И как в меду – солнце, аромат и тепло лета, так откладывается летний жар в крови; загорелым и напоенным солнечными, лучами встречает человек осень. Долгие темные месяцы впитывают весь этот загар, и от алости крови остаются одни воспоминания. Затем выпадает первый снег и многим кажется, что лета никогда и не бывало. Зима – да, вот наша жизнь; она стирает следы всякого лета.
Но осенью возрождается весна – весенние семена в осенних плодах; краткое упоение, цветение, мимолетное касание животворящей жизни, легкое, как аромат, как дуновение, и – образуется завязь, начинает расти плод; улыбки, что солнце посылало колосьям, забыты, но в колосьях созрели зерна!
Посреди безнадежнейшей зимней ночи пускает ростки надежда: Инге, Майская невеста, родила свое первое дитя, весну весен, звезду зимней ночи. Новая жизнь явилась и стала расти вместе с солнцем.
Это была девочка; молодой отец бросил первый взгляд не на дитя, а на мать, когда женщины позвали его к ложу роженицы. Когда рождался мальчик, бывало, по обыкновению, наоборот. Малютку спеленали и назвали Ведис. Судьба ее была определена при самом рождении – ее посвятили небу, ей предстояло быть жрицей огня и вещей девой. Пяти лет от роду ее уже отдали на воспитание гюдиям.
Но пока она еще оставалась при матери, она была ее радостью. Инге, сама совсем недавно переставшая быть ребенком, нашла свое детство в детстве дочери, играла с нею, почти как с куклой.
Девочка вышла белокурой в отца и мать, самой светлой блондинкой, какую только можно себе представить, и красивой за двоих – с глазами, как бледно-голубое небо ранней весною, и с такой белой прозрачной кожей, что невольно вспоминался снег при лунном свете, почти зеленоватый в тени, как те бледные росточки, что пробиваются в землянках без солнечного света. Но она была столь же весела, кругла и здорова по натуре, как нежна и хрупка на вид, – необыкновенно счастливый ребенок; так и брызгала радостью, едва стала понимать.
Жизнь началась для нее как бы во мраке, из которого мало-помалу вырастал ее мир – маленький мирок большого мира. Их было двое в этом мирке с тех пор, как она себя помнила, – рядом с нею было другое существо, поменьше, мальчик; он неуклонно топтался около нее и подражал ей во всем, был молчалив и сонлив, но тянулся ручонками ко всему, что видел. Для них обоих жизнь являлась рядом важных открытий; каждый день приносил какое-нибудь новое чудо. Они еще не успели покинуть тесное помещение, где родились, как мир начал сам вторгаться к ним – частично, обрывками, но так, что они никогда не могли его забыть.
Зима тянулась долго; казалось, будто всегда стояла зима: всякое другое бытие терялось в памяти; взаперти приходилось сидеть целую вечность – на полу между детским ложем и скамеечкой для сиденья; взрослые торчали где-то наверху, куда приходилось глядеть, задрав голову. Еще выше была крыша со стропилами, с которых свешивались разнофигурные хлопья сажи – первобытный извечный мир. И в самом верху его зияло отверстие для дыма, мерцающий колодезь, уходящий в самое небесное пространство, днем застилаемое красноватым дымом от костра, но по ночам, когда в землянке бывало холодно, совсем прозрачное до самых звезд, которые словно слегка колыхались в струях теплого воздуха, выходящего в отверстие из хижины. Звезды всегда одни и те же, хотя их много, и видели их дети редко, лишь когда просыпались ночью и лежали одни в страшной темноте. И словно холодом веяло тогда от звезд им в лицо. Но если кто-нибудь из детей плакал впотьмах, рядом тот час же слышался голос матери и рука ее не покидала детского изголовья, пока ребенок не успокаивался и не засыпал.
Диковинные вести приходили из внешнего мира. В дверях, на пороге, через который не велено было переступать, показывались какие-то чучела, закутанные до самого носа, и бросали на пол охапки торфа и вереска, напускали в землянку холода, надолго выстуживали пол. И вереск был словно закутан в холод, весь пересыпан снегом, плотно смерзся пучками, покрыт ледяными сосульками, которые быстро таяли, смачивая пальцы, и отдавали на вкус сырой землей.
А какой запах шел от вереска, когда он попадал в тепло! Сильный, всепоглощающий запах, словно испаряемый каким-то живым телом; он наполнял помещение, набивался во все углы, острый и сладковатый, пряный и щиплющий нос, горло, глаза. И вкус вереска был подобен его запаху – горько-жгучий, охлажденный ледяной водой; в зеленых иголочках вереска как будто схоронился и сгустился жаркий мир.
Первые и самые важные открытия делались детьми в пучках вереска, сложенного у размякшего от сырости дверного порога; они выковыривали из них прекрасные растения и возились с ними целый день – вечнозеленые веточки брусничника, с мелкими выпуклыми листочками острого вкуса, веточки медвежьей ягоды с почти такими же, только более серыми листьями, на которых попадались очень заманчивые с виду алые ягодки, но совсем безвкусные – чистая мука, только выплюнуть да вытереть язык рукавом; багульник с чудесными шишечками – они несъедобны, колючи, как некоторые букашки, попадающие в рот, но настоящее сокровище для тех, кто любит собирать и хранить; веточки толокнянки, из которых умные взрослые вяжут веники – пол подметать, но для детей это были самые драгоценные веточки – на них иногда даже зимою попадались черные ягодки с черно-красноватой сочной мякотью; хваченные морозом, они отдавали дождем, были сладковатые, но с горьким привкусом от мелких семечек внутри. Выщипывали дети из пучка вереска и мох, и длинные ветвистые стебли плауна; иногда они натыкались на лесного клопа, от которого потом долго воняли руки; целый мир заключал в себя вереск для этих двух детей зимы.
Еще сильнее был запах горящего в огне вереска; он трещал и шипел белым дымом; испуская горелый жаркий дух; ветки корежились и топорщились, прежде чем затрещать в огне; а прогорая, съеживались и превращались в огненных червячков, которые затем обугливались и рассыпались пеплом.
Огонь тоже представлял собой особый мир, пылающий и неприступный. Его можно было разглядывать лишь на расстоянии; играть с ним нельзя, – предостерегала мать, – и малыши стояли поодаль и смотрели, как горел вереск, пыхал им в лицо жаром и бросал на них зарево; смотрели серьезно, задумчиво, прикованные и очарованные огненным миром. Местами в горящем вереске как будто разверзлись пропасти, бездонные глубины пламени…
Малыши жили между этими двумя безднами – небесной наверху в дымовом отверстии и огненной внизу. Это был их верх и низ. Они мало что усваивали в этом мире разумом – больше чувством или чутьем; наружная дверь отделяла их от внешнего мира; в щели ее проникали снежинки; ледяно-холодная мука насыпалась на порог языками, вытянутыми по направлению ветра. Стенные бревна потрескались; из этих глубоких черных таинственных трещин дышало холодом, и они служили детям пещерами, где хранились их сокровища – шишки багульника и разные камешки.
Маленького брата Ведис звали Глюмом; скоро и у него язычок развязался, и они болтали между собою без умолку на собственном наречии.
Потом в хижине подало свой голос еще одно существо, сначала невидимое; но, должно быть могущественное, ибо появление его перевернуло вверх дном весь мир детей; оба они были совсем удалены из своего мирка и от матери, очутившись среди чужих взрослых людей, и жизнь их совсем изменилась, никогда уже не возвращаясь назад.
Еще всего один раз увидели они хижину, с которой начался их мир; она была совсем пустая, постельные шкуры и весь прочий скарб были из нее вынесены; остались одни только бревенчатые стены, огонь на полу погас, и вместо него зеленел толстый настил из можжевельника. Но посреди пустой хижины лежала мать белым бесформенным пластом, видно было лишь лицо, белее снега.
Детям велели взяться за руки и подвели их обоих к ложу. И они увидели, что щеки матери замерзли, покрыты цветами инея, как и лоб ее – тонкими ледяными звездочками и перистыми листочками, словно застывшая за ночь поверхность воды. В самой хижине было холоднее, чем ночью; стены кругом искрились от инея и ледяных сосулек.
Умершая была так молода! На голову ей надели венок из вечнозеленого брусничника, а в руки вложили кувшинкины слезки – не стебли с листьями: их не найти было в это время года, – а луковицы, вырытые из-под снега; две луковицы, одну черную, другую белую – старый год и новый, смерть и воскресенье.
Сквозь дымовое отверстие струился на ложе дневной свет – не подернутый дымкой и не мерцающий, но совершенно прозрачный и тихий, похожий на ледяной небесный луч; резкий, ослепительный, морозный день глядел оттуда.
А через день детей вывели наружу и показали им издали высившийся на снегу огромный костер, охваченный белым пламенем при свете зимнего солнца.
Взрослые толпились около него и под звуки рогов бросали в пламя одежду и разные вещи. Мать с тех пор так и не показалась больше, и когда дети спрашивали о ней, им говорили, что она ушла на родину самого солнца.
НАВОДНЕНИЕ
Мир Ведис еще больше расширился – их стало трое, вместе с новым братом. Он топтался около сестры и старшего брата, хватал вещи Глюма. Тот сердился и вырывал их у него из рук. Звали малютку Ингваром. Долгое время он умел только кричать. Потом выучился разговаривать, и они все трое ладили между собою – пока Ведис поддерживала мир, а взрослые не расстраивали его своим вмешательством.
Жили дети уже в другой хижине, под не всегда разумным надзором женщин, которые то и дело отгоняли ребятишек от огня и от порога, но ничего не давали взамен того, что запрещали. Ребятишки и замкнулись втроем в собственном мирке, которого никто не мог отнять у них, так как никто о нем и не подозревал.
Но, увы, им пришлось расстаться: пришел день, когда Ведис разлучили с братьями, чтобы отдать в учение к гюдиям. Было ей всего пять лет. От сгорбленных старух пахло мышами, на подбородке у них росла щетина. Без малейшей улыбки на лице ощупывали они девочку своими костлявыми руками, поворачивали во все стороны и что-то крякали между собою. Затем ее поручили самой младшей из колдуний, и она стала понемножку присматриваться к тому, как обращаются с огнем; чтобы самой браться за дело, она была еще слишком мала. Ее водили в самое капище, показывали бронзового тура – огромного, блестящего, как бы окруженного сиянием, и учили поклоняться ему, касаясь лбом земли.
В общем, ей жилось неплохо. Спала она в хижине вместе с двумя молоденькими девушками, тоже будущими жрицами и колдуньями. Они приняли ее ласково, украдкой играли с нею и могли смеяться до упаду, но совершенно беззвучно. Хижина была круглая, из плетня, обмазанного глиной; в самом верху крыши зияло дымовое отверстие, в которое Ведис могла видеть те же самые звезды, знакомые ей еще с той поры, когда она жила в родной, почти уже забытой теперь хижине.
Просыпаясь по ночам, девочка думала о матери, которую уже не могла вспомнить иной, чем распростертой фигурой, озаренной светом из дымового отверстия. И всегда она вспоминала при этом искристые холодные звездочки, ледяной пылью сыпавшиеся в хижину из дымового отверстия и оседавшие на лицо лежащей матери. Когда же становилось спросонок очень страшно, Ведис бралась руками за шею, на которой была надета цепочка с талисманом – черненьким жучком; цепочка не снималась: надела ее на шею девочке мать и много раз горячо целовала талисман у нее на груди, словно хотела прикрепить его к ней сильнее; Ведис как ни была мала, сообразила, что этот жучок – ее покровитель.
О братьях же своих, Глюме и Ингваре, она думала постоянно и первые недели будто онемела от горя в разлуке с ними. А потом поневоле привыкла к жизни без них и глубоко схоронила в душе своей тоску по ним; душа ее стала могилой; никогда, никогда не переставала она тосковать.
Изредка ей удавалось повидать братьев – когда она бывала свободна и осмеливалась оставить священную рощу. Но они были резвые мальчики и совсем не так скучали по сестре, как она по ним. Они скоро узнали, что они сыновья Бойерика, и всеми силами стремились войти в мир взрослых мужей, бредили конями, еще не научившись даже говорить хорошенько, и рвались на волю вместе с другими мальчиками. Нельзя сказать, чтобы на них не обращали внимания: отец сам сделал им первые луки и даже Толе разделял всеобщее пристрастие к двум осиротевшим малышам – старика часто видели ведущим за руки этих двух своих правнуков; из всех бесчисленных отпрысков рода, которыми так и кишел его двор, они были его любимцами. Но хотя братья постоянно вертелись во дворе, Ведис почти не удавалось побыть с ними. С отцом она тоже встречалась редко; при виде дочери глаза его всегда увлажнялись, но видел он ее всегда лишь мельком – всегда он был на коне, всегда спешил куда-нибудь. Таким образом, Ведис привыкла смотреть на отца и братьев, как на существа высшие, любимые, но далекие, и тоска все глубже хоронилась в ее душе, тоска по родному мирку, поглощенному миром чужим. Никогда, никогда не перестанет она тосковать!
За частоколом, в живой изгороди, окружавшей священное убежище, у Ведис был такой укромный уголок, куда она украдкой пробиралась и оттуда невидимкой наблюдала за усадьбой прадеда и миром мужей. Она видела рослых, диковинных удальцов, во весь опор носившихся по лугу, то соскакивая с коня, то опять вскакивая ему на спину, высоко подпрыгивая в воздухе, припадая к шее коня, вцепляясь ему в гриву, – олицетворение летящего содружества, неразрывное целое; она видела, как брызгали камешки из-под копыт бешеных скакунов, и любовалась, любовалась конями и всадниками, этими страшными и прекрасными, грубыми и отважными удальцами!
Никто из них не знал, что из священного убежища, для них запретного, следит за ними чье-то зоркое око, глядит и не наглядится на великих насильников сама непорочность, любуется ими бескорыстно, от всей души, от всего сердца – сердца ребенка, в котором просыпается женщина.
Она и стала женщиной; она росла и выросла, и увы, сердце выросло вместе с нею; с грустной любовью глядит она на воинов из своего мирка, мира жрицы огня, мира вечных девственниц, прислушивается к звону их оружия и доспехов, к грому щитов, с которым встречаются ряды всадников, катящиеся волнами, голова к голове, плечом к плечу, – прекрасные, прекрасные, прекрасные насильники!
Но теперь она глядит на них уже не из своей священной засады, а из подвижного деревянного дома на колесах. Она в пути, постоянно в пути; перед ее взором проходят новые страны, новые миры, родина почти забыта; уже несколько лет прошло с тех пор, как все кимвры снялись с мест и выступили в дальний поход; жизнь стала совсем, совсем другою.
Да, кимвры снялись с места. Их толкнули на это большие беды, наводнение и гибель, угрожавшие всему их миру. Гонимые бедами, они собирались в одном месте и образовали такое огромное скопище, как будто там назначили друг другу свидание все живущие на свете; травы не видно было из-за людей, гневных мужчин, безмолвных женщин, и вот они снялись с места.
Беды и несчастья, одни несчастья – сколько помнила себя Ведис, беды заполняли всю ее жизнь; другого Ведис ничего и не знала. Уже в год ее рождения весною было страшное половодье в земле кимвров, да и во всей Ютландии, как потом оказалось; а затем так и пошло: после каждой весенней оттепели воды затопляли все луга и низины, фьорды выходили из берегов, реки вздувались и разливались по долинам далеко в глубь страны; старые широкие русла, по которым некогда стекали в море воды ледникового периода, снова наполнялись до краев.
Летом вода спадала, но каждую осень ее вновь нагоняло бурями и дождями; море вздымалось и гнало волны далеко в глубь фьордов, словно мощный, бурно бьющий пульс; черной отвесной стеной надвигалось оно на берега и заливало их. Мороз покрывал разлившиеся воды ледяной броней и прикреплял к суше, зима заносила все снегом, и следующей весной, когда ледоход кончался и низменность наконец обсыхала, морские водоросли попадались на полях далеко в глубине страны, а сами поля были белы от осевшей на них морской соли и земля не рождала зерна.
Пять лет подряд повторялись такие наводнения, становясь год от года все сильнее. Никто не сомневался в том, что море стремилось поглотить землю, и каждый год волны шли на приступ с новыми силами, чтобы в конце концов добиться своего.
Были сделаны все попытки умилостивить водные силы – не жалели ни жертв, ни молений, скот целыми стадами загонялся в море, но бедные рогатые твари приплывали назад к берегу с раздутыми чревами и торчащими кверху копытами – море отвергало примирительную жертву.
И клич раздался по всей стране, все поднялись и встретились в сердце Ютландии на возвышенности Вебьерга – и кимвры, и гарды, и обы, и жители более южных областей, и обитатели Саллинга и Тю; всякая родовая вражда была на время забыта; наводнения грозили всей Ютландии; и когда все родовые старейшины и вожди собрались, то устроили торжественное всенародное вече и вызвали море на суд.
Да, все мудрые бонды единодушно встали на защиту своих древних прав на эту землю: она испокон веков принадлежала им, вот до таких-то и таких-то границ, а море ведет себя, как настоящий разбойник, хищный грабитель! Вот как клеймили они его поведение. И море словно приняло вызов – в том же году оно обрушилось на страну такими чудовищными черными и свирепыми волнами, что они оказались в силах вынести на сушу целого кита, который потом целое лето гнил и вонял на поле так близко от самого Вебьерга, что хорошо был виден с возвышенности. Море не пожелало подчиниться постановлению знатных бондов и держаться в своих берегах; видно, напрасно было затевать с ним тяжбу!
Некоторые из молодых воинов, которым путь закона казался слишком долгим, составили целый отряд, как и следовало ожидать, с Бойериком во главе и решили произвести вооруженное нападение на море. Да, сомкнутым боевым строем, в полном вооружении, поскакали они к Каттегату и, вызывая волны на бой, рассекая их копьями, ринулись на конях вброд, дошли до вторых бурунов и… повернули вспять: море только все шире разевало пасть и окатывало всадников соленой водой. Поход не удался.
В тот же год Бойерик исчез вместе с отрядом кимвров – как говорили, ушел на юг; и наводнение наводнением, а в его отсутствие люди вздохнули как-то полегче в тех местах, где он обыкновенно проживал; рабы и те встрепенулись, залечили раны, нанесенные бычьей уздой, всласть скребли себе спины, где только рука хватала, и даже издавали какие-то звуки, похожие на мурлыкание. Да и многие из свободнорожденных подняли головы и приосанились. Но через несколько месяцев скромность к ним вернулась, и рабы перестали напевать – Бойерик возвратился.