Но в день триумфа тур, разумеется, двигался в процессии на диковинной варварской колеснице, на которой был вывезен из Ютландии и исколесил тысячу миль по лесам, долам и горам Европы, пока не очутился на Виа Сакра в центре Рима. Не о таком въезде его в Рим мечтали вожди кимвров, часть которых везли теперь в клетке – обезумевших от горя и жестокого обращения, от гнойных язв на теле, натертых тяжелыми кандалами, от приставания уличных мальчишек, которые дразнили варваров, как обезьян, и кололи сквозь решетку клетки острыми палками. Волчица могла быть довольна, глядя с высоты Капитолия сквозь солнечную дымку на Форум, где временно водрузили тура и где издевалась над ними ликующая римская толпа.
Искушенные в служении богам и в разных таинственных обрядах римские жрецы подвергали тура тщательному осмотру; в общем, произведение варварское, оно, однако, носило в деталях печать просвещенного вкуса и художественного таланта. Знак солнца на лбу заставил римлян ломать голову: не то что они не понимали значения, нет, они удивлялись, как дошел столь варварский народ до такого сложного символа? Неужели свет Рима проник и в столь далекие страны, на север? Некоторые думали, что тур попросту краденое произведение какого-нибудь южного художника – все целиком, и с рогами, и со священным знаком. Но в тайничке, в чреве тура, нашли древнего идола варваров, кое-чем напоминавшего самого священного и самого древнего идола самих римлян и греков, которого вообще видали лишь высшие из посвященных, – обыкновенным смертным это лицезрение грозило смертью. Авгуры-то, конечно, оставались зрячими. Но это священное изображение бога-хранителя… не странно ли? В глубине глубин сознания всех народов мира одно и то же религиозное представление: поклонение огню! Культ Весты! У варваров, говорят, были тоже свои жрицы огня! Удивительно, удивительно.
В садах Катула бронзовый тур был скоро забыт. А затем и совсем исчез. Волчица сохранилась для потомства, но от тура не осталось и следа; должно быть, он кончил, как старый металл: попал в переплавку, и хорошо – он устарел; новые объединяющие знамена должна была выдвинуть та сила, символом которой он служил.
А женщины?
Они бойко раскупались на невольничьем торгу Рима. Продажа длилась много дней, так как лишь незначительная часть пленниц могла уместиться на площади. Но ведь некуда было торопиться.
После войны, кратковременной горячки, которая вгоняет в пот историю и за короткое время решает судьбы сотен тысяч людей, годы тянутся поразительно долго; на дележ добычи уходит целый человеческий век.
Женщин, взятых в плен, были легионы; но продавали каждую отдельно с аукциона; покупатели торговались, сбавляли цену, долго спорили. Тем не менее мало-помалу весь товар был распродан и перешел в руки новых владельцев.
Продавались только молодые экземпляры. Старых и негодных просто убивали: их перевозка не окупилась бы, да и большинство из них сами с собой покончили. Ужасные варварские прорицательницы и жрецы, неистовствовавшие и при Акве Секстите, и при Верчелли, разжигали и в других женщинах дух самоубийства. Это были настоящие ведьмы, кусавшие, умирая, своими беззубыми деснами пальцы солдат, которые пытались сорвать с них золотые ожерелья. Брр! Солдаты с содроганием вытирали пальцы. Право, они как будто побывали в пасти у худшей смерти, нежели та, что обычно витала над ними. Этих черепахообразных колдуний они пристукивали или затаптывали насмерть; но попадались и молодые жрицы, весьма привлекательные; тех брали в плен и берегли; их можно было продать.
Одна из них даже поражала своей красотой, хотя и варварского склада. Волосы были невиданной густоты и длины и совсем светлые. И сама она белизной напоминала рожденную из пены Венеру: без сомнения, она пойдет за очень высокую цену!
Само собою, что солдаты никак не обижали пленных девушек, как бы аппетитны они ни были и как бы ни изголодались на войне сами солдаты, – тогда ведь девушки уже не годились бы на продажу.
Большинство женщин-матерей покончили с собой или были убиты. Детей можно было продать – тех, которые уцелели. Во всяком случае, матерей с детьми разлучали, как и вообще родственниц, где родственная связь была явной: всегда лучше избегать всякой связи между рабами.
Даже между варварами, очевидно, были свои различия в смысле благородного происхождения. Некоторые из молодых девушек были явно из более высокопоставленных родов: что-то вроде сословия всадников и выше, вплоть до князей варварского типа, значит, в сущности, принцессы, хотя с виду-то все они были почти одинаковые. Любая могла делать даже мужскую работу: ворочать жернова, таскать дрова и исполнять прочую тяжелую работу в доме и во дворе – такие все они были здоровые. Но можно было, конечно, использовать их по-другому – согласно нуждам и желаниям покупателей.
– Девственница! – хрипло провозглашал аукционист на невольничьем торгу каждый раз, как на помост выталкивали новый экземпляр. Далее объявлялся возраст девушки – по виду ее, и тут аукционист часто ошибался, так как варварские женщины в сравнении с римлянками казались гораздо моложе, чем были. Такие пышные, свежие, без всякого изъяна, годные для любой физической работы.
Аукционист острил, сыпал непристойными шутками; мужчины смеялись; порой вся площадь ржала. Пахло потом разгоряченных тел.
С выставляемых на продажу бедняжек снимали всю одежду – нельзя продавать кота в мешке. И девушка стояла, извиваясь, как бледно-розовый червяк в образе человеческом, но не было дырочки, в которую ей можно было бы уползти, как червяку. Рим глядел на нее молча, грубо; в эту минуту решалась ее судьба; затем аукционист снова набрасывал на нее одеяние: не полагалось любоваться слишком долго ее красотой, она стоила денег и принадлежала тому, кто ее купит.
Среди покупателей преобладали женщины: римские матроны, которым нужны были рабыни, приказывали нести себя на рынок в пурпурных носилках. Последние ставились в сторонке, под охраной рабов-носильщиков, садившихся на поручни. Часто это была пара недавно приобретенных пленников последней войны, тевтоны или кимвры, как и продаваемые рабыни, быть может, лично их знавшие. Новые носильщики, однако, не обнаруживали никакого участия, сидели с усталым видом, понурив головы, и красные помпоны, которыми их украсили, стелились по земле.
Лишь однажды между носильщиками произошла свалка. Причина осталась невыясненной – их тут было столько разных племен и варварских наречий, которых никто не понимал. Узнали только, что взбесился тевтон и взбесила его продажа рабынь. Понадобилось двадцать человек, чтобы одолеть его и убить. Он был зачинщиком. Ну что ж, Тибр протекал недалеко, и труп швырнули туда.
Римские матроны славились как хорошие, экономные хозяйки. И они расхаживали по площади в своих туниках, грациозными складками обвивавших ноги, и разглядывали рабынь, сбившихся в кучу около помоста, стоя или лежа, но так тесно, что с трудом можно было пробраться между ними. У римлянок, однако, глаз зоркий, и они уже издали намечали себе подходящую покупку, бочком пробирались к ней сквозь толпу и тщательно осматривали девушку: щупали усыпанной кольцами рукой ее плечи – достаточно ли крепки, исследовали груди – не рожала ли, дергали за волосы – собственные ли, и закусывали губы: слишком уж соблазнительны были эти суки! Одинаковые, как слитки золота, словно вылитые все из одной формы, и все одной пробы – до обидного красивые девки! На красивых служанок спрос среди римских матрон был невелик, и более грубые, менее привлекательные, но годные для работы девушки покупались первыми.
Но и остальные находили покупателей; часто их даже оспаривали друг у друга, набивая цену к радости аукциониста. Набивали цену мужчины, бесстыдные прожигатели жизни; впрочем, имея достаточное количество денарий, можно было позволить себе все. Тем не менее такие покупатели показывались на торгу только в сумерки, когда им уже не угрожала встреча с почтенными родственниками или знакомыми матронами; приходили они в перерыве между театром и ночной оргией, умащенные, раздушенные, напевая строфу из Феокрита.
Медленно шла продажа, но очередь доходила до каждой девушки, и в конце концов все молодые осиротевшие дочери кимвров были проданы и у всех на лбу были сделаны мелом пометки: кого послать, за кем пришлют – согласно уговору с покупателями. Могло ли быть достаточно суровым наказание для тех, кто обязан был защищать их и своей самонадеянностью сгубил себя и их!..
Оставшись без защиты, они были обречены на рабство и всякие унижения. И не тем был особенно тяжел их жребий, что им приходилось сгибаться под тяжестями, стоять по пояс в воде Тибра, полоща белье, молоть зерно ручными жерновами, всю жизнь не разгибая спины, или таскать с полей камни и разбивать их в щебень, или угождать капризным госпожам, которые, говорят, не задумывались, и в минуту раздражения закалывали булавкой неугодную рабыню: хуже всего было попасть в тот круг, в который они попадали, – в мир рабов и рабынь.
И печальнее всего была участь самых красивых, самых привлекательных, особенно соблазнительных для порока и быстро соблазняемых им, быстро катившихся со ступеньки на ступеньку, все ниже и ниже; их след скоро пропадал.
Но никаких жалоб не дошло от них до потомков. Самые жестокие условия жизни, какие только могла измыслить для них грубая сила, в чьи руки они попали, не могли вырвать у них жалоб.
Да и многие невозможные условия существования женщина делает возможными благодаря своей преданности. И, конечно, не все хозяева оказывались жестокими. Многие и многие пленные женщины, пожалуй, сохранили в своем сердце способность любить и жалеть и в новом своем неверном существовании, хотя никто и не жалел их самих.
НА БЕРЕГУ ТИБРА
Человек в запачканном глиной плаще – видимо, прямо из мастерской, – но вообще с виду похожий на свободного римского гражданина, спешил по улицам Рима, объятый тревогой, не обращая внимания на окружающее, как человек, вызванный по очень спешному и важному делу и ни о чем другом не думающий, кроме того, как бы не опоздать. Но многие прохожие узнавали его и почтительно глядели ему вслед, кивая друг другу:
– Ваятель Кейрон! Спешит куда-то!
Он спешил на невольничий торг. Очевидно, с ним произошло что-то особенное. В руке он сжимал послание, только что полученное. Наемный посыльный принес его в загородную мастерскую ваятеля и не мог сказать ничего, кроме того, что ему поручено передать послание в собственные руки; не мог он описать наружность пославшего. Принес же он свиток папируса, на котором неуверенной рукой было набросано что-то вроде плана Рима, и на том месте, где находился невольничий торг, изображено было нечто, с первого взгляда похожее на жука… Да, разумеется, жук! И вдруг молнией блеснуло в уме Кейрона: невольничий торг, пленные северные варвары, приведенные в город на этих днях, жук-скарабей и… светловолосая Инге! Старое воспоминание с новой силой пробудилось в душе. Далекий, далекий край, где он когда-то был пленником; неужели этот край вдруг вновь приблизился к нему?.. То краснея, то бледнея, спешил Кейрон по римским улицам. Неужели это правда?.. Только бы не опоздать!
Он пришел как раз, когда Ведис стояла на помосте.
Кейрон на торгу! Все глаза обратились на него, и по толпе пронесся сочувственный шепот: ну, разумеется, ему нужна модель; очевидно, он прямо с работы. И все с римской учтивостью посторонились, пропуская его вперед. Уже успели набить высокую цену – женщина ведь была изумительно хороша, – но перед Кейроном все отступили, и он тотчас же приобрел рабыню.
Затем он немедленно покинул площадь, уводя за собой покупку. Видели, как он набросил свой плащ ей на плечи, словно желая скрыть ее от взоров толпы. Она была выше его, и многие улыбались: как ему, однако, загорелось купить статную деву варваров! Сразу дал в задаток золотое кольцо, чтобы закрепить за собой покупку! О, великий Кейрон еще достаточно молод!
В первые дни она словно онемела и окаменела от горя: сидела на полу, забившись в темный угол, не подавая признаков жизни, будто лишилась рассудка.
Едва кто-нибудь приближался к ней, она вздрагивала, словно в ожидании удара; затем веки ее начинали трепетать и щеки бледнели, как будто удар уже был нанесен; руки тряслись, дрожь пробегала по всему телу, такому крупному, здоровому, и все это как бы в забытьи, как будто в судорогах, не имевших ничего общего с чувством или сознанием.
Подаваемую ей пищу она принимала с радостной поспешностью: видно, изголодалась, но потом начинала вдруг плакать, растроганная добротой, которую к ней проявляли, и ела, заливаясь горькими слезами, буквально поливая ими свой хлеб. Слезы совсем ее обессиливали; она погружала лицо в гущу своих волос и плакала навзрыд, судорожно, долго; горе и тоска обуревали ее, но она изо всех сил закрывала себе рот, пытаясь заглушить рыдания, вся извиваясь от внутренней боли, и плакала, плакала, проливая реки слез, почти задыхалась и тяжело переводила дух под пеленой волос, словно утопающая; слезы просто душили ее.
Потом она долго сидела с посиневшими влажными губами, обессилев от рыданий, прерывисто дыша и судорожно всхлипывая, и вдруг снова у нее начинался приступ рыданий, подступивших к горлу.
Мало-помалу она преодолевала себя и сидела уже тихо, смертельно измученная, с потухшими глазами, вся розовая, словно омытая слезами, похожая на затишье после бури и наводнения, когда со всех деревьев еще каплет, а тяжело нависшее небо уже выплакало все свои слезы.
Вскоре она засыпала; голова падала на грудь, и она спала несколько часов подряд, закутавшись в свои волосы, слегка еще вздрагивая во сне и судорожно вздыхая. Словом, если она не сидела и не убивалась, то спала, и Кейрон ее не тревожил; он устроил ей уголок и оставлял ее в покое.
Вообще вид у нее был жалкий после нескольких недель переезда по проселочным дорогам и пребывания в лагере пленных; волосы свалялись от пыли и моря слез; черные подтеки на лице и всем теле от грязи, синяки от грубых щипков и толчков; исхудалость, запуганность, полный упадок духа, надломленного страхом и отчаянием. И все же ни грязь, ни голод не могли исказить дивных черт ее лица, ее молодости и необыкновенных линий ее крупной, сильной, но благородно женственной фигуры; она была и осталась образцом породистой красоты, и Кейрон своим соколиным глазом ваятеля разглядел и оценил ее сразу.
Что это не Инге, а, стало быть, дочь ее, Кейрон понял очень скоро, с изумлением и величайшим волнением.
Она была лицом очень похожа на мать, до того, что их можно было бы перепутать: то же продолговатое лицо, продолговатый тонкий нос с трепещущими, как у кровных кобылиц, ноздрями, но она была еще светлее матери и выше ростом, крупнее ее и сильнее – по наследству от отца. Перед Кейроном как будто вновь ожила мечта давних лет, но как будто более величавая и словно преображенная, какою становится мечта в воспоминании! Но как она была несчастна, вырванная из своей родной почвы, словно растение с корнем; вся дрожала, как слепая, всеми оставленная, утратившая всякую надежду, убитая горем и совсем, совсем одинокая – последний обломок погибшего мира, затерянный в мире чужом.
Жука Ведис носила на шее; должно быть, мать дала ей его, и она, лишившись всего, только его сберегла. Лишь одна богиня на свете могла так направить судьбы человеческие, та богиня, чей лик был вырезан на плоской стороне талисмана, милостивая Венера!
От кого же происходило послание? Ясно было, что Ведис не могла послать его сама, судя по тому состоянию, в каком она находилась. Жука Кейрон много лет тому назад отдал старому скальду в стране кимвров, высказав надежду, что талисман попадет в руки Инге: было это в ту ночь, когда он, обреченный в жертву богам, был освобожден скальдом по просьбе прекрасной Инге, на которую пленник едва осмеливался подымать глаза и которой с тех пор ему не суждено было видеть. Не старый ли скальд послал весть? Стало быть, он в Риме? Кто разгадает пути богини любви? Ах, этот удивительный скальд!.. Выпуская Кейрона на волю и указав верный путь, по которому он может скрыться, он дал ему удочку, чтобы не пришлось голодать в дороге, и подчеркнул, что удочка хорошая, добрая! Кейрон и в самом деле питался рыбой, пробираясь через многие негостеприимные страны. Но теперь жук вернулся к нему и привел девушку, почти саму Инге! Значит ли это, что Инге питала к нему расположение и в знак его послала ему как бы повторение самой себя? Но она не знает его, даже не взглянула на него ни разу. Что же теперь будет? Неисповедимы пути богини любви! Проплакав и проспав попеременно двое суток подряд, Ведис оправилась. Женщина в ней восторжествовала. На третий день утром Кейрон нашел в ней большую перемену: она умылась, размочила и расчесала волосы, на что потратила несколько часов упорного труда, надела простое одеяние, приготовленное для нее вместо грубого мешка рабыни. Взгляд у нее был ясный, но такой безрадостный, безнадежный; увидав своего господина, она опустила глаза и стала ждать его приказаний – на какую работу ей отправиться.
И он указал ей работу. Ну да, она будет служить ему моделью. Она наклонила голову. Как модель, она должна раздеться перед ним. Она повиновалась. Несколько минут он изучал ее, затем она услыхала, что он фыркает, как конь… И вдруг, схватив комок глины, он дал ему несколько звучных шлепков и принялся лепить.
Кейрон жил на берегу Тибра, за городом, в большом доме, закрывавшем вид на дорогу. По другую сторону дома до самого Тибра шел сад, обнесенный стеною. Место было совсем обособленное, мирный уединенный уголок, хотя глухой шум недалекого города и служил основным фоном царившей здесь тишины. Просторный дом с несколькими двориками, портиками и фонтанами изобиловал, как и сад, статуями и другими предметами искусства, в саду было много старых тенистых деревьев. Кейрон работал в мастерской с натурщицами из своих крепостных и с учениками; когда же он лепил с Ведис, то непременно в саду, под открытым небом.
И по мере того как работа подвигалась вперед, Ведис сама начала оживать и интересоваться окружающим, рассматривать деревья, реку, размышлять и с каждым днем, видимо, выздоравливала. В саду, на солнце, под ласками всегда теплого мягкого ветерка было так хорошо! Она подымала взгляд на деревья, и пышная зелень их как будто вливала в нее новую жизнь; грудь ее расширялась и высоко поднималась, голубые глаза сияли ярче, она была как просыпающийся день.
Это брала свое молодость. Здоровье возвращалось, все члены округлялись, формы становились пышнее прежнего, кровь алела румянцем под тонкой кожей, и когда девушка совсем пришла в себя, расцвела, Кейрон почувствовал, что более прекрасного, совершенного, светлого женского облика на земле никогда не существовало. Это была сама красота, сама молодость.