Голубица в орлином гнезде - Шарлотта Юнг 7 стр.


– Присядьте, Христина, – сказал Эбергард, подвигая к камину стул. – Сердце мое разрывается на части, я не могу выносить оглушительного шума, происходящего там внизу. Скажите мне, куда ушла моя дорогая Эрментруда?

– Ах, барон, извините, меня ждут там, внизу, – сказала Христина, скрестив руки на груди, как бы желая сдержать свое волнение.

Христина сочувствовала горю Эбергарда, но тем не менее, хотела удалиться.

– Зачем тебе идти туда? Тебе там нечего делать. Скажи правду: отчего ты не хочешь остаться со мной? – прибавил Эбергард, широко раскрыв глаза.

– Горожанка не может быть собеседницей, достойной благородного барона.

– К черту эти глупости! Разве моя мать сделала тебе что-нибудь неприятное, дитя мое?

– Нет, барон, – отвечала Христина, – она не обращает на меня никакого внимания; но тем более, я должна держать себя осторожно.

– Так ты не хочешь, чтобы я приходил сюда? – сказал Эбергард с упреком.

– Я не имею никакого права требовать этого; но если вы будете приходить, я вынуждена буду уходить к Урселе.

– И быть там, с теми грубыми тварями! – вскричал барон, вставая. – Нет, я этого не допущу, я лучше уйду. Но, Христина, ведь это слишком жестоко с твоей стороны. Клянусь тебе честью рыцаря, что все будет точно так же, как было при жизни той, кого мы так любили.

И голос молодого барона дрогнул.

– Нет, барон; этого не может быть, – сказала Христина, краснея и опуская глаза – Это было бы неприлично. Ах, барон, вы добры и великодушны, не старайтесь отягчать мне исполнение долга, другие девушки, не столь одинокие, как я, слышат по крайней мере беспрестанно предостережения от своих родных и друзей. А я одна!..

– Добры и великодушны! – повторил Эбергард. – И это говорите вы. А давно ли вы сказали мне, что я не истинный рыцарь!

– Я назову вас истинным рыцарем, и от всего сердца, если вы пощадите мою слабость и беззащитность, – отвечала Христина, с полными слез глазами.

Эбергард встал, как бы с намерением удалиться; но, остановясь и вертя в руках золотую цель, сказал:

– Но как же могу я сделаться добрым рыцарем, каким желала меня видеть сестра, если вы не захотите указать мне, что делать?

– Я сама так часто заблуждалась, что не могу руководить вас по прямой дороге, – сказала Христина, с трудом призывая на помощь всю свою твердость.

Затем Христина спустилась с лестницы и пошла в кухню, здесь ей едва удалось найти предлог, чтобы объяснить свой приход.

Христине пришлось выдержать тяжелую борьбу, кроме сочувствия и признательности к молодому барону, Христина с отчаянием убедилась, что к нему влекло ее еще другое, более нежное чувство. Отчего, когда простой здравый смысл призывал ее в Ульм, она чувствовала такое отвращение при мысли очутиться снова в замкнутых стенах города и дышать его удушливым воздухом? Отчего ее пугала перспектива прежней, спокойной, мирной жизни? Отчего вдруг мысль о браке с честным гражданином сделалась ей до такой степени невыносима, что она начала мечтать лишь о монастырской жизни? Муж этот был бы конечно какой-нибудь мирный чиновник, между тем, как окружающие ту же Христину люди были может быть просто разбойники, но несмотря на то, она не могла примириться с тем, что прежде считала своей естественной судьбой. И почему простой обмен поклонов, несколько слов, сказанных мимоходом за столом, заставляли ее мечтать весь остальной день? Сердце изменило ей, и бедная девушка чувствовала, что преступила, если не делом, то помышлением, советы тетки Иоганны касательно молодых баронов. Она плакала в тишине своей комнаты, молилась, боролась со своими чувствами, стыдясь каждого радостного движения, ощущаемого при виде Эбергарда.

С первых же дней, он начал садиться подле Христины и продолжал это делать постоянно, хотя часто холодно молчал в ее присутствии, и Христина каждый раз упрекала себя, что не могла радоваться такому молчанию. Иногда Эбергард обращался к ней с несколькими дружественными словами, но поддерживал лучше, чем Христина могла надеяться, свою рыцарскую честь, и никогда не входил в комнату молодой девушки. Только по временам молодой барон подходил к дверям ее комнаты, приносил ей цветы, ягоды и раз, между прочим, принес пару горлинок.

– Возьмите их, Христина, – сказал он, – они так на вас похожи.

Справедливость требует прибавить, что в таких случаях Эбергард так долго всегда оставался у дверей, что Христине приходилось призывать на помощь всю свою смелость и запирать наконец двери.

Однажды, когда в часовне должна была совершаться обедня, Гуго Сорель, отчасти улыбаясь, отчасти ворча, объявил дочери, что поведет ее к обедне. Христина весело приготовилась, и желая угодить отцу, во всю дорогу ни разу не заговорила с ним о необходимости возвратиться скорее в Ульм. Каково же было ее удивление и радость, когда она увидала в церкви молодого барона! И, когда на обратном пути барон пошел рядом с ее мулом, Христина не считала нужным отсылать его.

Эбергард не был знаком с условиями общежития. Видя, что присутствие Гуго Сореля дозволяет ему быть около Христины, он спросил:

– Христина, если я приду в вашу комнату с вашим отцом, согласитесь вы тогда принять меня?

– Не настаивайте на этом, барон, прошу вас, – отвечала Христина дрожа.

Христина поняла всю разумность этого решения, когда встретила насмешливый взгляд своего отца в то время, как барон помогал ей сходить с мула. По этому взгляду можно было подумать, что Гуго вдруг пришла в голову новая, приятная и веселая мысль, но взгляд этот отнюдь не походил на взгляд отца, встревоженного вниманием к дочери человека, положение которого не допускало мысли о браке.

Это обстоятельство заставило Христину снова умолять отца отвезти ее в Ульм и, в то же время, намекнуть ему о том, в чем она боялась еще признаться даже самой себе.

– Ну, – сказал Гуго, – что же такое? Разве молодой барон ухаживает за тобой? А, а! здесь мало девушек; но уж видно очень же он соскучился, коли обратил внимание на такую бледненькую девушку, как ты. Я уже давно заметил, что он грустит и задумывается, но полагал все, что он думает о сестре.

– Он и действительно о ней думает, отец, – сказала Христина.

– Да! А между тем, не теряет ни одного взгляда твоих больших черных глаз, – единственная красота, которая тебе от меня досталась! Да ты просто маленькая сирена, Христина!

– Замолчите, отец! ради Бога, замолчите! Отвезите меня скорее к дяде.

– Как! Ты не любишь барона? Ты все еще думаешь о бриллиантщике, что живет против окон твоего дяди?

– Я думаю только о том, как бы скорее вернуться к дяде и тетке, – сказала Христина. – Ах, отец! умоляю тебя именем достойной и почтенной женщины, бывшей моей матерью, будь для меня настоящим отцом! Не посмейся над своей дочерью, но защити ее.

Гуго Сорель был тронут таким воззванием; к тому же, он вспомнил, что для него выгоднее, если брат будет доволен его заботами о дочери, и рейтар убедился, что чем скорее Христина оставит замок, тем будет лучше. Наконец, он решил, что, вероятно, между купцами, приезжавшими ежегодно на праздник св. Фридмунда, найдется кто-нибудь, под чьим покровительством Христина могла бы возвратиться в Ульм.

Сорель никак не мог понять, что барона пленила вовсе не наружная красота Христины. Несмотря на то, что большие, нежные, бархатные глаза Христины, нежный, прозрачный цвет ее лица, стройный, гибкий стан, многим могли бы показаться несравненно привлекательнее грубой, материальной красоты адлерштейнских красавиц, все же умственное превосходство и нравственная чистота этой девушки, главным образом, покорили брата Эрментруды. Несмотря на грубые нравы, со времен своей прорицательницы Велледы, германцы всегда проявляли глубокое уважение к женщинам, одаренным высокими нравственными качествами. Вот это-то чувство бессознательного уважения приковало Эбергарда к стопам этого неземного создания, столь сильного, хотя вместе с тем слабого, чистого, как лилия посреди смрадного сора, разумного и осторожного выше всего, что мог постигнуть заснувший разум молодого барона. Одним словом, Христина была первая женщина, в которой Эбергард увидал доброту, соединенную с благочестием, и все чары этой женщины раскрылись барону у смертного одра сестры.

К такому безмерному уважению примешивалось еще какое-то чувство страха. Если бы будущий барон Адлерштейнский был более знаком с житием святых, он, конечно, совершенно также почитал бы св. дев-мучениц и даже саму Мадонну. Ни за что на свете Эбергард не решился бы возбудить гнев или огорчить Христину. Но лишенный возможности видеться с нею также часто, как при жизни Эрментруды, он чувствовал себя глубоко несчастным и безотрадно одиноким. С тех пор, как его лучшие душевные свойства пробудились под влиянием кроткой и разумной пленницы, молодой барон чувствовал бессознательно, что сам порабощен этой кротостью, и что всякое насилие с его стороны дало бы те же самые результаты, как если бы желая заполучить снеговой шарик, он раздавил бы его своей перчаткой.

И это робкая, слабая Христина внушала такое могучее уважение одному из самых страшных властителей этого замка, сделавшемуся для нее более опасным теперь, чем когда-либо.

ГЛАВА VI
Праздник св. Фридмунда

Наступил Иванов день. Праздник этот был, как мы сказали, предлогом для веселья маленькой деревушки Адлерштейн и всех нагорных жителей, сходившихся туда на ярмарку. Конечно, бароны не тревожили купцов, приезжавших торговать в этот день, а довольствовались только тем, что заставляли платить дань всех, проезжавших мимо хижины угольщика или через Гемсбокское ущелье. Собирание этой дани были единственные деньги, честно приобретаемые баронами в течении целого года; это считалось уже доходом определенным, – и на него рассчитывали. Сверх того, это был для них единственный случай получить некоторую сумму денег, необходимую для существования, а добыча у Спорного Брода не всегда бывала удачна. По этому случаю, Иванов день был единственный религиозный и светский праздник, вносивший некоторую веселость в мрачное жилище Орлиной Скалы. Все обитатели замка, за исключением хозяев, готовились повеселиться на празднике.

Старый барон не появлялся на этих торжествах с тех пор, как был отлучен от церкви. Только на первом празднике, тотчас по отлучении, барон гордо прохаживался среди толпы, как бы желая доказать свое презрение к такому приговору. Что касается баронессы, она так презрительно отзывалась об этом сборище людей, что можно было заключить, будто она ненавидит присутствие себе подобных. Но Урсела закупала на ярмарке все необходимое для дома. Вся остальная прислуга также отправлялась на праздник. Отправились и люди, назначенные охранять обе заставы.

Христина приготовила маленький узелок на случай, если бы ей невозможно было возвратиться в замок, не опасаясь потерять своих проводников, хотя она и надеялась, что ярмарка продолжится два дня и ей будет еще время побывать в замке и взять остальные свои вещи. Христина твердо решилась уехать из Адлерштейна, несмотря на то, что сердце ее сильно восставало против этого. Целое утро горько проплакала девушка и всячески старалась уверить себя, что слезы эти вызваны воспоминанием об Эрментруде. Между тем, робко, нерешительно молилась Христина о том, чтоб Господь предохранял доброго и великодушного Эбергарда от тлетворного влияния окружавшей его среды, и сподобил его осуществить последние желания умирающей сестры. Конечно, самой Христине никогда не придется увидать этой перемены; но когда она узнает, что Спорный Брод сделается Бродом Примирения, она поймет, что такое доброе дело должно приписать барону Эббо. Решится ли она сказать ему это, или не лучше ли будет уехать, не простившись с ним? Затем Христина снова начинала плакать, думая, что барон обвинит ее в неблагодарности. Христина никак не решилась выпустить на волю горлинок, но поручила сделать это Урселе, в случае, если сама не вернется в замок.

Так видны были следы слез на глазах Христины, что она не решилась выйти на улицу, не закрывшись покрывалом и капюшоном.

Все закружилось в ее глазах, когда она увидала дернистый склон горы, расстилавшийся перед церковью, усеянным палатками и прилавками. Повсюду виднелись ярмарочные торговцы, местные жители, одетые в свои живописные костюмы. Женщины променивали шерсть и нитки, выпряденные ими в зимние вечера на разноцветные платки; мужчины приводили баранов, коз, ягнят и козлят, и меняли их на кожи, лопаты, заступы и другие домашние орудия. Один любовались на пляшущего медведя или на ученую обезьяну; другие собирались вокруг какого-нибудь трубадура. Большинство сидело уже за столами, за огромными кружками пива. Далее, на небольшой зеленой площадке, за часовней, несколько монахов устраивали нечто вроде театра, для представления мистерии. Этот род представлений занесен был сюда англичанами, бывшими на Константском соборе; монахи монастыря св. Руперта надеялись посредством этих представлений дать наглядное понятие о религии диким горцам.

Христина поспешила войти в часовню. Несмотря на кишевшую там толпу народа, здесь все-таки было тише, чем на улице. Стены часовни были обиты потертыми обоями, представлявшими какие-то изображения, по-видимому, нисколько не относившиеся ни к Иоанну Крестителю, ни к св. Фридмунду. Христине показалось, что эти картины изображают скорее Марса и Венеру, но все прочие молельщики не обращали на это ни малейшего внимания. Безобразная статуя Иоанна Крестителя, на которую надета была настоящая власяница, возвышалась над алтарем. Была здесь также и статуя св. Фридмунда в новой мантии и с капюшоном. В позолоченном металлическом ящике положен был камень из Никейского собора. Какой-то монах говорил проповедь и рассказывал, что Иоанн Креститель председательствовал на Никейском соборе до того времени, когда император Максимин, по настояниям Иродиады, приказал ему отрубить голову; монах говорил, что кровь святого брызнула на этот самый камень, и святейший отец папа объявил, что кто с благоговением облобызает этот камень и затем прочтет пять раз "Верую", тот получит прощение грехов на пятьсот лет; впрочем, отпущение это должно быть, во всяком случае, оплачено шестью грошами, которые пойдут на раздачу бедным в Риме. И вот, желая доставить бедным горцам случай воспользоваться этой неоцененной привилегией, он, смиренный инок Петр, пришел сюда из своего монастыря св. Франциска в Оффингене.

Христина была слишком просвещенная христианка, чтобы придавать большое значение этим индульгенциям, против которых, тридцать лет спустя, так энергически восстал Лютер. Когда монах, держа в одной руке камень и в другой письменные индульгенции, показал их народу, Христина невольно отступила. Отец ее сказал ей:

– Хочешь одну индульгенцию, дочка? Пятьсот лет – не шутка!

– Дядя не очень-то верит этим индульгенциям, – шепотом сказала Христина.

– Да, я и сам не очень им верю, – отвечал Гуго, – однако, на нем приложена печать папы, а мне хочется взять хоть одну Пятьсот лет! Легко сказать! Правда, я уже купил раз такую штуку в соборе Лорентийской Богоматери, чтобы избавиться от чистилища.

И Гуго подошел к монаху, заплатил шесть грошей и взял индульгенцию, это был первый набожный поступок, какой видела от него Христина. За Гуго последовали другие покупатели, между прочим, несколько человек из Адлерштейнского замка и несколько женщин, предложивших пеньковую пряжу или сыру вместо шести грошей.

Спустя несколько времени, видя, что торговля пошла слабее, монах заблагорассудил отправиться со своими двумя товарищами на площадку за церковью, попробовать проповедовать на воздухе.

Гуго Сорель, с любопытством следивший до сего времени за жестами и разглагольствованиями монаха, теперь решился пройтись по ярмарке и поискать проводников для дочери. Христина, увидав входившего отца Норберта и другого монаха, попросила у отца позволения остаться в церкви, где ей будет гораздо спокойнее, чем блуждать с ним по ярмарке.

Гуго Сорель был доволен, что останется на свободе, хотя находил желание Христины довольно странным, – согласился исполнить ее просьбу и оставил ее в часовне, обещая придти, как только отыщет ее провожатых.

Отец Норберт пришел в церковь с целью исповедовать желающих, и время, проведенное после ухода отца в часовне, было для Христины самым счастливым со времени кончины Эрментруды.

Немного спустя, священников вызвали зачем-то из церкви, и Христина долго оставалась одна, стоя на коленях. Наконец, она начала уже бояться, не забыл ли отец о ней, запировавшись с друзьями.

Прошло несколько часов в ожидании и тревоге, как вдруг она услышала шаги на лестнице, вскоре показалась голова, которую Христина узнала и обрадовалась, но сдержав этот порыв, спросила:

– А где же отец?

– Я послал его на Гемсбокскую заставу, – отвечал Эбергард, войдя в церковь в сопровождении Петра и его двух спутников.

Потом, когда Христина, устремив на барона испуганный взор, хотела упрекнуть его за такой необдуманный поступок, Эбергард подошел к ней и, раскрыв руку, показал два золотых кольца.

– Ну, малютка, сказал он, – теперь ты уж никогда не прогонишь меня от себя.

Христина так и обмерла.

– Барон, – проговорила она слабым голосом, – здесь не место обманывать бедную девушку.

– Я тебя не обманываю, вот этот монах пришел сюда венчать нас.

– Это невозможно! Дочь горожанина никогда не может быть женой благородного барона.

– Я никогда не женюсь ни на ком другом, кроме дочери горожанина! – отвечал Эбергард решительным тоном человека, привыкшего повелевать – Слушай, Христина, ты лучше всех женщин, каких я знаю, ты можешь сделать из меня того человека, каким желала меня видеть возлюбленная сестра, покоящаяся здесь. Я люблю тебя так, как никогда ни один рыцарь не любил женщину; люблю тебя до того, что никогда не произнес ни одного слова, могущего тебя обидеть, не произнес даже тогда, когда сердце мое разрывалось на части. И, – прибавил он, заметив на глазах ее слезы, – я думаю, что и ты любишь меня немножко.

– Ах, – отвечала Христина, – отпустите меня домой!

– Ты не можешь вернуться туда! Нет там ни одного человека, достойного охранять тебя, а если кто найдется, я его скорее убью, чем отпущу тебя с ним. Нет, нет, – продолжал Эбергард, видя, что эти слова плохо действуют в его пользу, – без тебя я буду человек потерянный, отчаянный. Христина, я за себя не отвечаю, если ты не выйдешь отсюда женой моей перед Богом!

– О, – сказала Христина умоляющим голосом, – если бы вы согласились теперь взять только с меня слово и жениться на мне потом, как на честной девушке, – в Ульме, у дяди.

– Взять с тебя слово, да, и тут же жениться на тебе, – сказал Эбергард.

Во время всех этих переговоров и даже в то время, когда умолял, барон сохранял какой-то властный и решительный тон, не противоречивший, впрочем, нисколько его природной доброте.

– Нет, я не упущу этого случая и не обману священника!

Назад Дальше