Рыцари моря - Сергей Зайцев 28 стр.


Наконец остановились; скреблись, а не стучались, в какую-то дверь, шептались с человеком, вопрошающим из-за двери; вот стукнули засовы, звякнули цепи, и дверь почти неслышно распахнулась. Месяца и Морталиса втолкнули внутрь, но не спешили снять с них мешки и путы, а повели дальше по каким-то помещениям, беспрерывно хлопая дверьми, потом – по лестницам, все вниз и вниз, до последней двери, из-за которой приглушенно доносилась музыка. Дверь распахнули, и эта музыка, более похожая на хаос звучания множества волынок, свистулек, бубнов и скрипок, дикая, неправильная, грохочущая, скрипящая, сопящая, ворвалась в уши… Здесь безумные музыканты исполняли свое безумие; и они так старались, как будто желали, чтоб полопались меха волынок, да искривились свистульки да скрипки развалились на куски от собственного звука. Но этого не происходило, наоборот, шум нарастал, ибо толпа людей танцевала под эту музыку, все более входя в раж. Месяц слышал шарканье и топот сотен ног, а также возбужденный смех и выкрики – такие, какие, казалось, не способна была извлечь человеческая глотка и не способны были произнести человеческие уста, которые хотя бы однажды произносили слова нежности и любви, слова обращения к матери, к Богу. В этом царствии, казалось, неразумие держало верх над разумом, а хаос и безобразие почитались больше, нежели порядок. Воздух здесь был затхлым и продымленным, что сразу слышалось даже через мешковину; и, будто в преисподней, здесь пахло горелой серой.

Вот с Месяца и Морталиса сорвали мешки, и глазам их предстало невообразимое зрелище… Они стояли в начале большого слабо освещенного зала или, вернее, естественного подземелья, пещеры с низкими каменными сводами и стенами, каким кайло и зубило придали больше прямизны. К стенам во множестве были прикреплены факелы, свечи, фонари и светильники, но огни их были неяркими, так как им не хватало воздуха; по той же причине огни чадили, оставляя на стенах и потолке обильные следы копоти. Подземелье это было столь велико, а свет столь бледен, что противоположная стена оказывалась недоступной взгляду, она терялась в дымке и полутьме. Возможно, и там горели светильники, возможно, и там что-то происходило, но все это было далеко – как будто и не было. А вблизи разворачивалась картина не то оргии, не то шабаша, ибо все участвующие в этом действе словно бы находились во власти какого-то общего дурмана, и веселье их, дикое, разнузданное, пугающее, исходило из этого дурмана, но не от веселящейся души. Желтые, красные, синюшные лица, даже не лица, а хари, маски с безумными глазами мелькали тут и там. В этом хороводе с равным успехом могли бы отплясывать и покойники. Да и люди здесь все были вроде и не люди, а подземные жители, карлики и гномы, или нечистая сила, или невесть какие человечки и человеки, неудачные порождения недр, земное безумство, плоды болящего бремени в чреве или же наоборот – творения непостижимого для человека разума, отличные от человека и потому кажущиеся безобразными, рожденные и, значит, необходимые – зеленоватые дети купороса, землисто-серые чада цинка, черноугольные крепыши, похожие на дьяволов, соляные вскормыши с глазами-кристаллами да кривобокие глиняные малыши со свинцовыми ногами и оловянными головами. Возле этих – иной хоровод, помянутые гномы: датские глазастые бергфолки, ирландские лепрехуны с гвоздиками в зубах и с крохотными деревянными молоточками и ирландские же клариконы с медными кружками, злой шотландский боггарт с украденным ребенком в мешке за спиной, вымазанный угольной пылью немецкий вихтлейн, рядом – угрюмый шведский коболд с кресалом на шее и италийский массариол, известный дамский угодник. А там живая кунсткамера увечий и уродств: безрукие, безногие, безглазые, безухие, с язвами, сочащимися телесным соком, с шанкрами и прыщами, с безобразными рубцами, рябые, кривопалые, шестипалые, колченогие, с хвостами и плавниками, с торчащими клыками и бледно-розовыми, как у общипанной курицы, крылышками за плечами и прочие. Дальше – беззубые старцы, бряцающие кошельками и водящие шашни с сребролюбивыми молодицами; им наперекор – сгорбленные старухи, кокетничающие с корыстными молодцами жиголо и дарящие им серебро. А еще дальше – красавицы-шлюхи водили по кругу пентюхов, держа их за носы, а то и за тестикулы, подманивая сахарно-белыми коленками и хохоча, как от щекотки. Вдоль стен, покрепче ухватившись друг за друга, топтались в подобии танца недужные. Как видно, дурман приглушил их боль, и они, бледные или желтые, иссохшие или отекшие, хромые, скрюченные, облепленные пластырями или вздувшимися пиявками, предавались общему безумию. Им более приличествовали бы теперь тишь и покой госпиталя Святого Духа, нежели вакхические пляски в преддверии преисподней, но уж они были тут и никуда отсюда не торопились. И если бы каждый из людей имел в себе достаточно сил и разума всегда оставаться там, где ему более приличествует, то не было бы места порокам и прегрешениям, поскольку человек наследует от родителей тело, а от Господа чистую душу, не было бы и самой преисподней вместе с ее служителями, соблазнителями, совратителями, а было бы всеобщее благоденствие – сущий земной рай.

Месяц видел перед собой сотни пляшущих нищих. Там, среди немощных убогих стариков и старух, скакали, подобно малым детям, и здоровенные парни. Телесная мощь и отсутствие недугов позволяли им повеселиться всласть. Пыль стояла столбом, гул был в ушах от топота ног и залихватских выкриков. Их возлюбленные подружки что было мочи стучали копытами по каменному полу и высекали тем искры. Другие примеряли козлиные рога и свиные морды, обряжались в шкуры и блеяли, и хрюкали, и кукарекали, и гоготали, и пускали ветры, и у кого сие получалось громче, тот почитался за героя. Среди людей скакали обезьяны. Трескучие сороки и вороны, а также перепуганные нетопыри бесновались над головами пляшущих. Кошки и собаки ходили в шляпах и сапогах; обезьяны, подобно людям, пили нечто из кубков и вычесывали частыми гребнями из своей шкуры вшей. Люди же, как кошки и собаки, бегали на четвереньках и, подобно обезьянам, строили один другому невероятные гримасы.

Это был кошмарный фарс.

Музыканты изо всех сил дули в трубы и дудки; от напряжения у них глаза выкатывались на нос, а щеки раздувались, как паруса корабля в хороший фордевинд; с подбородков капала слюна. Скрипач, выжав из скрипки все, что только мог, здесь же принялся играть на кошачьем хвосте; сам кот сидел у него на плече и дико верещал от движений смычка. Волынщик был и того краше: он пел голосом домашнего гуся, при этом личину с запавшим носом задирал к потолку и показывал всем свои редкие черные зубы; волынка, которую музыкант зажимал у себя под мышкой и игрой на которой сопровождал свое пение, была вроде и не волынка, а раздутое коровье вымя с приделанными к соскам мелодическими и бурдонными трубками. Тот, кто ударял в бубен, делал это бедренной костью. Играющие на свистульках вместе с музыкой плодили червяков. А лютнист, сломав свой благородный инструмент, музицировал, будто на лютне, на крышке гроба.

Так веселилось общество сумасбродов – людей и нелюдей, подобранных друг к другу по признаку безумия, среди которых каждый был совершенно отличен от других, и образ каждого казался настолько завершенным, что был достоин и более подробного описания. Однако по причине многочисленности беспримерного собрания это занятие оказалось бы чрезвычайно обременительным для автора и утомительным для читателя. Да и герои наши, сбитые с толку и подавленные видом происходящего, не все сумели рассмотреть в окружающем их обществе, – а только то, что творилось в непосредственной к ним близости, и то, что выделялось из тысячной толпы, – самое громкое, самое высокое и самое яркое.

Наконец, люди в плащах, захватившие Месяца и Морталиса, удовлетворились зрелищем и стали пробираться через хороводы, кружки и кучки танцующих к середине подземного зала. Идя мимо хромых, слепых, горбатых и увечных, Месяц заметил, что многие из них в действительности не хромы и не слепы, не горбаты и не увечны, что поведение их – сплошные фиглярство и озорство, а вид их – всего лишь искусство красок, искажений, подкладов и всяких зрительных обманов. То были умники среди безумцев, то были хитрецы среди простаков, то были те, кто, оставаясь в тени, потихоньку правили оргией да подкладывали в дымокурни нового дурмана. И появление в подземелье чужих, не одурманенных людей насторожило этих управителей, и они остановились, и вслед за ними постепенно стихла вся толпа. Раздосадованные безумцы расступились, оставив на свободном пятачке Месяца и Морталиса; безумцы смотрели на них и не понимали, кого видят перед собой; спрашивали о том управителей, а управители, поправляя съехавшие набок горбы, отвечали: "Это богачи пришли и всех нас хотят сделать богатыми"; безумцы же смеялись над этими словами и над чужими людьми.

Здесь откуда-то сверху послышался властный строгий голос:

– Что остановились? Пляшите дальше! Пляшите! Вам весело, вам велено. Разве плохо вам жить?..

Помня слова служителей Ордена о магистре, могущем все и дерзнувшем подменить собой Бога, Месяц ожидал увидеть в его лице едва ли не библейского Левиафана или какое-нибудь иное существо под стать собравшемуся обществу, существо, познавшее и вобравшее в себя все пороки подначального общества, создавшее это общество на уровне "достоинств" и недостатков собственной головы. А увидел он человека, восседающего на золотом троне посреди зала, – короля нищих Иоахима Штрекенбаха, и увидел в ногах его – неизменного наперсника, иокулятора карлика Йоли по прозвищу Запечный Таракан, соглядатая и наушника короля.

Управители оргии сказали Штрекенбаху:

– Вот, оказались среди нас чужаки! А другие вопросили:

– Как нам поступить с ними? Ослепить и оглушить? Или же, минуя чистилище, прямиком направить в ад?..

И спросили третьи:

– Как чужаки оказались тут?

Тогда выступили вперед служители в плащах и, указывая на карлика Йоли, сказали:

– Вот он – Запечный Таракан – обманул нас! Он выслеживал этих людей и обещал, что при них мы найдем немалые деньги. Он говорил, что едва мы обнажим мечи, как люди эти падут ниц и будут молить о пощаде. Но все оказалось не так. Стоило нам извлечь из ножен клинки, как эти чужеземцы кинулись в драку, и мы едва не поплатились жизнями. И ради чего!… Мы славнопоработали: мы хорошо сторожили, мерзли на ветру, мы ловко их обложили. И был большой шум! Но получили мы за все – три далера. Быть может, для Запечного Таракана это и богатство, а нам за труды маловато!…

И служители бросили монеты к ногам карлика.

Штрекенбах рассмеялся:

– Я узнаю этих людей! У маленького Йоли с ними особые счеты. Достаточно взглянуть на его распухшие уши, и причина ненависти будет ясна. Однако меня удивляет, что в таком небольшом тельце поселилась такая большая злоба. Ради накрученных ушей стоит ли шуметь на улицах Любека, и обнажать мечи, и бить стекла? Ради горсти серебра стоило ли тащить сюда этих чужестранцев, портить нам праздник и посвящать безбедных в тайны Ордена эрариев? Стоило ли так разукрашивать могущество магистра перед теми, кто и слыхом не слыхивал об Ордене и кто не верит в провидение человека?..

Здесь Месяц и Морталис удивились тому, насколько сведущ Штрекенбах во всем недавно происшедшем, недавно сказанном и даже недавно подуманном. Но видя перед собой седины короля, можно было предположить, что древо его провидения произрастает на почве многолетней житейской мудрости, искушенности, наторелости; и плоды на этом древе из зеленых завязей предположений и догадок давно уже вызрели и обратились в несомненное знание. Когда человек многажды прошел одним путем, он знает, за каким поворотом будет новый поворот и за какой кочкой вырастет другая кочка; проживший долгую жизнь и с закрытыми глазами видит наперед, знает, за каким словом следует дело, а какое слово просто болтовня, знает, за каким делом последует слово, а какое дело не от великого ума, и если сделан шаг первый, он лучше других понимает, каким будет пятый и шестой. Таким, вероятно, и был "великий" провидец нищих, ибо трудно поверить в то, что живут на белом свете люди, читающие, словно в книге, в чужих мыслях. Иоахим Штрекенбах быстро всех рассудил:

– Дабы успокоить честное сердце Йоли, накажем чужестранцев по мере их вины. И пусть казнит их сам Йоли!… – при этих словах публика, несметной толпой напирающая отовсюду, удовлетворенно зашумела, а король с глумливой улыбкой продолжал: – О, мы совсем немного помучаем их, и тогда они сами заплатят, кому следует, за труды: первый раз – за то, что их привели сюда, второй раз – за то, что им посчастливилось лицезреть нас, и в третий раз – за то, что их выведут отсюда! Итак!… Мой Йоли, не желал бы ты накрутить этим господам уши?..

Йоли, конечно же, желал этого. И, сорвавшись с места, он просеменил короткими ножками прямиком к Морталису. Но датчанин был долговяз, и карлик, подпрыгивая, едва доставал ему рукой до пояса.

– Пусть он станет на колени, – прохныкал карлик.

Однако не все в этом зале так желали покуражиться над чужаками. Люди в плащах вступились за них: служители сказали, что двое этих иноземцев не какие-нибудь трактирные ублюдки или крепостные, которых можно пороть розгами, хлестать по щекам, ставить на колени и помещать в свинарники; служители сказали, что видели этих господ с оружием в руках и не хотели бы во второй раз выступить их противниками, ибо то, что недавняя стычка обошлась без крови, – чистая случайность; к тому же слишком очевидным было неравенство сил. Штрекенбах сказал:

– Мне нравится, что мои люди проявляют столько благородства и вступаются за тех, кого сами же только что обобрали. Пусть это будет урок мне и моему приму. Сядь, Йоли! И поразмысли – не глупо ли выносить приговор тем, от кого мы еще не слышали ни слова и о чьих доходах не имеем представления!… Посмотри: хотя при них нашли всего три далера, по виду они господа, а не те, о кого вытирают ноги при входе в трактир.

– Три далера тоже немало, – ответил прим карлик. – В этом зале полно господ, у которых не сыщется и одного далера.

– Еще посмотри… – продолжал король. – Вон тот россиянин – пока он молчит, он не опасен. Но речи его могут быть опасны, поскольку он ловец, к нему склоняется знак ловца; он ловит людей, как рыбак рыбку. Но ему доводилось ловить и крыс. А сегодня ему не повезло: упустил крысу и сам попался… Но ты знаешь, Йоли, как обманчив мир! Быть может, это не он, а мы попались… Осторожнее, малыш, с ловцами. Глядишь через решетку, а где находишься, знаешь ли, – вне клетки или внутри нее? Видишь, птичка порхает – фьють! фьють! – и рад, что попалась. А она над тобой смеется, сидящим в клетке… – Штрекенбах покачал головой, впечатленный этой собственной мыслью. – Но провижу ясно: россиянин этот однажды крупно попадется – глухонемой его услышит и о нем расскажет; и через то человек, стоящий перед нами, побывает в преисподней… Теперь обратимся к датчанину! Говорлив, как попугай, мудр, как змей. Но ни речи его, ни мысли не могут быть опасны, хотя уши тебе крутил он. Иной знак склоняется к нему, и никакая человеческая мудрость тому не воспрепятствует. От чего сей человек бежит, к тому и прибежит; и сама судьба ему накрутит уши…

Здесь Иоахим Штрекенбах распустил все общество на покой, так как время было уже за полночь; а при себе оставил карлика, служителей в плащах и нескольких управителей. Далее он распорядился снять с Месяца и Морталиса путы, именовать их не иначе как господами и почитать их за гостей Ордена. И объяснил он свою перемену так: в небесах повернулись светила, и удачно для всех расположился знак ловца – оттого может быть немалая польза не только господам иноземцам, но также и Ордену.

Нищие, чье веселье прервалось так внезапно, устраивались на ночлег здесь же, в подземном зале, не отходя далеко от своего короля, – по углам, вдоль стен, в нишах, в расщелинах, лакунах, а то и просто посреди зала, там же, где стояли. Укладывались, подкладывали под головы лохмотья, славили перед сном короля-магистра, славили привольное житье неимущего, свободного от тяжкого бремени хозяйских забот, свободного от страха за свои богатства, славили и самого неимущего, не привязанного ни к чему, кроме главного человеческого достояния – собственной души, коей часто не видать за заботами, за страхами и привязанностями. Правда, славя душу друг друга, нищие почем зря костили и честили второе свое достояние – вошек и блошек, тайной деятельностью досаждающих им, – и возились, и чесались, и, ухватив какую-нибудь быстроногую кобылку, давили ее и при этом звучно щелкали ногтями.

Гасили факелы, фонари и плошки.

Иоахим Штрекенбах сошел с трона и восхотел отужинать. Он призвал к себе нескольких нищенок, повелел им принести что-нибудь для себя, своего прима и гостей и сел за столы, которые управители поставили в мгновение ока. Нищенки, молоденькие и очень милые, обряженные в невероятные одежды из листьев, цветов, лопухов и трав, едва прикрывающие наготу, быстро обнесли застолье такими блюдами, каких Месяц и Морталис не видали и у богатого Бюргера. Вин не подали, зато было сколько угодно прекрасного любекского пива.

За неспешной трапезой король порасспросил своих гостей – кто они и откуда и что привело их в ганзейский город Любек. На эти вопросы Месяц ответил, что они российские купцы и в Любек зашли по пути из Бергена в поисках фрахта, а также за пополнением в команде. Йоли Запечный Таракан при этих словах усмехнулся и посоветовал "папочке" не верить хитрому ловцу – так как россиянин этот такой же купец, какой он, Йоли, любекский бургомистр, а команда его сплошь состоит из таких головорезов, какие обычно заканчивают свой жизненный путь на виселице, и не далее как вчера в трактире "Рыцарская кружка" они своим недостойным поведением смущали покой честных граждан. Штрекенбах пожурил прима карлика за то, что тот так злопамятен и еще не простил чужеземцев за их вольную, но не опасную выходку. И в свою очередь король посоветовал "малышу" не искать честных граждан среди матросов "Сабины"; а то, что этот россиянин не купец, видно издалека всякому мало-мальски смышленому портовому мальчишке: проще простого сменить одежду, чуть-чуть сложнее изменить речь, но глаза дворянина превратить в глаза купца почти невозможно. Далее Штрекенбах сказал, что до крайности опасен "купеческий" путь этого юного господина, однако он не закончится виселицей, ибо россиянин пользуется чьим-то очень высоким покровительством; и там, где другой был бы заживо сожран крысами, или закоченел бы на лютом холоде, или попал бы под пулю, или затонул бы вместе с кораблем, или умер бы от бродяги-чумы, или истек бы кровью от удара ножом… этот господин остается невредимым и следует избранному пути справедливости. Штрекенбах сказал, что ему знакомо такое постоянство со времен священной войны крестьян, когда за идею люди почти безоружными шли в бой, и даже на плахе, на колесе пыток, посаженные на раскаленный трон, они твердили слова о неминуемом торжестве добра… Между третьей и четвертой кружками пива Иоахим Штрекенбах обещал помощь в делах российского купца; он сказал, что за некоторое вознаграждение пришлет ему к самому трапу полтора десятка самых отъявленных "торговцев". А когда Месяц назвал размер вознаграждения, глаза Штрекенбаха очень подобрели, и король сказал, что самый верный способ грабежа – это полюбовное соглашение:

Назад Дальше