Рыцари моря - Сергей Зайцев 23 стр.


Поэты-певцы, танцоры, мимы и фокусники давали представления прямо на улицах, на площадях, часто вовлекая в свои игры и плутни зрителей. Так, один фокусник-престидижитатор, ухватив Андреса за рукав, вытащил его из толпы зевак и выставил на всеобщее обозрение. При этом фокусник заявил, что все похвалы и все шишки чаще достаются высоким людям. Он объяснил это так: когда господин хочет наградить кого-нибудь из толпы, ему перво-наперво бросается в глаза самый высокий из его слуг – этакая оглобля, и наоборот, если требуется кого-то наказать, взгляд цепляется за самого выдающегося. Публика согласилась с ним. Тогда фокусник заверил всех в том, что он добрый и ничего худого сделать этому великану не собирается. При последних словах Андрее заулыбался, поскольку полагал, что сей невысокий худенький фигляр вряд ли решится причинить нечто худое человеку с саженными плечами и кулачищами-молотами. Далее фокусник сказал, что избранный им великан еще очень молод, что впереди у него целая жизнь, – и если он, увы, не родился королем, то к концу жизни может им стать. И спросил, не пожелает ли юноша загодя примерить знак королевского достоинства, и показал ему красивую корону, склеенную из толстой бумаги и крашеную под золото. Андрее не возражал, к тому же он и сам был не прочь позабавиться, и потому даже слегка присел, чтобы престидижитатору было сподручней надеть венец ему на чело. Фокусник так и поступил, однако при этом сотворил с короной что-то такое, отчего она превратилась в настоящий, а не бумажный шутовской колпак, и даже с колокольцами. Но Андрее этого не видел и вел себя, как, по его разумению, в обычае вести себя королям, – он слегка выпятил грудь, принял на лице неприступное горделивое выражение и бросал по сторонам величественные взоры. Он был простой парень – Андрее из Вардё!… Фокусник кланялся Андресу, называл его Безумным Величеством, а публика потешалась и становилась щедрее. Когда бедный Андрее расслышал перезвон колокольчиков у себя на голове и сообразил, какую шутку с ним сыграли, фокусника и след простыл. Лицо Андреса, проясненное догадкой, было тем более смешно зрителям. Но норвежец не обижался на смех и не спешил скинуть дурацкий колпак… На улицах показывали ученых кошек и собак, ручных белок, мышей, презабавных обезьян, говорящих попугаев. Смуглый африканец, заклинатель змей, сиживал на бойком месте, недалеко от аптеки Льва, – он играл на дудочке простую мелодию, а змея выползала у него из-за пазухи, по руке поднималась на плечо, затем одним-двумя кольцами обвивала ему шею и снова пряталась под рубаху; иногда африканец менял мелодию, и тогда змея выползала к его босым ногам и танцевала и, беспрестанно двигая маленьким черным жалом, наводила на зрителей страх. И совсем уж российскую забаву видел Месяц в Любеке: двое людей, один с волынкой, другой с бубном, водили по городу медведя; первый пронзительно гудел волынкой, второй ударял в бубен, а медведь рыкал возле них и пританцовывал.

Был вечер, в окнах домов зажигались огни. Город быстро погружался в сумерки, и людей на улицах становилось все меньше. Двигая флюгеры, порывами налетал восточный ветер, редкий в этих местах. Он столкнул в небесах тучи, и по крышам простучали редкие капли дождя. Месяц подумал о том, что этот холодный ветер пришел из России, – быть может, он рождался у стен Александровской слободы, быть может, он играл московскими калитками и забавлялся с птицами у куполов православных храмов, быть может, он трепал листву березовых рощ, а потом обдувал плаху у ворот Кремля и раскачивал петли виселиц, не страшась образа смерти; и вскоре свистел в снастях кораблей в Нарве и поднимал бури в Восточном море, сам неся смерть незадачливому мореходу. Один и тот же ветер. О, вечный!… Он в далекие чужие земли принес дыхание многострадальной родной земли, он напомнил про российские беды и боль, про стенания и плач, про стук окровавленного топора, про скрип колеса пыток, про заговоры, отравы, расправы. В этом ветре Месяцу послышались и вздохи скорбящих, и шепоты клевещущих, и посвист ханской сабли, и гудение пламени на пожарище, а также поскрипывание перьев в руках думных бояр и тихий шелест книжных страниц под пальцами царя Иоанна…

Месяц вознес глаза к небесам.

"Господи, величию Твоему нет конца! Останови черные тучи, Господи, скрывающие от детей Твоих солнце. Помилуй нас, грешных, воспевающих бренными устами имя Твое. Воссияй золотым сиянием; светом небесным озари темный разум человеческий, и сердце жестокое просвети и дай ему любви и сочувствия. И меня, стоящего на ладони Твоей, в добром здравии и покое перед ликом Твоим, меня, провидящего боль и мучения на пути моем, укрепи, как Сына своего укрепил, не дай ослепнуть от ненависти и оглохнуть от проклятий, не дай сердцу моему одряхлеть прежде времени от порока и от скудости милосердия. Останови черные тучи, Господи!…"

В это самое время последний малиновый луч заходящего солнца нашел прореху в череде туч и осветил ненадолго высокие любекские башни и крутые островерхие крыши домов, а ветер при этом как будто ослаб. Месяц увидел в этом хороший знак, и сумрачные мысли на время оставили его.

Коротко ударил колокол на Мариенкирхе. Пора было возвращаться на "Юстус". Месяц, Морталис, Линнеус и Андрее в этот день осмотрели весь город и приметили, где чего можно купить и где о чем можно спросить. У самых стен Кафедрального собора Месяц видел книготорговца, разложившего свой товар на низких легких столиках. Там было немало интересных книг, и Месяц решил про себя, что завтра непременно наведается к сему торговцу и не поскупится на серебро. Также повстречали немало трактиров, где досужие бюргеры и айнвонеры нескучно проводили время за кружкой пива или вина, за разговорами, становящимися по мере пития менее понятными и более развязными, за застольными играми и забавами, где всякий пьющий тебе друг, а всякая пьющая тебе любовница. Здесь, надеялись, можно было набрать недостающую дюжину к команде. И здесь же можно было многое узнать: что делается в свете, почем что продается, откуда дует ветер, кому нужен трюм…

Они тем временем проходили узким переулком недалеко от Городских ворот. Проспер Морталис, человек, который способен был удивляться даже самым обычным вещам и восторгаться ими, говорил:

– О, magister navis, может ли быть на свете что-нибудь прекрасней, чем такой вот древний город – urbs, устроенный руками человека? Только созданный Богом живой организм превосходит его разумностью и тонкостью строения, в котором одно естественно служит другому, в котором все корпускулы взаимосвязаны, подобно людской круговой поруке, и если одна частица целого вдруг выпадает, то все целое либо страдает, либо совсем разваливается. Посмотрите на город, господин Юхан! Разве в нем одно не служит другому? Разве церковь его не сердце его, а ратуша с заседающими в ней бургомистрами и ратманами – не мозг ли его? Рыночная площадь, заметьте, как схожа с желудком, а улицы, переулки, переходы, лестницы – с сосудами, по которым растекаются живительные соки – люди. Гавань – это рот, причалы – зубы, окна – глаза, цехи ремесленников – руки… Сходств немало! Что-то входит в организм и в нем остается; ненужное стекает по водостоку в Траве или вывозится с мусором; произведенное ремесленниками расходится по миру; а если страдает от недуга тело – от того голова не болит ли! если где-нибудь на Фляйшштрассе, будто нарыв, зреет заговор мясников, не тревожит ли это членов совета! если воспалена десна, не мучится ли от того вся плоть!… Но живое существо – творение Господа, а город, несущий в основе своей те же начала, – творение человека, который стремится тут приблизиться к Господу… – при этих словах датчанин взялся за голову. – О, бедный Морталис! Куда завели тебя твои речи! Пора уже делать вывод. А он таков: творение человеческих рук, в коем одна корпускула служит другой и одна без другой не обходится, будь то корабль, или дом, или книга, – приближает человека к Господу, ибо человек здесь выступает в роли Творца. Но оговорюсь: творение, созданное человеком, должно быть добродетельно по сути и не должно заключать в себе зла и причинять зло. Только Господь имеет право судить и карать. Человек может приблизиться к Нему, только созидая. И всякий раз, когда человек принимается за суд и казни, он ошибается, поскольку ему не дано по-настоящему помнить, знать и предвидеть…

Вот куда вывели речи Проспера Морталиса. И еще неизвестно, куда бы они вообще ученого датчанина завели, если бы взгляд его не остановился на раскрытом окне во втором этаже одного из домов.

Морталис воскликнул:

– Ах, magister navis, взгляните на ту грустящую девицу в окне. Какой совершенный organismoz! Как, наверное, нелегко далось его создание Господу!…

Все четверо обратили лица к раскрытому окну.

А Месяц покачал головой:

– Вот хитрый Морталис!… Он ведет возвышенные речи о Господе, а глаза его тем временем не пропускают прекрасных девиц.

– Да, она хороша! – согласился Линнеус. – Но думаю, что организмус ее навряд ли – дело рук Господа. Никто не убедит меня в противном: эта красавица началась в обыкновенной земной постели. Вовсе не в заоблачном саду…

Андрее, не замечающий иных женщин, кроме своей Люсии, не сказал ничего.

Когда они проходили под самым окном, то увидели человека, появившегося возле девушки из глубины комнаты, – по виду простого матроса или подмастерье, так как сразу бросалось в глаза, что одет он был небогато, даже неожиданно просто для такого роскошного дома. В этих стенах он сошел бы скорее за прислугу, нежели за хозяина или гостя; но держался он не как прислуга. Полуобняв девушку, человек пытался привлечь ее к себе, а она, наоборот, желая отдалиться, с принужденным неестественным смехом проскользнула у него иод рукой – и при этом локтем задела горшок с цветком, стоявший на подоконнике. Горшок вывалился наружу, и если бы Месяц в ту минуту не видел происходящего и не успел бы увернуться, то горшок как раз угодил бы ему в голову. Но этого к счастью не произошло. Ударившись о мостовую, горшок разлетелся на мелкие осколки. А те двое, что были виновниками неловкого происшествия, тут же высунулись из окна. Красавица-девица, подавляя разбиравший ее смех, на сей раз очень естественный, зажимала себе рот ладонью. Глаза же ее были полны веселостью… Впрочем, она скоро спряталась, ибо не пристало скромной девице из почтенного семейства в упор разглядывать незнакомых ей мужчин, даже если перед тем она едва не разбила одному из них голову. А тот человек из комнаты, глаза и волосы которого оказались черными, как вороново крыло, обратился к Месяцу, словно знал наверняка, что он среди этих четверых – первый:

– Не откажите в любезности, сударь! Постучите в дверь и скажите прислуге, чтоб замела сор. На мостовой грязно – нехорошо!…

Взгляд незнакомца был пронзительный, сверлящий, речь – напротив, мягкая, вкрадчивая, даже, пожалуй, тихая, но все-таки это была речь человека, который привык, чтобы ему подчинялись, – вероятно, глаза усиливали действие негромких слов; как будто глаза волхва, – они цеплялись, приклеивались к собеседнику, проникали внутрь него, наводя беспокойство и повелевая вслушиваться в тихую речь. В общих чертах облик незнакомца был не из приятных, но и безобразным его нельзя было назвать. В этом типе, по-видимому, ярче, чем в других людях, проявлялась зависимость внешнего от внутреннего: доброе содержание сделало бы это лицо красивым. Пусть бы надел эту маску священник, болящий за паству, или заботливый praeceptor*, или любящий поэт – тогда маска бы ожила, и все это были бы лучшие, уважаемые люди. Но за обликом этого человека не виделось доброты.

Как бы то ни было, просьба незнакомца прозвучала в вежливых выражениях, и ничто не мешало ее исполнить. Датчанин Морталис, приметив одобрение Месяца, с готовностью устремился к ступенькам крыльца. Попутно он громким голосом оповестил жителей переулка о том, что в двери к такой прекрасной даме готов стучаться всю жизнь. Он был веселый человек, Проспер Морталис, и не упускал случая пошутить.

Черноглазый незнакомец, выслушав слова датчанина, пробурчал что-то невнятное и закрыл окно.

Глава 4

За ночь непогода разгулялась: тот ветер, что вечером пригнал тучи, к утру обратился в штормовой. Многие суда, покинувшие накануне любекскую гавань, наутро вернулись. Моряки с этих судов говорили, что на побережье творится нечто ужасное: будто между валами проглядывает дно, а вал время от времени накатывается на вал, и тогда они, борясь друг с другом и обгоняя один одного, почти не отстают от ветра. Но когда они достигают земли, то оставляют на пей следы невероятных разрушений, – кое-где, говорили, обвалились кручи, нескольких рыбацких селений как не бывало, в любекской бухте будто бы случилось наводнение, а воды Траве в нижнем течении вышли из берегов. Рассказывали, что после такого ветра моряки даже в штиль придерживают шляпы. Суеверные же говорили, что здесь не обошлось без нечистой силы. Еще /кили на побережье старики, которые помнили Великий шторм, – когда сошлись на далеком севере семь лапландских колдунов и, сговорившись, окружили всю Скандинавию поясом штормов, а застегнули тот пояс белой как мел рыбьей костью,.. целых тридцать три дня удерживали ту кость в своих руках…

Всегда, когда на море штормило, в трактирах Любека было людно. Но даже в самый сильный шторм хватало в трактирах места всем, в ком от голода урчало в желудке, кто спешил надеть на голову виноградный венок Вакха и искал общества вакханок-менад, и у кого в кошельке при каждом шаге позванивало и просилось наружу нескудное серебро, – потому что, как во всяком городе на перепутье, в Любеке было множество трактиров, а еще бытовал такой обычай – если под крышей становилось тесно, выносили столы на улицу. Россияне, каждый из которых получил немало денег из той суммы, что удалось выручить от продажи мехов в Копенгагене, решили проверить, имеет ли датский далер ход в немецком городе. Сошли на берег все, кроме кормчего Копейки, и разошлись по трактирам. Оказалось, что в Любеке далер так же резво катился по столу, как и в датском королевстве, и вино, купленное на него, было хмельное и приятное на вкус, и девочки, привлеченные его блеском, хоть и не разумели ни на грош по-русски, – зато на целый московский рубль были веселы, понятливы и податливы. А большего и не требовалось.

Трактирщик Манфред Клюге арендовал для своего заведения под названием "Танцующий Дик" подвал и три комнаты на втором этаже в доме по Унтертраве. Дело свое прибыльное, но беспокойное старался содержать в чистоте и, по возможности, – в тишине, дабы не давать повода жителям ближних домов раздражаться и прибегать к "соседскому праву". Всех посетителей Клюге принимал радушно, но особенно привечал благородных, богатых и завсегдатаев. Встречал он гостей по-братски, сам рассаживал их, сам обхаживал, подливал да подкладывал, а провожал их, захмелевших и ослабших, – по-отечески, со снисходительной улыбкой, журя за невоздержанность и призывая к умеренности и обязывая прислугу-кнабе, детину саженного роста, разводить отдохнувших по домам. Манфред Клюге хорошо понимал человека: если кто-то искал уединения, то находил его у Клюге, если кто-то хотел рассказать что-либо, то обретал в Клюге участливого слушателя, если кто-то скучающий искал общения, тот слушал речи Клюге и не мог наслушаться – так разумны эти речи были. Он был прост, не обидчив, он готов был подсказать нуждающемуся, поддержать сомневающегося, направить заблудшего, вразумить ошибающегося, принять участие в счастливом, утешить скорбящего, а также оказать множество самых разнообразных услуг, даже очень далеких от характера его заведения. И к нему относились с уважением, и говорили, что хороший трактирщик так же важен, как хороший священник… Однако все это было не ново в питейном деле. Отличался же Клюге от других трактирщиков тем, что не столько преклонялся перед толстым кошельком, сколько высоко и искренне почитал людей умных, образованных, могущих вести изящные речи и понимающих, что и отчего происходит в мире, ибо и сам он имел способность красно говорить и разбираться в происходящем, и то была его, известная многим, слабость. Таких людей он принимал особенно учтиво, помещал их в отдельных комнатах, угощал лучшими винами и вкуснейшими яствами и зачастую брал с них заметно меньшую плату, чем с остальных, а то и забывал брать плату вовсе. По этой причине вокруг трактира Манфреда Клюге всегда вился целый сонм сладкоречивых говорунов, среди которых было немало махровых бездельников, не имеющих за душой ничего, кроме оголтелого краснобайства, и зарабатывающих себе кусок хлеба одной лишь гибкостью языка, – они умели ловко доказать, что черное это белое, а белое это черное, и, глядя и умные глаза Клюге, доказывали сие и не забывали приэтом, как бы между делом, нанизывать на вилку нежные ломтики ветчины. Однако описанная слабость трактирщика Клюге была ему не в убыток; она создавала его заведению добрую славу, и в арендованном подвальчике нередко собиралось покутить очень приличное общество, в котором, кроме молодых досужих рантье, бывали и весьма влиятельные почтенные бюргеры и даже члены городского совета, избегавшие появляться где-нибудь в матросских кабаках и пивнушках, и щедрые на деньги и на покровительство… Так что, как ни поворачивай, а выходит, что в руках у умного человека даже слабость может приносить верный доход и пользу.

Назад Дальше