Двенадцать
квадратных аршин жилья.
Четверо
в помещении -
Лиля,
Ося,
я
и собака
Щеник.
Шапчонку
взял
оборванную
и вытащил салазки.
– Куда идешь? -
В уборную
иду.
На Ярославский.
Как парус,
шуба
на весу,
воняет
козлом она.
В санях
полено везу,
забрал
забор разломанный
Полено -
тушею,
тверже камня.
Как будто
вспухшее
колено
великанье.
Вхожу
с бревном в обнимку.
Запотел,
вымок.
Важно
и чинно
строгаю
перочинным.
Нож -
ржа.
Режу.
Радуюсь.
В голове
жар
подымает градус.
Зацветают луга,
май
поет
в уши -
это
тянется угар
из-под черных вьюшек.
Четверо сосулек
свернулись,
уснули.
Приходят
люди,
ходят,
будят.
Добудились еле -
с углей
угорели.
В окно -
сугроб.
Глядит горбат.
Не вымерзли покамест?
Морозы
в ночь
идут, скрипят
снегами – сапогами.
Небосвод,
наклонившийся
на комнату мою,
морем
заката
облит.
По розовой
глади
моря,
на юг -
тучи-корабли.
За гладь,
за розовую,
бросать якоря,
туда,
где березовые
дрова
горят.
Я
много
в теплых странах плутал.
Но только
в этой зиме
понятной
стала
мне
теплота
любовей,
дружб
и семей.
Лишь лежа
в такую вот гололедь,
зубами
вместе
проляскав -
поймешь:
нельзя
на людей жалеть
ни одеяло,
ни ласку.
Землю,
где воздух,
как сладкий морс,
бросишь
и мчишь, колеся, -
но землю,
с которою
вместе мерз,
вовек
разлюбить нельзя.
14
Скрыла
та зима,
худа и строга,
всех,
кто навек
ушел ко сну.
Где уж тут словам!
И в этих
строках
боли
волжской
я не коснусь
Я
дни беру
из ряда дней,
что с тыщей
дней
в родне.
Из серой
полосы
деньки,
их гнали
годы -
водники -
не очень
сытенькие,
не очень
голодненькие.
Если
я
чего написал,
если
чего
сказал -
тому виной
глаза-небеса,
любимой
моей
глаза.
Круглые
да карие,
горячие
до гари.
Телефон
взбесился шалый,
в ухо
грохнул обухом:
карие
глазища
сжала
голода
опухоль.
Врач наболтал -
чтоб глаза
глазели,
нужна
теплота,
нужна
зелень.
Не домой,
не на суп,
а к любимой
в гости
две
морковинки
несу
за зеленый хвостик.
Я
много дарил
конфект да букетов,
но больше
всех
дорогих даров
я помню
морковь драгоценную эту
и пол -
полена
березовых дров.
Мокрые,
тощие
под мышкой
дровинки,
чуть
потолще
средней бровинки.
Вспухли щеки.
Глазки -
щелки.
Зелень
и ласки
выходили глазки.
Больше
блюдца,
смотрят
революцию.
Мне
легше, чем всем, -
я
Маяковский.
Сижу
и ем
кусок
конский.
Скрип -
дверь,
плача.
Сестра
младшая.
– Здравствуй, Володя!
– Здравствуй, Оля!
– завтра новогодие -
нет ли
соли? -
Делю,
в ладонях вешаю
щепотку
отсыревшую.
Одолевая
снег
и страх,
скользит сестра,
идет сестра,
бредет
трехверстной Преснею
солить
картошку пресную.
Рядом
мороз
шел
и рос.
Затевал
щекотку -
отдай
щепотку.
Пришла,
а соль
не валится -
примерзла
к пальцам.
За стенкой
шарк:
"Иди,
жена,
продай
пиджак,
купи
пшена".
Окно, -
с него
идут
снега,
мягка
снегов,
тиха
нога.
Бела,
гола
столиц
скала.
Прилип
к скале
лесов
скелет.
И вот
из-за леса
небу в шаль
вползает
солнца
вша.
Декабрьский
рассвет,
изможденный
и поздний,
встает
над Москвой
горячкой тифозной.
Ушли
тучи
к странам
тучным.
За тучей
берегом
лежит
Америка.
Лежала,
лакала
кофе,
какао.
В лицо вам,
толще
свиных причуд,
круглей
ресторанных блюд,
из нищей
нашей
земли
кричу:
Я
землю
эту
люблю.
Можно
забыть,
где и когда
пузы растил
и зобы,
но землю,
с которой
вдвоем голодал, -
нельзя
никогда
забыть!
15
Под ухом
самым
лестница
ступенек на двести, -
несут
минуты-вестницы
по лестнице
вести.
Дни пришли
и топали:
– Дожили,
вот вам, -
нету
топлив
брюхам
заводным.
Дымом
небесный
лак помутив,
до самой трубы,
до носа
локомотив
стоит
в заносах.
Положив
на валенки
цветные заплаты,
из ворот,
из железного зева,
снова
шли,
ухватясь за лопаты,
все,
кто мобилизован.
Вышли
за лес,
вместе
взялись.
Я ли,
вы ли,
откопали,
вырыли.
И снова
поезд
катит
за снежную
скатерть.
Слабеет
тело
без ед
и питья,
носилки сделали,
руки сплетя.
Теперь
запевай,
и домой можно -
да на руки
положено
пять
обмороженных.
Сегодня
на лестнице,
грязной и тусклой,
копались
обывательские
слухи-свиньи.
Деникин
подходит
к самой,
к тульской,
к пороховой
сердцевине.
Обулись обыватели,
по пыли печатают
шепотоголосые
кухарочьи хоры.
– Будет…
крупичатая!..
пуды непочатые…
ручьи-чаи,
сухари,
сахары.
Бли-и-и-зко беленькие,
береги керенки! -
Но город
проснулся,
в плакаты кадрованный, -
это
партия звала:
"Пролетарий, на коня!"
И красные
скачут
на юг
эскадроны -
Мамонтова
нагонять.
Сегодня
день
вбежал второпях,
криком
тишь
порвав,
простреленным
легким
часто хрипя,
упал
и кончился,
кровав.
Кровь
по ступенькам
стекала на пол,
стыла
с пылью пополам
и снова
на пол
каплями
капала
из-под пули
Каплан.
Четверолапые
зашагали,
визг
шел
шакалий.
Салоп
говорит
чуйке,
чуйка
салопу:
– Заерзали
длинноносые щуки!
Скоро
всех
слопают! -
А потом
топырили
глаза-тарелины
в длинную
фамилий
и званий тропу.
Ветер
сдирает
списки расстрелянных,
рвет,
закручивает
и пускает в трубу.
Лапа
класса
лежит на хищнике -
Лубянская
лапа
Че-ка.
– Замрите, враги!
Отойдите, лишненькие!
Обыватели!
Смирно!
У очага! -
Миллионный
класс
вставал за Ильича
против
белого
чудовища клыкастого,
и вливалось
в Ленина,
леча,
этой воли
лучшее лекарство.
Хоронились
обыватели
за кухни,
за пеленки.
– Нас не трогайте -
мы
цыпленки.
Мы только мошки,
мы ждем кормежки.
Закройте,
время,
вашу пасть!
Мы обыватели -
нас обувайте вы,
и мы
уже
за вашу власть. -
А утром
небо -
веча звонница!
Вчерашний
день
виня во лжи,
расколоколивали
птицы и солнце:
жив,
жив,
жив,
жив!
И снова дни
чередой заводной
сбегались
и просили.
– Идем
за нами -
"еще одно
усилье".
От боя к труду -
от труда до атак, -
в голоде,
в холоде
и наготе
держали
взятое,
да так,
что кровь
выступала из-под ногтей.
Я видел
места,
где инжир с айвой
росли
без труда
у рта моего, -
к таким
относишься иначе.
Но землю,
которую
завоевал
и полуживую
вынянчил,
где с пулей встань,
с винтовкой ложись,
где каплей
льешься с массами, -
с такою
землею
пойдешь
на жизнь,
на труд,
на праздник
и на смерть!
16
Мне
рассказывал
тихий еврей,
Павел Ильич Лавут:
"Только что
вышел я
из дверей,
вижу -
они плывут…"
Бегут
по Севастополю
к дымящим пароходам.
За день
подметок стопали,
как за год похода.
На рейде
транспорты
и транспорточки,
драки,
крики,
ругня,
мотня, -
бегут
добровольцы,
задрав порточки, -
чистая публика
и солдатня.
У кого -
канарейка,
у кого -
роялина,
кто со шкафом,
кто
с утюгом.
Кадеты -
на что уж
люди лояльные -
толкались локтями,
крыли матюгом.
Забыли приличие,
бросили моду,
кто -
без юбки,
а кто -
без носков.
Бьет
мужчина
даму
в морду,
солдат
полковника
сбивает с мостков.
Наши наседали,
крыли по трапам.,
кашей
грузился
военный ешелон.
Хлопнув
дверью,
сухой, как рапорт,
из штаба
опустевшего
вышел он.
Глядя
на ноги,
шагом
резким
шел
Врангель
в черной черкеске.
Город бросили.
На молу -
голо.
Лодка
шестивесельная
стоит
у мола.
И над белым тленом,
как от пули падающий,
на оба
колена
упал главнокомандующий.
Трижды
землю
поцеловавши,
трижды
город
перекрестил.
Под пули
в лодку прыгнул…
– Ваше
превосходительство,
грести? -
– Грести! -
Убрали весло.
Мотор
заторкал.
Пошла
весело
к "Алмазу"
моторка.
Пулей
пролетела
штандартная яхта.
А в транспортах-галошинах
далеко,
сзади,
тащились
оторванные
от станка и пахот,
узлов
полтораста
накручивая за день.
От родины
в лапы турецкой полиции,
к туркам в дыру,
в Дарданеллы узкие,
плыли
завтрашние галлиполийцы,
плыли
вчерашние русские.
Впе -
реди
година на године.
Каждого
трясись,
который в каске.
Будешь
доить
коров в Аргентине,
будешь
мереть
по ямам африканским.
Чужие
волны
качали транспорты,
флаги
с полумесяцем
бросались в очи,
и с транспортов
за яхтой
гналось -
"Аспиды,
сперли казну
и удрали, сволочи".
Уже
экипажам
оберегаться
пули
шальной
надо.
Два
миноносца-американца
стояли
на рейде
рядом.
Адмирал
трубой обвел
стреляющих
гор
край:
– Ол
райт. -
И ушли
в хвосте отступающих свор, -
орудия на город,
курс на Босфор.
В духовках солнца
горы
жаркое.
Воздух
цветы рассиропили.
Наши
с песней
идут от Джанкоя,
сыпятся
с Симферополя.
Перебивая
пуль разговор.
знаменами
бой
овевая,
с красными
вместе
спускается с гор
песня
боевая.
Не гнулась,
когда
пулеметом крошило,
вставала,
бессташная,
в дожде-свинце:
"И с нами
Ворошилов,
первый красный офицер".
Слушают
пушки,
морские ведьмы,
у -
ле -
петывая
во винты со все,
как сыпется
с гор
– "готовы умереть мы
за Эс Эс Эс Эр!" -
Начштаба
морщит лоб.
Пальцы
корявой руки
буквы
непослушные гнут:
"Врангель
оп -
раки -
нут
в море.
Пленных нет".
Покамест -
точка
и телеграмме
и войне.
Вспомнили -
недопахано,
недожато у кого,
у кого
доменные
топки да зори.
И пошли,
отирая пот рукавом,
расставив
на вышках
дозоры.
17
Хвалить
не заставят
не долг,
ни стих
всего,
что делаем мы.
Я
пол-отечества мог бы
снести,
а пол -
отстроить, умыв.
Я с теми,
кто вышел
строить
и месть
в сплошной
лихорадке
буден.
Отечество
славлю,
которое есть,
но трижды -
которое будет.
Я
планов наших
люблю громадье,
размаха
шаги саженьи.
Я радуюсь
маршу,
которым идем
в работу
и в сраженья.
Я вижу -
где сор сегодня гниет,
где только земля простая -
на сажень вижу,
из-под нее
комунны
дома
прорастают.
И меркнет
доверье
к природным дарам
с унылым
пудом сенца
и поворачиваются
к тракторам
крестьян
заскорузлые сердца.
И планы,
что раньше
на станциях лбов
задерживал
нищенства тормоз,
сегодня
встают
из дня голубого,
железом
и камнем формясь.
И я,
как весну человечества,
рожденную
в трудах и в бою,
пою
мое отечество,
республику мою!
18
На девять
сюда
октябрей и маев,
под красными
флагами
праздничных шествий,
носил
с миллионами
сердце мое,
уверен
и весел,
горд
и торжествен.
Сюда,
под траур
и плеск чернофлажий,
пока
убитого
кровь горяча,
бежал,
от тревоги,
на выстрелы вражьи,
молчать
и мрачнеть,
и кричать
и рычать.
Я
здесь
бывал
в барабанах стучащий
и в мертвом
холоде
слез и льдин,
а чаще еще -
просто
один.
Солдаты башен
стражей стоят,
подняв
свои
островерхие шлемы,
и, злобу
в башках куполов
тая,
притворствуют
церкви,
монашьи шельмы.
Ночь -
и на головы нам
луна.
Она
идет
оттуда откуда-то…
оттуда,
где
Совнарком и ЦИК,
Кремля
кусок
от ночи откутав,
переползает
через зубцы.
Вползает
на гладкий
валун,
на секунду
склоняет
голову,
и вновь
голова-лунь
уносится
с камня
голого.
Место лобное -
для голов
ужасно неудобное.
И лунным
пламенем
озарена мне
площадь
в сияньи,
в яви
в денной…
Стена -
и женщина со знаменем
склонилась
над теми,
кто лег под стеной.
Облил
булыжники
лунный никель,
штыки
от луны
и тверже
и злей,
и,
как нагроможденные книги, -
его
мавзолей.
Но в эту
дверь
никакая тоска
не втянет
меня,
черна и вязка, -
души
не смущу
мертвизной, -
он бьется,
как бился
в сердцах
и висках,
живой
человечьей весной.
Но могилы
не пускают, -
и меня
останавливают имена.
Читаю угрюмо:
"товарищ Красин".
И вижу -
Париж
и из окон Дорио…
И Красин
едет,
сед и прекрасен,
сквозь радость рабочих,
шумящую морево.
Вот с этим
виделся,
чуть не за час.
Смеялся.
Снимался около…
И падает
Войков,
кровью сочась, -
и кровью
газета
намокла.
За ним
предо мной
на мгновенье короткое
такой,
с каким
портретами сжились, -
в шинели измятой,
с острой бородкой,
прошел
человек,
железен и жилист.
Юноше,
обдумывающему
житье,
решающему -
сделать бы жизнь с кого,
скажу
не задумываясь -
"Делай ее
с товарища
Дзержинского".
Кто костьми,
кто пеплом
стенам под стопу
улеглись…
А то
и пепла нет.
От трудов,
от каторг
и от пуль,
и никто
почти -
от долгих лет.
И чудится мне,
что на красном погосте
товарищей
мучит
тревоги отрава.
По пеплам идет,
сочится по кости,
выходит
на свет
по цветам
и по травам.
И травы
с цветами
шуршат в беспокойстве.
– Скажите -
вы здесь?
Скажите -
не сдали?
Идут ли вперед?
Не стоят ли? -
Скажите.
Достроит
комунну
из света и стали
республики
вашей
сегодняшний житель? -
Тише, товарищи, спите…
Ваша,
подросток-страна
с каждой
весной
ослепительней,
крепнет,
сильна и стройна.
И снова
шорох
в пепельной вазе,
лепечут
венки
языками лент:
– А в ихних
черных
Европах и Азиях
боязнь,
дремота и цепи? -
Нет!
В мире
насилья и денег,
тюрем
и петель витья -
ваши
великие тени
ходят,
будя
и ведя.
– А вас
не тянет
всевластная тина?
Чиновность
в мозгах
паутину не свила?
Скажите -
цела?
Скажите -
едина?
Готова ли
к бою
партийная сила? -
Спите,
товарищи, тише…
Кто
ваш покой отберет?
Встанем,
штыки ощетинивши,
с первым
приказом:
"Вперед!"
19