Скрытный и молчаливый Оже подстерегал случай, чтобы кассир натворил слишком много глупостей; эта возможность не замедлила представиться. Однажды какой-то закупщик вернул лишнюю банкноту в шестьдесят ливров, которую кассир передал ему, когда тот разменивал тысячефранковую банкноту у решетчатого окошечка кассы метра Ревельона.
В тот же день Ревельон вслух сказал о кассире:
- Этого человека я пожалел, потому что у него жена и ребенок, но все-таки мне вскоре придется выставить его за дверь.
Теперь Оже, поощряемый девицами Ревельон и боготворимый их отцом, раболепствуя перед Ретифом, мертвенно бледнея и угодничая, когда он видел Инженю, семимильными шагами продвигался вперед в выбранной им карьере.
Однажды он ждал Ревельона в коридоре, ведущем к кассе. Кассир, закончив работу, ушел; выбивавшийся из сил второй делопроизводитель трудился за двоих, хотя не успевал сделать и половины той работы, какую Оже выполнял один.
Итак, Оже ждал Ревельона, однако встал в таком месте, чтобы хозяин подумал, будто он случайно наткнулся на своего служащего.
Торговец обоями сиял довольством: узнав об итогах работы конторы, о чем мы уже рассказывали, он потирал руки.
- Черт возьми! Я в восторге, что встретил вас и могу вас поздравить! - обратился Ревельон к Оже.
- Ах, сударь! - с глубоким смирением вздохнул Оже. - Умоляю, сударь, не смейтесь надо мной; не моя вина, клянусь вам, если я работаю так плохо.
- Что?! О чем вы говорите? - воскликнул фабрикант, который абсолютно ничего не понимал.
- Господин Ревельон, не злоупотребляйте моим горем, - продолжал Оже.
- Не понимаю вас, друг мой.
- Увы, сударь, я прекрасно понимаю, что, если так будет продолжаться, мне придется покинуть ваш дом.
- Почему?
- Потому что я вас обкрадываю, господин Ревельон.
- Обкрадываете?
- Потому что, настаиваю, я вас обкрадываю, - повторил Оже более скорбным, чем в первый раз, тоном.
- Что же вы у меня крадете?
- Ваше время.
- Вот тебе на! Объясните-ка, Оже; вы, скажу я вам, настоящий оригинал!
- Что вы, сударь!
- Значит, вы воруете у меня время, вы, кто один делает больше работы, чем делают два других вместе?
- Поверьте, сударь, я работал бы за четверых, - продолжал Оже, жалобно покачав головой, - если бы не мое горе.
- Какое горе?
- Ах, не будем говорить об этом, лучше позвольте мне, сударь…
И Оже поднял руки к небу.
- Скажите на милость, что я должен вам позволить? Ну!
- Для меня это очень большое горе, сударь. Ведь мне было так хорошо у вас во всех отношениях!
- Полно! Уж не думаете ли вы, случаем, меня покинуть? - воскликнул Ревельон.
- Увы! Рано или поздно, это все равно придется сделать.
- По крайней мере, этого не случится, я надеюсь, до тех пор, пока вы не объясните мне причину вашего ухода.
- Сударь, сударь, я не смею признаться в этом.
- Смеете, черт побери! Даже обязаны. Если от меня уходят люди, я хочу знать почему.
- Я уже вам сказал.
- Потому что вы крадете у меня время? Да, вы мне об этом уже сказали. Теперь расскажите, каким образом вы его у меня воруете? Ну, объясните мне.
- Я краду его по рассеянности, отвлекаясь от работы, сударь.
- Ха-ха-ха! - громко расхохотался Ревельон. - Вы, Оже, оказывается, рассеянный!
И фабрикант обоев действительно восхитился тем, что человек способен быть настолько врагом самому себе, чтобы обвинять себя там, где любой другой превозносил бы себя до небес.
- Если бы только можно было помочь моему горю, - продолжал Оже. - Но от него нет лекарства.
- Но в чем оно, ваше горе? Скажите! Неужели вы называете горем вашу мнимую рассеянность?
- Горе это тем тяжелее, сударь, что с каждым днем оно все больше будет отвлекать меня от работы; если однажды печаль поселилась в сердце человека, он погиб, и - увы! - погиб окончательно!
- Бедняга, вы чем-то опечалены?
- До глубины души, сударь.
- Чего вам не хватает? Может быть, денег?
- Денег? Боже мой! Я был бы слишком неблагодарен, если бы сказал такое: вы платите мне вдвое больше того, чего я стою, сударь!
- Он неотразим, право слово! Уж не гложут ли вас угрызения совести?
- Слава Богу, совесть моя спокойна, а покой вашего дома каждый день укрепляет ее.
- Тогда я не понимаю, не могу угадать…
- Сударь, я безнадежно влюблен и не знаю покоя.
- А-а! Уж не в Инженю ли? - спросил Ревельон, которого вдруг осенило.
- Вы угадали, сударь.
- Ох, черт!
- Безумно влюблен в мадемуазель Инженю!
- Так-так-так!
- Но мое признание не бросает вас в дрожь?
- Да нет же.
- Вы, наверное, забыли о том ужасе, который я ей внушаю.
- Это все пройдет, дорогой господин Оже, если уже не прошло.
- Но сами подумайте, ведь нас разделяет все.
- Неужели! Люди наводили мосты и через более широкие реки.
- О сударь! Вы не заметили, что, говоря со мной о мостах, вы имеете в виду совсем другое?
- Что именно?
- Вы пытаетесь вернуть мне надежду.
- Черт возьми, пытаюсь! Ну да, пытаюсь и очень рассчитываю, что добьюсь своего.
- Неужели, сударь, вы не смеетесь надо мной?
- Нисколько.
- И я смогу ждать от вас…
- Всего.
- О сударь!
- Почему бы нет? Вы прилежный работник, честный человек; жалованье у вас пока очень скромное, но я могу дать вам прибавку.
- Умоляю, сударь, не прибавляйте ничего, но устройте так, чтобы мадемуазель Инженю перестала меня ненавидеть; устройте так, чтобы она смогла выслушать все то, что я готов сделать ради ее счастья; устройте так, чтобы она не оттолкнула меня, когда я признаюсь ей, как сильно ее люблю, - и тогда, да, сударь, тогда вы сделали бы для моего блага даже больше, чем если бы предоставили мне место кассира! Вы сделали бы даже больше, чем если бы положили мне тысячу экю жалованья! И еще - я буду умолять вас об этом, - нагружайте, перегружайте меня работой: я никогда не откажусь, никогда не пожалуюсь, никогда не попрошу ни су прибавки. Короче говоря, господин Ревельон, добейтесь для меня руки мадемуазель Инженю, и рядом с вами окажется человек, который будет предан вам до последнего вздоха.
Оже так ловко опутал Ревельона сетями любовного красноречия, что фабрикант сразу оказался взволнован, восхищен и покорен.
- Как? - воскликнул он. - Только и всего?
- Как это только и всего?
- Я говорю о том, что вы желаете только одного - жениться на Инженю!
- О Боже! Я не смею даже мечтать о таком счастье!
- Но, слушая вас, можно подумать, что речь идет о принцессе крови; в конце концов, кто она такая, эта мадемуазель Инженю?
Фабрикант считал, что восторженное восхваление мадемуазель Ретиф несколько умаляет девиц Ревельон.
- Кто она? - повторил Оже. - Ах, сударь, она - прекрасная, восхитительная девушка!
- Согласен, но у нее нет приданого!
- Она сама стоит миллионов!
- Которые вы, конечно, для нее заработаете, мой дорогой Оже.
- Да, я уповаю на это! Да, я чувствую в себе силу, ведь меня вдохновляет любовь к ней и усердие в защите ваших интересов.
- Хорошо, мой друг, этим путем вы и должны идти, - важным тоном заметил Ревельон.
- Конечно! Сударь, посоветуйте, что мне делать.
- Во-первых, отец властен над своей дочерью, а во-вторых, он к вам очень хорошо относится.
- Правда?
- Необходимо окончательно убедить его.
- О, большего я и не прошу.
- Ретиф падок на хорошие манеры, любит знаки внимания.
- Примет ли он от меня небольшой подарок?
- Если сделать его тактично, несомненно.
- Любовь, которую я питаю к его дочери, уважение, которое испытываю к нему, делают меня деликатным, сударь.
- Потом вы пригласите его на обед.
- Прекрасно!
- И за десертом распахнете перед ним ваше сердце.
- Я никогда этого не посмею.
- Полноте.
- Клянусь честью, я говорю правду.
- Ладно, ладно! Наконец вы обратитесь к самой девушке, а я добьюсь ее расположения к вам с помощью моих дочерей, ее подруг.
- Как вы добры ко мне, сударь!
И Оже, словно согнувшись под тяжестью щедрот, сложил на груди руки.
Ревельон взял его ладони в свои и сказал:
- Вы этого заслуживаете, Оже, и, поскольку от этого зависит ваше счастье, я хочу - вы слышите меня? - хочу, чтобы вы были счастливы.
Оже ушел, ликуя от радости.
Ревельон сдержал слово.
Он напустил на Инженю дочерей, а на Ретифа - Оже.
И наконец сам взялся за дело.
В результате этих хорошо согласованных действий Ретиф принял от Оже в подарок часы и приглашение на обед.
Но оставалась Инженю.
Девицы Ревельон так настойчиво уговаривали девушку, что она согласилась поехать вместе с отцом в Пре-Сен-Жерве, где должен был состояться обед.
XLII. ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ КРИСТИАНА
Что же происходило в конюшнях графа д'Артуа в то время, когда на противоположном конце Парижа складывался настоящий заговор против счастья Кристиана?
Мать не оставляла сына ни на минуту: днем она сидела в кресле у его изголовья; ночью спала в стоящей рядом кровати.
Кристиан много раз уверял мать, что чувствует себя лучше, и пытался отправить ее домой, но она неизменно отказывалась.
Материнская любовь, как и все другие чувства, выражались у графини Обиньской в проявлении воли, которой Кристиан даже и не думал оказывать сопротивление.
При каждом жесте сына она была готова подать все, что требовалось ему, присматривая за ним, даже когда он спал; неусыпно оберегая его от малейшего волнения, она в конце концов сумела вылечить его тело, хотя несчастная женщина не заметила, какую боль она причинила его душе.
Так проходили дни и ночи, казавшиеся больному веками; он считал часы, минуты, секунды; казалось, он гонит их вперед, упрямо напрягая все силы своей твердой воли.
Согласно предписаниям доктора Марата, Кристиан должен был не вставать с постели сорок дней. Более чем за неделю до этого дня Кристиан стал утверждать, что срок истек; но графиня, справляясь с неумолимым календарем, продержала молодого человека в постели до тех пор, пока не пробила полночь сорокового дня.
Наконец, после еще десяти дней, проведенных в комнате, настал вожделенный час, когда Кристиану позволили сделать тот первый шаг, что должен был привести его к Инженю.
Слегка прихрамывая, он, словно пробующее свои силы дитя, прошел несколько шагов и прилег на пушистую меховую шкуру, которая была расстелена посередине комнаты.
Потом он снова поднялся; боль прошла, швы прочно срослись, раненый наступал на больную ногу, не испытывая неприятных ощущений.
Постепенно он научился делать круг по комнате; потом, когда обойти комнату стало для него совсем легко, Кристиан пытался подниматься и спускаться по маленькой - всего в пять ступенек - лестнице, и это с помощью матери ему удавалось.
Вскоре ему разрешили выходить на воздух в соседний двор; по-прежнему опираясь на руку графини, он спускался во двор, затененный несколькими деревьями; Кристиан приучил легкие вдыхать более свежий и живительный, чем в комнате, воздух, и голова у него уже не кружилась.
В конце концов Кристиан почти восстановил прежнее здоровье.
Дважды ему удавалось раздобыть бумагу и карандаш, и каждый раз, воспользовавшись сном матери, которая засыпала, думая, что и сын спит, Кристиан писал несколько строчек Инженю; но что было делать с этой запиской? Кому ее доверить? Кого попросить отнести на улицу Бернардинцев? Со слугами дома д'Артуа он не общался, кухарка Марата внушала ему глубокое отвращение, а что касается самого Марата, то, разумеется, молодой человек не мог бы признаться ему в своей страсти к дочери Ретифа де ла Бретона.
Поэтому обе записки остались в карманах молодого человека, который хранил их, по-прежнему надеясь на оказию, но она так и не представлялась.
Но Кристиана утешало одно: с каждым часом чувствуя прилив сил, он уже мог рассчитать день своего освобождения.
И этот счастливый день настал: Кристиан мог совершать прогулки. Правда пока в карете, да и мать ни на мгновение не оставляла его одного. Кристиан считал, что карета слишком мало ездит по Парижу и его красивым улицам. Кристиан, увы! жаждал попасть на улицу Бернардинцев - но как найти способ в присутствии графини Обиньской сказать кучеру: "На улицу Бернардинцев!"?
После трех дней подобных выездов решили, что Кристиан может совершать и пешие прогулки, но ходил он, опираясь на руку матери.
Наконец условились, что на следующий день они съедут с квартиры Марата, которую занимали пятьдесят пять дней.
Трудно описать сцену, разыгравшуюся при отъезде Кристиана и его матери, однако мы попытаемся дать о ней представление.
Марат принарядился; он надел все дорогие вещи, какие смог у себя отыскать.
Он задумал следующий план: хоть на минуту вновь стать прежним молодым человеком, каким был в Польше; своим видом пробудить в сердце графини Обиньской смутные воспоминания, которых в ней не пробуждало его имя.
Напрасный труд! Искривленный позвоночник не распрямился; перекошенный нос не обрел изящного рисунка; глубоко посаженные глаза метали настороженные взгляды.
Невозможно было, наконец, в один день сделать чистыми и тонкими руки, изуродованные въевшейся в них за двадцать лет грязью.
Сюртук же сидел на нем безупречно: портной постарался на славу.
Но графиня - она не искала и не избегала взгляда Марата - ничего не вспомнила и выразила свою благодарность хирургу без единой чувствительной фразы.
Когда Марат увидел, как ходит красивый молодой человек, улыбаясь при мысли о своей будущей свободе, и взглянул на себя в зеркало, ему осталось лишь одно утешение: отыскать в юноше хотя бы отдаленное сходство с учителем графини Обиньской.
- Сударь, вас ведь восхищает его выздоровление, то лечение, что вы провели? - обратилась графиня к нему.
- Да, сударыня, - ответил Марат, - я любуюсь делом своих рук.
При этих словах на щеках графини, обычно очень бледных, вспыхнул, но тотчас погас легкий румянец и она, как всегда, снова стала холодной и надменной.
- Вы вправе не скромничать, сударь, - сказала она. - Это излечение делает вам честь.
- Вы так считаете? - спросил Марат. - Но не сомневайтесь, сударыня, что причина всего - моя воля: для этого молодого человека я совершил бы дела, достойные самого бога Эскулапа.
Кристиан поклонился, несколько смущенный фамильярными взглядами, которые прежде врач на него не бросал. Молодому дворянину казалось, что к нему, больному, Марат относился с некоей почтительностью плебея.
Графиня сделала вид, будто не замечает назойливости Марата; она притворилась, что не замечает и смущения сына.
- Ну, а теперь, сударь, благодарность не должна нам помешать расплатиться с вами, - объявила она.
Марат покраснел и спросил:
- Серебром?
- Нет, сударь, золотом, - с царственной надменностью ответила графиня.
- Вы хотите меня унизить? - промолвил Марат.
- Напротив, - возразила графиня. - Соблаговолите мне ответить, чем может быть унижен хирург, которому платят за его работу?
- Сударыня, по-моему, вы совершенно забыли, кто такой Марат! - воскликнул карлик. - Марат - не только хирург; Марат… - Он пристально посмотрел на графиню и, подойдя к ней ближе и скрестив на груди руки, спросил:
- Вам известно, кто такой Марат? Графиня слегка поджала губы.
- Марат, - повторил он, делая ударение на этом слове, - Марат - мое имя! Вы должны хорошо его знать, а если вы забыли, то мне следует вам напомнить.
- Но мне известно ваше имя, сударь, - разыгрывая удивление, ответила графиня, - вы сами его назвали. Но разве это имя налагает на меня какую-то обязанность, от которой я пытаюсь уклониться? Я этого очень бы не хотела, господин Марат, уверяю вас.
Марат, потрясенный самоуверенностью графини, онемел.
Но на этом его муки не кончились: неумолимая графиня в упор смотрела на него до тех пор, пока Марат, ослепленный безжалостным сиянием этих пылающих, как факелы, глаз, не отвел взгляда.
- Итак, мы с сыном покидаем ваш дом, который вы столь любезно нам предоставили, - продолжала графиня. - Прошу вас, сударь, извинить нас за все те неудобства, что мы вам причинили.
Потом с тем едва уловимым вызовом, который привел Марата в растерянность, прибавила:
- Поверьте, сударь, что, если бы жизни моего сына не угрожало малейшее движение, я, даже рискуя вызывать ваше недовольство, ни на секунду не оставила бы его у вас.
Эта необыкновенная учтивость в равной мере могла быть и крайней бестактностью; но понял ли это Марат?
Да, понял, ибо тонкие его губы побледнели; да, понял, ибо желтые его глаза закатились под лоб, обнажив белки, и сильная нервная дрожь сотрясла его тщедушное тело.
Тут графиня на глазах Кристиана, мало что понимавшего в этой сцене, положила на стол туго набитый золотом кошелек.
Марат подался было вперед, чтобы оттолкнуть кошелек, но последний взгляд графини сковал его порыв, и хирург безвольно опустил руки.
Тогда графиня, взяв Кристиана за руку, сказала:
- Пойдем, сын!
И, воспользовавшись минутой, пока Кристиан прощался с Маратом, первой быстро вышла на лестницу.
Марат раскинул руки, словно желая прижать к груди молодого человека, но графиня разгадала его намерение и, рискуя повалить сына, еще непрочно державшегося на ногах, схватила его за руку и притянула к себе с такой силой, которая могла бы сломать толстый сук дерева.
- Теперь будьте осторожнее, Кристиан, не упадите, - предупредила она, встав между Маратом и молодым человеком.
Это был последний удар.
Марат, вне себя от ярости и стыда, толкнул дверь, которая с грохотом захлопнулась за графиней и ее сыном; потом схватил кошелек, разорвал его и стал расшвыривать золото по комнате, поливая этой драгоценной картечью столы, стулья и постель.
К счастью, при нем жила прилежная и аккуратная служанка, которая подобрала все до единого двойные луидоры.
Восемьдесят двойных луидоров она отдала Марату, но с десяток монет, конечно, затерялись.
- О волчица! О волчонок! - бормотал карлик, искоса глядя в окно на карету, увозившую мать с сыном. - Это не женщина, а дикая степная кобылица… Аристократка! Аристократка! Я отомщу и тебе, и всем аристократам!