Но вот небеса прояснились, штормовые ветры унеслись на север, вдоль склонов Скандинавских гор, и "Юстус", отчалив от гостеприимной тронхеймской пристани, салютовал городу залпом из четырех пушек. На борту судна, кроме россиян, было в этот час до двадцати человек норвежцев, датчан и немцев, направляющихся в Берген, и среди них – Христиан и Карл Кнутсены, сопровождающие свой груз. Большой Кнутсен и Люсия на прощание махали им руками; за спиной у Люсии стоял купец Шриттмайер – он улыбался, и лицо у него было бледно-желтое, как лист старой бумаги.
По сравнению с Тронхеймом город Берген выглядел морской столицей Норвегии. Неисчислимое множество судов – датских, нидерландских, немецких, английских – встретилось россиянам уже на подходе к городу, в проливах между островами. Но еще большее их количество увидели в укромной бергенской бухте – возле набережной, где кипела работа – разгрузка, погрузка. Кораблей было так много и стояли они так тесно, что являли собой своеобразный город на воде, и лавировать среди них было нелегко.
Для того чтобы попасть в бергенскую бухту, всякому судну нужно было пройти мимо крепости, в высоких стенах которой чернело множество бойниц. Крепость надежно запирала бухту с моря, так как обстрел из всех пушек, даже при беглом огне, мог превратить в решето любой дерзкий корабль.
Сразу за крепостью, что была по левому борту "Юстуса", начиналась просторная пристань, занимавшая весь этот берег. За пристанью располагалась широкая набережная, а на нее выходил крылечками тесный ряд высоких светлых домиков с остроконечными крышами – это были жилища богатых ганзейских купцов. Весь остальной берег бергенской бухты был занят посадом в тысячу домов, разных и по внешнему виду, и по достатку, и по назначению, – каменные и деревянные, новые и ветхие, лачуги рыбаков, цехи ремесленников, добротные жилища знатных бюргеров, таверны, гостиные дворы, склады, склады, склады… кое-где возвышались высокие шпили церквей. Весь городской посад был огорожен извитым деревянным частоколом.
Примечательно, что сами норвежцы называли этот свой город – Бьёргюн, а датчане и немцы и иной гостевой народ – Берген. Горы, окружавшие город, были высокие и покатые, покрытые скудной растительностью, пересеченные дорогами и тропами, обдуваемые всеми ветрами. И если бы не море, отрада глаз, и не город, прекрасный муравейник, то вид этой местности был бы достаточно уныл.
В Бергене "Юстус" выгрузил товары Большого Кнутсена, чем завершил исполнение договора с ним. Здесь же россияне продали всю соль; датчанам-перекупщикам выгодно сбыли китовый жир; купили у оружейников несколько ружей и пистолетов, ядра, свинец; завели многие полезные знакомства среди купцов Ганзы и Дании, и одному из них, датчанину Якобу Хансену, подрядились доставить восемьдесят бочек рыбы в Копенгаген. Все эти дела делались не скоро, а посему "Юстус" задержался в Бергене до весны.
За время, проведенное в этом большом норвежском городе, слышали кое-что из вестей российских. Некоторые из них были столь чудовищны, что казались скорее плодом больного воображения, чем правдой. Царские кромешники уже хватали людей прямо на улицах и в церквях, и далеко не тащили, часто убивали тут же – рассекали секирами и оставляли трупы у всех на виду – на площади, на дороге, на паперти – во устрашение дерзких и строптивых, во упреждение заговоров и измен! По указке царя-ирода не жалели опричники ни жен, ни детей; и головы младенцев летели на землю в таком же обилии, как и головы их отцов. Многие славные воеводы, многие разумные деятели, бывшие до этих пор гордостью царства, по наветам клеветников оказались осужденными на ад – и резали их, и жгли на сковородах и жаровнях, и перекручивали головы тесьмами, и дробили им кости; потом выставляли напоказ изуродованные тела и запрещали хоронить их. Было и так: чем славнее, тем мучительнее. Веселился вокруг государя сонм жестокосердных и кривоумных наветчиков, а государь, внимающий их бесовским песням, самолично вонзал нож в грудь очередному опальному боярину… А прошлым летом куролесил-чудил Иоанн, развлекался по-царски. Лучших московских жен, известных красавиц, отнял государь у мужей их и насиловал с любимцами своими, первыми кромешниками. Красивейших и добродетельнейших Иоанн отобрал себе, а остальных рассовал в походные постели опричников – и кружил с ними в окрестностях Москвы, услаждался забавами нехристей, и между забавами громил усадьбы оклеветанных бояр… Митрополита Филиппа, бывшего игумена Соловецкого, коего государь сам два года назад с превеликим терпением уговаривал на митрополию, теперь невзлюбил Иоанн, потому что Филипп, пастырь православных, не стал ему опорой в злодеяниях его, говорил ему правду об образе его и не давал царю благословения, когда царь искал его. Тогда не благословения стал искать государь, а, по своему обыкновению, – клеветы. И спешно оклеветал Филиппа игумен Паисий, преемник его, и от тех клевет осудили добродетельного и невиновного Филиппа на пожизненное заключение. Всенародно лишили его пастырского сана, унизили на алтаре и упрятали в тверской Отрочий монастырь. Так, возле московского государя не осталось ни одного честного человека, а сплошь были лиходеи…
Пугали эти вести не только россиян, но и всех иноземцев. Иван Месяц три дня молился за возлюбленного своего покровителя и отца – митрополита Филиппа, – хотя особенной набожностью никогда не отличался. Радовало его одно – что хоть жив остался Филипп. Месяц понимал – могло быть и хуже, ибо он на собственной голове испытал крутой нрав государя и знал, как Иоанн обходится с теми, кто осмеливается говорить против него.
Также заслуживает нашего внимания один разговор, который россияне слышали на бергенских торгах. Кичливый англичанин, споря с ганзейцем, в запале доказывал, что Англия как правила всеми морями и повсюду торговала, так и далее будет править и торговать. И хоть говорят умнейшие, что времена меняются, однако для Англии они не очень-то изменились, потому что у всякого англичанина голова на плечах, а не капуста, он из всего спешит извлечь выгоду, и пока каждый выбирает для себя кусок пирога получше, англичанин пододвигает к себе всю тарелку. На это ганзеец сказал, что времена меняются от равновесия к равновесию. Вот теперь, сказал, опять не стало в мире равновесия. И есть на то три причины. Христофор Колумб открыл новые богатые страны – оттого сместились торговые пути; Мартин Лютер выступил с новым учением – оттого сильно сократилось влияние Папы и церковников; да еще причина: зашевелилась Москва – российский царь, дальновидный и упрямый, Казань и Астрахань завоевал и тем возмутил все мусульманские царства, а особенно константинопольских турок, на западе же Иоанн вторгся в Ливонию, и этим испугал мир христианский… Что до Англии, заключил ганзеец, то она здесь не при чем; новое время куется в чужой кузнице, и англичанину с его неглупой головой еще только предстоит в ту кузницу пойти. А пока русский царь раздувает меха – до нового равновесия. Но англичанин никак не хотел сдаваться и сказал за свою страну следующее: велико искусство – сидеть на мешке с деньгами, однако всегда выглядеть как будто не при чем.
Христиан и Карл хорошо знали Андреса Кнутсена с детства и, несмотря на его бедность, лучшего жениха для Люсии и не желали бы. Однако у себя дома Христиан и Карл ничего не решали и никак не могли повлиять ни на замыслы, ни на действия своего отца. Единственное, что было в их возможностях, – так это пообещать Андресу передать записку для Люсии или же где-нибудь в темном месте настучать Шриттмайеру по ребрам. Христиан и Карл, добрые молодцы, искренне советовали Андресу не спешить в делах любви и не лезть на рожон. Они говорили, следует обождать год-другой – а там, быть может, не жена Шриттмайера, а сам Шриттмайер преставится, очень уж он стал желт – не иначе как готовится свернуть на свой последний путь. Братья Люсии, люди неглупые, вот еще с какой стороны обдумывали дело: любовь – любовью (оно, конечно, красиво и возвышенно и необыкновенно поэтично!), но, может, Андресу будет лучше смириться пока да согласиться с Большим Кнутсеном ("у него и голова большая, и полна мозгов!") – пусть бы Люсия стала женой Шриттмайера, не померла бы от этого, напротив – еще больше бы нагуляла красоты; а вскорости овдовев, она могла бы наконец соединиться с милым ее сердцу Андресом. Шриттмайер говаривал, что у него не было наследников. Вот и нашлись бы достойные наследники… А? Каков расчет!… Но Андрее злился на братьев за такие слова. А они посмеивались и говорили, что пошутили, однако по глазам их было видно – за словами братьев стоит больше правды, чем скрывается за их смехом. Большой Кнутсен тоже был шутник и любил прикидывать намного вперед. Андрее негодовал… Но согласился с молодыми Кнутсенами в одном: стар и дряхл Шриттмайер и многообещающе пожелтел, – может, и впрямь недолго протянет. А других женихов Христиан и Карл обещали взять на себя. Прямодушный Андрее горячо благодарил братьев и сказал им, что пойдет пока с россиянами; а для Люсии он просил запомнить такие слова: "Я далеко ушел, чтобы близко вернуться. Твоя свеча осветит мне путь к тебе. Ты сама не заметишь, как пройдет время, и наши руки соединятся".
Поминая имя Господа, покинули прекрасную бергенскую бухту. Надо думать, произошло это в добрый час, потому что погода стояла ясная, ветер благоприятствовал; и пустынные холмистые берега и многие острова радовали глаз свежей весенней зеленью и являли собой вид дикости и простоты. Многие суда покинули Берген вместе с "Юстусом" – это были норвежские рыбаки, а также купцы, несущие на своих мачтах флаги Дании, Нидерландов и ганзейских городов. Норвежцы скоро разошлись по проливам между островами, торговые же корабли сами собой сбились в караван, и их оказалось двенадцать. На следующий день к каравану прибились три английских судна, также идущих к Зунду. "Юстус" шел в строю пятым после четверых датчан. Два датских корабля принадлежали тому самому Якобу Хансену, чьи бочки с рыбой заполняли трюм "Юстуса". Хансен был на одном из своих кораблей. Зная, что россияне имели дело с Эриком Кнутсеном, и почитая это за лучшее свидетельство их честности, датчанин настолько доверился им, что даже не оставил при грузе своего человека и не взял с капитана расписки. Более того, он заплатил Месяцу часть денег за доставку груза. Якоб Хансен слыл купцом, ведущим дело с размахом; он доверял и ему доверяли – большая торговля не строится на обмане; большая торговля Хансена – это рукопожатие, это красноречие и щедрость, это дружба, и уже только потом – рынок. Идя торговать, хороший купец катит перед собой золотую монету и дарит ее тому, у кого покупает или кому продает. Якоб Хансен был хороший купец; говорили, что он катит перед собой две монеты – оттого все охотно имели с ним дело.
К вечеру второго дня пути слегка заштормило. Черные тучи, пришедшие с запада, затянули все небо. Оттого стемнело быстрее обычного. Тойво Линнеус посоветовал россиянам отойти подальше в море, чтобы не оказаться выброшенными на скалы. Огляделись по сторонам: огней в темноте поубавилось, – видно, некоторые суда уже оставили караван. Копейка сам стал к рулю. И отошли в море, в самую темноту, в самую жуть, в неведомое, где весь когда-то огромный видимый мир вдруг сжался до размеров штормового фонаря. И кроме него – ни зги…
Тойво Линнеус оказался прав: море скоро разгулялось не на шутку. Море было и внизу, и вверху; и ветер как будто дул отовсюду. Никто не знал, куда правил во мраке Копейка и какие приметы он находил в этом светопреставлении – но Копейка не оставлял руль, а вернее, он боролся с рулем; он правил куда-то, где мыслил спасение, он чувствовал корабль и шел, словно на ощупь, – когда кто-нибудь из россиян оказывался вблизи кормчего, то поражался тому, что глаза кормчего были закрыты.
Пришел день, и снова настала ночь. А буря все не утихала. Буря измотала и людей, и корабль. "Юстус" дал течь, хотя и небольшую, но это напугало многих россиян. Самых испуганных Месяц отправил к помпе. Инока Хрисанфа поставил над ними молиться. Тойво
Линнеус сменил Копейку. А Андрее отсыпался в кубрике: после того, как потоком воды он едва не оказался выброшенным за борт, на него напала сонливость. Потом у норвежца были жар и бред; и все поняли, что он болен. Андрее грезил Тронхеймом. Сначала он праздновал внесение света, потом изгонял Шриттмайера из дома Люсии; кажется, он видел Шриттмайера в образе Сатаны… Андреса отпаивали подогретым вином и жгли возле него в жаровне сухие можжевеловые ветки.
К утру второй ночи шторм стал ослабевать. Сначала совершенно исчез ветер, и только огромные валы воды еще некоторое время ходили по морю – больше не поддерживаемые ветром, они становились все меньше и меньше. К восходу солнца наступил полный штиль, поверхность воды стала как зеркало – ни одна рябинка не нарушала ее гладкости. Инок Хрисанф закончил свои молитвы словами:
– А мы, народ Твой и Твоей пажити овцы, вечно будем славить Тебя и из рода в род возвещать хвалу Тебе…
С этим взошло солнце.
Вконец измученные, россияне легли спать и спали до полудня. Первым поднялся Андрее, которому полегчало, и недуг отошел от него, но хмель от выпитого вина еще оставался. Андрее, покачиваясь и цепляясь за поручни, выбрался на палубу. Солнце сияло в безоблачной вышине, и не было ни малейшего дуновения в воздухе. Один Тойво Линнеус был до сих пор наверху, но и он дремал, повиснув одной рукой на руле. Припекало.
Андрее осмотрелся.
– Вижу корабль!… – воскликнул он. – Тойво! Корабль…
– Катафалк… – пробормотал Тойво, не раскрывая глаз.- Какой такой катафалк? – не понял Андрее.
– Корабль мертвецов… – штурман поморщился. – Слышишь запах?.. Пока вы спали, я уже видел этот корабль.
Андрее принюхался, покрутил головой:
– Я думал, это запах порченой рыбы. Я думал – из трюма…
– Ты рыбак, Андрее, и должен знать, что порченая рыба пахнет совсем не так.
– Да, теперь я слышу это, – согласился норвежец. Здесь вышел на палубу Месяц, с ним – Михаил и Фома. Андрее показал им на стоявшее поблизости судно и пересказал то, что только что слышал от Тойво. Чужой корабль при ближайшем рассмотрении оказался, пожалуй, и не кораблем; это были жалкие останки корабля: корпус без мачт и оснащения, с простреленными и продавленными бортами, с разбитым фальшбортом, без руля, с надломленным бушпритом, уныло склоненным к воде, и с опаленной, где-то даже прогоревшей насквозь палубой, с обугленной кормой… Было удивительно, каким образом это нагромождение обломков держалось на воде; и было непостижимо, как такое истерзанное судно сумело пережить только что затихший шторм. Судном, не имеющим команды, не имеющим кормчего, не имеющим даже руля, теперь правила только судьба. Многие крепкие суда при руле и кормчем, возможно, затонули в прошлую ночь, а ветхая развалина непонятною волей судьбы пересилила все ветры, перескрипела все валы воды и остановилась теперь посреди моря, источая смрад… Россияне разглядели надпись под обгорелой кормой; буквы тоже были повреждены огнем, и потому пришлось потрудиться, чтобы разобрать их, – "Vagabundo". Тойво Линнеус сказал, что по-испански это означает – "Бродяга". И еще он сказал, что настали жестокие, смутные времена, и ветры носят по морям уже немало таких катафалков; и если россияне действительно избрали тот путь, что избрали, то они должны быть готовы ко многим подобным встречам, ибо море – это не только богатейшая сокровищница, это не только обширное поле для трудяги-жнеца, но и печальнейшее из кладбищ. Дно морское – сплошная могила; парусиновые мешки с грузилом – гробы, затонувшие корабли – саркофаги. Души погибших витают над морем, души неприкаянные вселяются в чаек. Птицы кричат, кричат, но никто не понимает их крика. У чаек очень тревожные глаза… Кто вышел в море, пусть помнит о смерти! Очень важно – самим не угодить в катафалк, очень важно – не обратиться однажды в корм для рыбы. Инок Хрисанф перекрестился:
– Ты хорошо сказал, Тойво. За это следует выпить вина.
И все, кто был на палубе, выпили вина. Иван Месяц показал на судно:
– Я вижу, там есть пушки. А нам их не хватает. Все согласились с ним и решили попробовать снять несколько пушек для "Юстуса". Первыми вызвались на это дело Михаил и Фома, не сиделось им на месте, бросились спускать лодку. За ними пошли Хрисанф и Андрее, один другому под стать великаны. И Месяцу было любопытно, оставил на "Юстусе" за себя Тойво. При полном штиле, что установился, достигли "Vagabundo" в несколько взмахов весел. Взобрались на судно по свисающим к воде оборванным вантам. Огляделись вокруг себя: палуба была пуста – если прежде и находилось что-нибудь на палубе, то оказалось за бортом во время шторма; вместо мачт из палубы торчали два пенька-обломка; следы пожара присутствовали всюду – от носовой фигуры до кормы; фальшборт поч-ти отсутствовал, доски обшивки во многих местах были проломлены ядрами или измочалены картечью, зияли в палубном настиле черные провалы, из которых исходил отвратительный запах тления.
По шаткой обгоревшей лестнице Месяц спустился в трюм и разглядел в полумраке несколько обожженных, разложившихся человеческих тел. Там все перемешалось: руки, ноги, головы. Невозможно было понять, что кому принадлежит. Вздувшиеся лица с полопавшейся кожей могли кого угодно свести с ума. Носы, губы, уши были погрызены крысами. Эти богопротивные твари, разжиревшие, однако довольно проворные, и теперь копошились среди тел, набивая мертвечиной свои брюшки; и они не оставили сего омерзительного дела при появлении человека… Месяц побыстрее выбрался наружу и жадно вдохнул воздух, который после трюма показался ему свежим. Россияне в это время разговаривали про Ван Хаара и вспоминали его повествование о морских гёзах; никто не сомневался, что это испанское судно было расстреляно и подожжено гёзами…
Во всех кормовых помещениях также обнаружили следы отчаянной схватки: десятки порубленных, исколотых, простреленных, изуродованных картечью останков людей лежали там грудами. Печальное зрелище… Те, кто недавно еще были полны жизни, кого еще ждали, с кем близкие, может быть, вели мысленные беседы и кого по недавней памяти представляли удачливыми и смеющимися, попали в суму несчастливой судьбы и, прах прахом, неприкаянные, не оплаканные, не погребенные, скитались по миру на черном катафалке… Кто-то уже успел поснимать с трупов одежды и взял все то пригодное, что можно было взять, – россияне не первые ступили на этот корабль. Быть может, тут похозяйничали сами гёзы. Из двенадцати пушек, долженствующих быть на "Vagabundo", остались только три – по-видимому, те, к которым гёзы-каперы не смогли подобраться из-за пожара на судне. Их-то и приметил Месяц. Хрисанф и Андрее поснимали пушки с железных рымов, а Михаил и Фома перевезли их на "Юстус". После этого покинули корабль, ибо ни у кого не было желания оставаться на нем дольше.