Перешагни бездну - Шевердин Михаил Иванович 2 стр.


Все жадно ели, инекоторое время чавканье даже заглушало свистки и тарахтенье сновавшей по путям взад-вперед мимо чай­ханы "Овечки".

Вдруг нищий оттолкнул от себя миску и захрипел:

- А нет ли здесь - проклятие его отцу! - свиного духа? Хо­зяин зиофата, ведь ты кяфир!

Путешестзенннх ответил отрицательно. Он с любопытством разглядывал нищего.

- Чего смотришь на меня?-вспыхнул тот.- Откуда ты узнал, кто я? Откуда ты узнал, кто я? Откуда ты знаешь таджикский?

- Гостю ее подобает спрашивать про хозяина, - лениво съехидничал, ковыряяв зубах соломинкой, путешественник. Ему не нравилась настырность Синей Чалмы.

Чайханщик поспешил вмешаться:

- Наш урус – домулла. Он изъясняется на всех мусульман­ских языках мира: и по-узбекски, и по-киргизски, и по-таджикски.

Черный огонь, горевший в глазу нищего, погас, но от этого лицо его не сделалось приветливей.

- Ты хороший человек. И масульманин не всегда так госте­приимен. Помог голодному… нищему. Святой поступок. Но ты не мусульманин. Ты оттуда. Ф-фу, ничего не слышно. Шумит сатанин­ская арба, - и он с ненавистью кивнул на проходивший через станцию без остановки товарный.

Когда грохот и скрежет колес прекратились, нищий снова за­говорил:

- Всеблагой дал мусульманам землю, - широким жестом во­лосатой руки он обвел полынную степь от края до края, - степь. Горы! - И он показал на далекие синие вершины. - А вы, кяфиры, сковали землю железными полосами и катаете по ним желез­ные арбы, душите железом мусульман.

- А мусульмане разве не ездят на поезде?

- Никому ваш поезд не нужен.

- Вон какой вы бедняк... нищий...

- Я не нищий... Ядервиш, я странник аллаха.

Громко, от души рыгая, чайханщик принес чайники с чаем. Он вертелся около гостей и тревожно поглядывал на Синюю Чалму. Казах наелся, распарился в своем кожаном тулупе и до­бродушно сопел. Разговор о мусульманах его не интересовал.

Чай, густой, искусно заваренный, настроил дервиша на мир­ный лад. Взгляд его перестал колоть путешественника. Есть дер­виш продолжал со вкусом и даже жадно. С пальцев стекало сало, лоснились от сала длинные жгуты усов, борода и даже растительность на открытой груди.

Наконец он насытился. Вытянул руки над опустошенными мисками и только хотел прочитать благодарственную фатму, как это сделал с иронической усмешкой хозяин угощения.

- Хэйли баррака, таъане саалык. Оомин обло!

Проведя руками по засаленной бороде, дервиш изумленно хмыкнул. Чайханщик даже глаза закатил от восторга.

- Я же говорил, я говорил. Они есть домулла... Настоящий домулла. Ученый мусульманин.

- Он - кяфир. - Дервиш показал на пробковый шлем, лежав­ший на полке. - Но пусть не думает, что мы не благодарны. По­слушай меня, урус. Послушай одну притчу. Очень поучительную притчу.

Расположившись поудобнее, развалившись на паласе с пиалой в руке, он нараспев, гнусавой скороговоркой кишлачных бабушек принялся разматывать нить сказки;

- Было или не было, жили или не жили в бывшей или не бывшей стране, но был и жил в стране, именуемой Мастудж, достойный шах, и было у него сорок жен и красивых наложниц, полнотелых таких, что если лягут, то и подстилки не надо, такие жирные да мягкие они, разъелись на хлебах того шаха. Вот одна из красавиц понесла и в положенный час родила девочку на огор­чение тому шаху. Но выросла та девочка красавицей, и стали к ней свататься разные принцы и царевичи. Да вот дочку шаха аллах проказой наказал. Посоветовался шах со своими верными визирями и по их совету запер прокаженную принцессу в башню. Ну и сидеть бы ей в башне, коротать свой век до смерти, так вздумал один царевич ту принцессу из башни освободить, увезти жениться. Донесли про то мастуджскому шаху. Повелел он засаду под мостом во рву устроить, того моло­дого сумасброда подстеречь. И подстерегли, и схватили, и пред светлые очи шаха поставили. А он палача позвал и голову принцу приказал рубить. Ну и отрубили, а прокаженную принцессу уду­шили, - что там с прокаженной возиться, одна смута в государ­стве.

- Ну и сказка! - поразился хозяин зиофата. - А что же про­изошло потом?

- А что? - хмыкнул нищий. - Отрубили наглецу голову, и все тут! Не лезь не в свои дела. Дела государства темны и неясны. А в сказке всегда есть смысл и значение! То-то же!

Он извлек из своих лохмотьев тыквенную табакерку, вытащил пробочку с махорком, отсыпал несколько зеленых крупинок паса и ловким толчком ладони отправил в открытый рот под язык. Вотк­нул махорок и хотел было спрятать тыквянку.

- Позвольте, - восхитился заказчик угощения и мгновенно перехватил табакерку. - Изумительная работа!

Он поднял тыквянку к свету и любовался тончайшей сереб­ряной резьбой с вкрапленными в перекрестия орнамента рубина­ми, мерцавшими бездонными малиновыми огнями.

- Вот удивительно! - восторгался он, поглаживая отполиро­ванную многими ладонями поверхность тыквянки.- Нет предела человеческому искусству! Росла себе обыкновеннейшая крестьяноч­ка-тыковка, висела на плети среди зеленых ворсистых, таких гру­бых, простых листьев, а кто-то пленился толстушкой, сорвал, на-

свои желания, табачком баловаться, а чтобы вкушать поболе наслаждений, лакомка украсил красавицу серебром и дра­гоценностями, самымичто ни на есть дорогими бадахшанскими лалами. Так и декханская девушка в обрамлении из украшений превратилась в принце;

- Чего? В какую еще принцессу? - неожиданно рассвирепел Синяя Чалма. Он грубо отобрал свою табакерку, и она мгновенно исчезла в его хирке. Вскочил, постоял, высокий, страшный, свирепо косясь на путешественника, соскочил с помоста, засунул под мышку свою суковатую дубинку и сказал с важностью:

- Твой слуга, урус. А в сказке моейесть предостережение. Тяжело и важно он зашагал по пыли и исчез за углом пак­гауза.

Стемнело... Темнота пришла сразу, без сумерек. И уже в тем­ноте, извергая дым, пар, полосы света, через станцию, дробно стуча на стыках колёсами, потрясая шаткий дощатый помост и де­ревянные столбики навеса, пронесся, не останавливаясь, скорый ташкентский.

Путешественник раздумчиво проговорил:

- Вот и все. Цивилизация промчалась, прошумела. И снова у нас средневековье и черная степная ночь.

К нему почтительно склонился чайханщик:

- Ляббай? Что угодно, таксыр домулла?

- Я не таксыр и не принц. И угодна мне хорошая подстилка и хоть маленькая подушка.

- А где вы соизболнтё спать?

- Вот тут.

- Ийе!И вы... гм-гм... Ваш сон... здесь... Кругом открыто… степь, горы?

- Он же спит здесь, - и путешественник кивнул головой на сладко храпевшего кочевника. - И даже без подстилки и без по­душки.

- Но... он мусульманин.

- А ты сам говорил, что я домулла. Ну, а дервиш? Дервищ отлично пообедал… А отличный обед - хорошее настроение. И какого, наконец, черта... Что ты тут канитель заводишь? Где подушка?

- Сейчас... сейчас, - бормотал, уходя в темноту, чайханщик, и в голосе его явно звучали сомнение и тревога.

Путешественник скоро заснул и спал крепко. Его молодой желудок отлично справился с макаронами. Конечно, невероятное количество еды могло породить кошмары. Но едва ли можно счесть за кошмары темную нахохлившуюся фигуру, всю ночь про­сидевшую на краю помоста. Раза три путешественник просыпался на мгновение и удивлялся, что чайханщик бодрствует, но тотчас же засыпал...

"Он что-то знает и боится... Знает, и молчит..."

Мысль эта бродила где-то в задворках подсознания. За нее цеплялись еще другие какие-то неясные имена, названия, образы. Прекрасное, сказочное лицо принцессы возникло во сне. Почему принцессу звали Моника, сознание не улавливало. Но среброликая Моника из сновидения совсем не походила на прокаженную принцессу из сказки Синей Чалмы. Прокаженная из Чуян-тепа... шахская дочь... Но при чем тут нищий, рассказывающий назида­тельные сказки? А нищий прямо сказал, что его наставник мюршид не кто иной, как чуянтепинский ишан. Не тот ли самый? Ведь он - ишан Чуян-тепа. А именно по его настоянию, говорят, сидит на цепи прокаженная девушка, о которой идут странные разго­воры.

Ужасно хотелось спать. Мысли расползались.

Предутренний холодок забрался под воротник и разбудил. По привычке путешественник не сразу открыл глаза, а сквозь чуть при­поднятые веки осматривался. Колонны желтого смутного света упирались в зенит. Далекие горы сиреневой пилой окаймляли го­ризонт. Жерди навеса перечертили небо, в котором звезды почта померкли. Утро дышало покоем. Даже со стороны станции не до­летало ни звука.

Путешественник стремительно вскочил.

Все оставалось по-прежнему. Однако не хватало... не хватало черной нахохлившейся фигуры чайханщика на краю помоста. Оглядываясь и озираясь, путешественник искал чайханщика. Ведь никто его не обязывал, никто не заставлял сторожить. Почему же он ушел теперь? Стоило задуматься.

Взгляд быстро скользнул по чайхане. Чайханщик сидел за са­моварами и протирал пиалы.

На вопросы он ответил. Видите ли, он не верит в благодар­ность, а тем более дервишескую. Свойство дервишей- хитрить, А кто такая хитрость? Она - любовница Иблиса. Чайханщик по­видал на своем веку много дервишей и таких нищих со шрамами на лице. Такие и из камня сок выдавят. Чайханщику не нравится в людях доверчивость. Иногда приходится бодрствовать ночью и поглядывать в степь...

Всегда над Гоблун-Тау удивительные восходы: могучие, сочные своими красками, когда полнеба захватывают багровые, оран­жевые, фиолетовые волны из-за каменных вершин Нуратинского невысокого, почти черного хребта, там, на востоке, похожего на стену, чуть выщербленную в том месте, где горы прорубил железный хромец Тимур. И из той щербинки выливается на холмистую степь поток света густой лавой, немыслимыми красками, словно кровью сотен поколений. И вся гигантская чаша Галля-Арала вдруг делается густо-красной и клубится в лучах выпрыгнувшего из-за гор подноса червонного золота.

С воплем паровозного неистового гудка день вторгается в спя­щие холмистые просторы...

Поезд с оглушающим ревом, сигналя и грохоча колесами-ла­пами, ворвался на станцию и затормозил.

Путешественник медленно передвигая неповоротливые от утреннего холодка ноги в стоптанных порыжевших ботинках и крагах, побрел к перрону, на который уже спрыгивали с подножек вагонов заспанные проводники. Он брел вдоль строя все еще крях­тящих, позвякивающих вагонов и немножко досадовал, что при­шлось прервать любование великолепным восходом. "Так редко случается предаться спокойному эстетическому наслаждению",- думал он.

Он шел мимо тяжело вздыхавшего паровоза, на передке кото­рого копошились замазанные мазутом машинист и кочегар. Они спешили потушить фонари. Поезду надлежало стоять на станции не более пяти минут. Из дверок вагонов вырывалось тепло и спер­тый дух еще не проснувшихся купе. Проводники лениво провожа­ли слезящимися глазами странную, в защитной гимнастерке, в пребольшущем пробковом шлеме, галифе и крагах, непонятную фи­гуру. А путешественник шел вдоль состава, пожевывая мундштук дымящейся трубки, постегивая по голенищам краг офицерским крученым хлыстом и лениво пробегая взглядом по гусенице вагонов, гранатовых отлившегося из Тамерланова ущелья света.

- Эй-эй, комиссар!

По перрону от пятого вагона торопливо шагал, звеня шпорами, военный.

- Тебя, комиссар, в твоем пробковом шлеме и не узнать. Вы­рядился эдаким британцем! Обнимемся. К тебе, комиссар, дело!

- Товарищ комбриг, здравия желаем!

Путешественник ничуть не удавился, что к нему обращаются Наоборот, оживился, повеселел.

- Вишь ты, сколько ромбов на малиновых петлицах! В большихчинах, значит! А наше дело маленькое - мы теперь по гражданке, мы теперь врачи. Воспылал, брат комбриг, склонностью к медицине с той самой поры, как в госпитале из меня пули повынимали да с того света вернули. Когда списали по чистой, подался вПитер на медфак. И вот... лечу!

- Вся, брат, жизнь твоя у нас здесь вот, на ладони,- военный растопырил пальцы на руке. - Что ты доктор, молодец! Но ты нам сейчас вот как понадобился. И не только как врач. Твои статьи по языкознанию в научных изданиях нас очень заинтересовали. Откуда у тебя это знание языков?

- Вот видишь! А говоришь: "Твоя жизнь на ладони!" Сколько по кишлакам, степям, горам. Снародом-то надо на его языке говорить. Сперва узбекскому научился, потом - таджикскому. По­ступил на заочный в Лазаревку теоретически подковаться малость. Знаешь, что такое сравнительное языкознание? Увлекательная, комбриг, штука. Сейчас в свободное от врачебных обязанностей время пишу труд, диссертацию: сравнительная грамматика памиро-гиндукушских языков и ладакского...

- Ладакского? Это еще где?

- В Тибете.

- Ну так вот, собирайся в Москву. Да не смотри на меня так. Я в Самарканде в облздравотделе все оформлю. Послезавтра я буду обратно. Будь готов к скорому асхабадскому. Поедем вместе.

- Не могу.

- Отказываешься. Ты нам очень нужен, тебе говорю. Понимаешь? У тебя революционный опыт гражданской войны, знание Востока и языков. Редчайшее сочетание...

- Да я не о том. Я тут наткнулся на одно вопиющее дело, В газету написал, и вот...

- Про чуянтепинских прокаженных? Как же, читал…

- Так вот, без меня не обойдется. Надо самому доводить до конца. Завтра приезжают в Чуян-тепа из прокуратуры, должны приехать. Потом жду из Самарканда одного боевого товарища, да ты его знаешь по штурму Бухары,- Мирза Джалал, его тог­да тяжело ранили... Вот хотим разворошить ишанское гнездо. Надо спешить.

- Э, товарищ доктор, да ты, вижу, неугомонный, рабкор ко всему прочему.

- А не воевать нельзя. Тут такие, брат комбриг, превращения кишлака на глазах. Сегодня надо помочь школе у бая дом отобрать, завтра подсобить вновь организованному колхозу насчет трактора, а там женщины паранджи жгут... Классовая борьба. А через газету лучшевсего, действеннее...

Протяжно загуделпаровоз. Заскрежетали буфера. Военный вскочил на подножку.

- Отлично! Ладно! На твоего ишана и прокаженных даю те­бе ещё два дня. Пятого жду в Ташкенте. - Он наклонился к ко­миссару. И уже на ходу поезда быстро заговорил: - Действуй, да с оглядкой. Смотри, нет ли тут какой провокации с прокаженными красавицами. Через границу у Сарай Камара опять просочились басмачи. Зашевелились недобитый эмир Алимхан и его за­говорщики из бухарского центра...

Колеса вагонов уже быстро постукивали на стыках рельсов, когда ветер донес слова:

- Повнимательнее будь... Голову береги!

Встреча напомнила путешественнику о прошлых неспокойных днях Бухары, Кермнне, Душанбе, когда он, путиловский под­мастерье, и не думал еще быть врачом, тем более и в мыслях не имел учиться в Восточном институте, не писал научных работ и не щеголял в колониальном пробковом шлеме, а лихо носил на­бекрень славную буденовку, понятия не имел о врачебных диагно­зах, о фонемах и суффиксах, а ходил походами со своим полком от Каспия до Синцзяна.

Скорый ушел, увозя с собой комбрига и всю романтику лет гражданской войны. Остались прочертившие степь рельсы, отпо­лированные колесами, запах дыма и черный четырехугольник умень­шающегося хвостового вагона.

Машинально наш путешественник шагал и шагал. Он дошел до семафора все еще под впечатлением от встречи. Столько возникло в памяти событий, приключений, столкновений, переживаний, опас­ностей, интересного, незабываемого... "Пахнуло пороховым дымом из прошлого... Из молодости", - вздохнул он. И вдруг почувство­вал себя старым, много прожившим. От стальных клинков, стрель­бы, боев, развевающихся красных стягов пора было возвращаться на землю, в будни работы - к больным дехканам и чабанам, к корреспондентскому своему блокноту, к тетрадям с лингвисти­ческими записями.

По пути в Чуян-тепа предстояло еще собрать для газеты мате­риалы о вновь созданном где-то вблизи от станции товариществе по совместной обработке земли.

"Сколько у них там плугов, селитры, упряжек волов, засеян­ных гектаров богары, навозу для удобрения полей?.. Корреспон­денция получится интересная, редактор очень просил. И все же сравнения тибетских и бирманских фонем увлекательнее. Закопчу эту историю с прокаженными узницами и махну в Москву".

ЧУЯН-ТЕПА

Она плачет... И небеса голубые плачут с ней.

Самарканди

Мокрые губы у старца дрожали. Слюна текла изо рта и пачкала седую бороду. Он бормотал нечто нечленораздельное. Он просил, приказывал. Жалкое жужжание, исходящее из его горла, ра­зобрал племянник.

- Великий ишан, - дрожа, пробормотал он, - велит привести Монику-ой.

Но и тогда старейшины Чуян-тепа еще долгие часы думали. Они взвешивали слова ишана на весах мудрости. Они перемалы­вали слова его повеления и так и эдак, они боялись ишана, даже больного и дряхлого, не могущего шевельнуть ни ногой, ни рукой, справляющего нужду под себя.

Многие годы чуянтепинский ишан Зухур Аляддин правил железной рукой. Следы его плети зудели на плечах, на спине годами, Люди исчезали от одного движения его мизинца бесследно, навсегда. И никто не смел даже спросить о них.

Девушку из хлева привели в михманхану под руки. Идти сама она не могла. Ноги у нее волочились по полу. Она разучилась ходить.

Ее посадили на палас перед ложем ишана Зухура. Сидеть она могла. Потолок в хлеву был низкий, во весь рост не встанешь. Она вечно сидела за ткацким станком, без конца сидела не разог­нувшись.

Куда ее привели, она не видела. Волосы спутанными космами опускались на глаза. Косматый звереныш сидел посреди высокой, в два света, разукрашенной и разрисованной михманханы. В кос­мах волос, в засаленном рубище, с покрытыми коростой руками, судорожно сжимавшими маленький сверток из потемневших тряпок, с отросшими ногтями на босых ногах, она походила на дикое, выползшее из норы животное. Под лессовой чуянтепинской грязью невозможно было разглядеть цвет ее волос. Жавшимся у алебаст­ровых стен ишанским родственникам они казались пепельно-серы­ми, цвета золы домашних очагов Чуян-тепа. И серые ввалившиеся щеки, и худенькая шея тоже имели цвет пепла.

И кто мог сказать, что в ворохе тряпья отталкивающим пят­ном, черневшим на красно-бело-желтом шахрисабзеком дорогом паласе, сидит не древняя старуха - Алмауз Кампыр, а молодень­кая девушка...

Назад Дальше