаленные мыслью о
наживе и остекленевшие от ярости глаза. - О, ни за что! Никогда!
- И все же сомневаюсь, что тебе удастся принудить Олимпию без ума влюбиться в аббата, особенно если он ее вовсе не прельщает.
Агата отвечала на это глубоким вздохом, настолько полным ярости, что он мог бы сойти за легкое рычание.
- Ты предпочла бы иметь дело со мной, не правда ли? - смеясь, заметила Каталонка. - Я женщина добросердечная и не имею привычки так огорчать своих друзей. Но что поделаешь? К иным удача притягивается, как иголка к магниту. Мне просто не везет, а между тем, если ко мне хорошенько присмотреться…
- И к тому же в подробностях, - подхватила Агата.
- По крайней мере лицо у меня живое, - заметила актриса.
- И бедра не хуже, - обронила парикмахерша.
- А ступня какая, - промурлыкала Каталонка, - не говоря уже о щиколотке, что соединяет ее с этой ножкой.
- А ручка-то! - продолжала парикмахерша. - А талия! А стан! - и заключила: - По мне, мадемуазель, одна красивая женщина вполне стоит другой.
- Э, милочка, сама же видишь, что нет. Ведь аббат готов потратить на Олимпию столько, сколько и не думал тратить на меня. Кстати, сколько он ей предлагает?
- Десять тысяч ливров в месяц! - вскричала парикмахерша.
- Черт возьми! Неплохие деньги - это же сто двадцать в год! Какая досада, что этот подслеповатый малый еще не ослеп окончательно.
- Почему досада, мадемуазель?
- Потому что ты бы могла вместо Олимпии привести его ко мне; потому что я бы защебетала этим ее мелодичным, звонким, серебряным голоском, который я так хорошо умею передразнивать, что у нас в фойе все покатываются со смеху. И я сказала бы аббату с чувством, тоже на манер Олимпии: "Сударь, я порой отказываю в том, о чем меня просят. Но я уступаю, когда ждать перестают. Так вот, я ваша!"
- О! - вырвалось у Агаты.
- А потом, коль скоро он был бы слепым…
- Что потом?
- Боже, как ты тупа! Я заработала бы эти десять тысяч ливров с той же чистой совестью, что и она, ручаюсь тебе!
- А я…
- А ты получила бы свои две тысячи четыреста ливров.
Парикмахерша обеими руками так вцепилась себе в волосы, что чуть их не вырвала с корнем.
- Не отчаивайся, - усмехнулась Каталонка. - Лучше выколи ему глаза.
- Ах, мадемуазель! Вы еще находите мужество шутить…
- А какого дьявола, по-твоему, мне теперь делать? Или ты хочешь, чтобы я утопилась, повесилась, угорела?
- О, что вы, я ничего подобного не предлагаю, ведь это был бы слишком большой грех; мне бы только хотелось, чтобы вы вознегодовали на то, что Баньер нам мешает…
- Ну, Баньер-то мешает не нам, а тебе; признайся, что все дело в твоих двух тысячах четырехстах ливров, это они тебе покоя не дают.
- Знаете, на вашем месте, - не успокаивалась Агата, глаза которой так и сверкали от злобы и алчности, - на вашем месте я сделала бы все, чтобы наш замысел удался без осечки и Олимпия приняла-таки ухаживания аббата д'Уарака…
- И как бы ты поступила?
- Что ж! Я, то есть Каталонка, отбила бы у мадемуазель Олимпии ее любовника.
Актриса расхохоталась.
- Да, да, да, - продолжала парикмахерша, - говорю вам, это средство! Верное средство: она быстро проведала бы, ее друзья постарались бы ей рассказать, а коли не они, вы бы сами все выложили. Олимпия горда, как сама Роксана, неверности она не простит; она порвет с изменником и с досады, может быть, даст мне заработать наши две тысячи четыреста ливров.
- Ты все говоришь наши, сделай уж милость - говори мои…
- Я говорю "наши", потому что, если вы возьмете на себя господина Баньера, я поделюсь с вами тем, что получу от аббата. Попробуйте, я прошу, я умоляю вас, постарайтесь отнять у Олимпии господина Баньера! Вам так легко это сделать! Тем более что, как вы сами сейчас сказали, Баньер - красивый мальчик.
- Э! - вскричала сумасбродка, закатываясь смехом еще громче, чем в первый раз. - Не думаешь ли ты, что я только сегодня разглядела достоинства этого молодого человека? Да я его захотела еще полгода назад.
- Что ж, в таком случае, - с восторгом вскричала парикмахерша, - дело сделано!
- Дуреха, - пожала плечами Каталонка. - Если я его захотела полгода назад, дело тогда и было бы сделано, будь это возможно.
- Тогда почему же оно еще не сделано?
- Есть одно изрядное препятствие. Мы попали точь-в-точь в положение Арлекина, который хочет взять в жены Коломбину: брак был бы заключен, если б все зависело от Арлекина. К несчастью, надобно и согласие Коломбины, а Коломбина не дает своего согласия.
- Вот еще!
- Все именно так, как я говорю, дорогая моя: Коломбина-Баньер отвергает Арлекина - Каталонку.
- Да вы хоть глазки-то ему строили?
- Я не только нежные взгляды бросала, но даже призывные, тут уж не просто глазки - пара рыболовных крючков! Иосиф, и тот был менее неискушен и более пылок.
- Так он отказался?
- Наотрез.
- Значит, я погибла, - с отчаянием в голосе промолвила парикмахерша.
- Ах, черт! - протянула Каталонка. - Если бы ты изловчилась привести его ко мне как-нибудь вечерком или меня провести к Олимпии, да изловчилась бы проведать и сказать мне, какие духи Олимпия предпочитает в одиннадцать часов вечера, и как именно желает Баньеру доброй ночи в двенадцать - вплоть до того, как она держит свечку, - ручаюсь, дело бы выгорело.
- О, это было бы дивно! - мечтательно произнесла парикмахерша.
- Дивно, вот-вот, самое точное слово! А поскольку я великодушна и мое главное желание - прибрать к рукам Баньера, то, если мы преуспеем, я его забираю, ни в малой степени не посягая на твои сто луидоров.
- Гм! Как же быть? - пробормотала Агата.