Град за лукоморьем - Изюмский Борис Васильевич 6 стр.


СИРОТСТВО

После налета княжьих сыскных Ивашка и Анна долго болели от побоев. Их выходила соседка – костлявая женка Пелагея. Поила душистым настоем, прикладывала, понося истязателей, листья прострел-травы к ссадинам.

Никаких вестей о судьбе отца не было, хотя упорно шел слух, что ему удалось бежать. Потом исчез и Милован.

Надо было думать о пропитании. Ивашка, надев длинную холщовую рубаху, порты до щиколоток, пошел на поиски хлеба.

За последние два года он вытянулся, и ему можно было дать больше его лет. На загорелом лице, у губ, проступили светлые волосы, в плечах стал он широк, как отец, и, как отец, ходил неторопливо, немного враскачку, говорил скупо.

В порту и без него было полно голодных ртов. Ивашка пошел к рыбному торгу. Город казался доверху набитым рыбой. Она била тугими хвостами, выброшенная на песчаный берег, трепыхалась пучеглазиками и столбецами на удилищах мальчишек, шкворчала на сковородах обжорных рядов, кучилась возле чанов для засолки…

Ивашка подошел к ставку у берега. В яме, обложенной камнем, с песком на дне, ходила красная рыба, ждала своего часа продажи. Проточная морская вода-пребеж шла в став из одного узкого желоба и выходила из другого.

Возле деревянных ящиков-солилен высились коптильни, балычница на четырех столбах с шестами поперек и кровлей сверху.

Балычный мастер-старик, весь в чешуе, одним взмахом ножа отрезал нижнюю часть осетра, вынимал внутренности, отрубал голову, солил и вешал рыбу на жерди.

Покрутившись здесь, Ивашка возвратился к солильням. В деревянных ящиках томилась красная рыба, в чанах, вкопанных в землю, – белая. Владелец солилен – приземистый, бородатый купец – покрикивал на работных людей, что чистили, потрошили рыбу, корзинами вываливали ее с солью в ящики и чаны, задвигали их крышками, обмазывали глиной.

Юнец, чуть постарше Ивашки, высокий, заморенный, с босой губой, залез по приказу купца в ставок, поймал одну рыбину, ударом топора по голове оглушил ее и бросил в мешок, который держал покупатель. Видно, даже такая работа была не по силам юнцу, он вспотел, светлые, с рыжеватинкой, волосы на его голове взмокли, руки немного дрожали. Вокруг тошно пахло потрохами, крутым рассолом, укропом, прихваченной солнцем хамсой, а над всем этим роились мухи.

Ивашка подошел к юнцу, когда он вылез из ставка, спросил запросто:

– Тебя как звать-то?

Юнец удивленно поглядел на незнакомца с широким носом, добрыми глазами под выцветшими бровями:

– Глебом.

– А я – Ивашка. Работу ищу.

Купец крикнул издали:

– Эй, эй, чо там языки распустили?!

Глеб быстро сказал:

– Ты поди к нему. Может, поставит, – сам ухватился за корзину.

Купец оглядел Ивашку: "Крепкий, хоть и отощал".

– Возьму на пробу. Ларька, – позвал он шустрого молодого рыбака, – поучи рыбаря, как чистить да потрошить.

Ларион повел за собой Ивашку, дал ему нож.

Белую рыбу и сельдь здесь солили вместе с чешуей, у сельди вырезали жабры.

Ларион ловко хватал рыбу трехпалой рукой, надрезал ее по брюху, выбрасывал внутренности, мыл рыбу в чистой воде и сбрасывал в рассол. Тарань он разрезал вдоль спины, с обеих сторон и по брюху. При этом все время, неведомо чему, улыбался, выдвигая вперед желтоватые зубы.

Ивашка быстро усвоил премудрости, и купец одобрительно сказал:

– Рыбы тебе с собой дам и два медных… Старайся…

Ивашка под вечер возвращался с Глебом в предградье. Залив походил на голубоватое зеркало. Солнце разбросало по небу красно-сиреневые перья.

Глеб оказался безотцовый, безматерний – тоже сиротой. Жил в землянке у чужой бабки на Проезжей улице. По дороге они купили хлеб.

– Иной раз, ведаешь, такая рыбина попадет, – говорил Глеб, картавя, вместо "рыбина" у него получилось "гыбина". В речи Глеб приостанавливался на полуслове, будто преодолевая его. – Давесь белугу споймали, хошь верь, хошь нет – двенадцать шагов длины… пятнадцать пуд весу… Внутри у той белуги камень нашли с кулак. Рыбаки сказывали – к счастью…

К Ивашке и Глебу подошли три оборванных хлопца. Один из них – бельмастый – потянул к себе рыбу, заработанную Глебом.

– Что те? – испуганно спросил Глеб.

– Надорвешься! – ответил бельмастый. – Дай подсоблю. – И вдруг ударил Глеба кулаком меж глаз так, что тот полетел наземь.

Ивашка, бросив свою рыбу, саданул обидчика кулаком по уху, потом схватил придорожный камень, поднял над головой.

– Размозжу! – желваки напряглись на его скулах.

И Глеб, размазывая кровь из носа, тоже ухватился за камень. Налетчики попятились.

– Тю, скаженны! Пошутковать нельзя. – Пошли к морю.

Ивашка сочувственно посмотрел на Глеба:

– Больно?

– Да нет. Обидно.

– Вона землянка наша, – сказал Ивашка, – зайдем. Сестренка моя, Анна, верно, заждалась. И рыбу нам изжарит.

– Пойдем, – охотно согласился Глеб.

Анна встретила их на пороге. Глеб с изумлением уставился на миловидную девушку с двумя темно-русыми косами за плечами. На Анне – сарафан из крашенины. Чистый лоб ее перетянут цветной лентой с бисером, волосы гладко причесаны, но возле маленьких ушей завиваются колечками. Точеную, нежную шею охватывает ожерелок из ракушек, словно пытается скрыть багровый рубец.

Глеб будто прилип к земле, не мог сдвинуться с места.

Анна, видя его смущение, засмеялась, при этом милые морщинки пролегли от ее вздернутого носика к губам, сверкнули белые зубы, а светло-карие глаза еще более удлинились.

– Да вы зайдить, – пригласила она Глеба. – Я, чай, не кусаюсь.

Ивашка уже полгода работал на засолке.

Руки его потрескались, лицо снова загорело, а сам он окреп, стал мускулист.

Однажды, придя в свою землянку, он встретил Анну.

– Братику, – сказала она, мимолетно прикасаясь своей щекой к его, – и мне посчастило.

На Торгу ее увидела жена боярина Седеги с Серебряной улицы – Настаська.

Проходя рядами, боярыня грызла фисташки. На красивой шее Настаськи густо лежали кораллы – их-то прежде всего и приметила Анна. А потом и волосы бронзового отлива.

Вдруг Настаська подошла к ней, спросила, глядя в упор густо-зелеными глазами:

– Пойдешь, девка, ко мне в услуги?

Анна от неожиданности оторопела, но сказала тихо:

– Пойду.

…Княжий милостник боярин Седега – высокий, с большой русой бородой, – ведал постройкой кораблей, сопровождал князя в его поездках в Херсонес, Иверию, Трапезунд. У Седеги богатые, под черепицей, хоромы с белёными внутри стенами, с печью, что топили соломой и нефтью, полно прислуги.

Дородной, холеной Настаське хотелось иметь в услужении их больше, чем у всех других бояр.

По одежде из темного недорогого сукна Седегу можно было принять за разбогатевшего владельца мастерской.

Он любил кипрские вина, парную баню, киевские песни, неплохо говорил по-гречески. Был смекалист, оборотист, умело грел руки на княжьей казне, отпускавшей серебро на постройку кораблей, а вот жену свою, Настаську, побаивался, зная ее взбалмошный, неуемный характер.

Неприметно посмеиваясь, глядел он, как Настаська, подражая фрягам, заводила переносные жаровни, мудреные светильники, протирала кожу лица византийскими снадобьями, красила брови и ресницы, растворяя порошок алкул.

"И откель то в Настаське, – дивился он про себя, – дочь сокольничего, а поди ж ты!"

Настаська носила в маленьких ушах длинные, голубой эмали, подвески, на пышной груди – ожерелье с бабочками из цветных камней, а выше запястья – браслет с головой Афродиты: коленопреклоненные амуры привешивали той богине серьги. Облачившись во всю эту роскошь, Настаська часами крутилась у зеркала. Жруньей она была редкостной, каждый день ей пекли пироги.

Особенно же любила Настаська давать советы мужу. Перечить он ей не решался, но все делал по-своему.

С прислугой обращалась Настаська грубо, била по щекам, визгливо кричала на все хоромы, оскорбляя и понося.

Детей у Седеги не было, он очень об этом кручинился, а Настаська говорила, что ей и не надо – одни хлопоты, а если он, блудник и баболюб, желает иметь их на стороне, – пусть заводит, только, шалишь, выцарапает она глаза сопернице.

Когда поутру в хоромах Седеги появилась тихая, стеснительная Анна, Настаська начала громко поучать ее:

– Сложа руки не сиди! Бегом твори, расторопно… Пойди медные ступки почисть кирпичом. Нет! Принеси убрус…

Седега подумал не без жалости: "Еще один курчонок в борщ Настаськин попал". Заикнулся было, когда они остались одни:

– Детеныш же еще, ты ее сильно не неволь.

Но Настаська так яростно зыркнула на мужа зелеными глазами в темных шелковистых ресницах, так воинственно подперла кулаками свои пышные бока, что Седега сразу пошел на попятный, сказал примиренно:

– Да то и не моего ума дело.

Возвратилась Анна, принесла убрус. Заметив прошмыгнувшую в углу мышь, Настаська вдруг завизжала, будто ее резали, проворно вскочила на кованый ларь-скрыню, крикнула Анне:

– Лови, лови ее!

Но мышь юркнула в нору, и Настаська, слезая с ларя, напустилась на Анну:

– Чо ж ворон ловишь! – Пнула ногой ларь. – Перетряхни одежу, сопреет вся…

И чего только не было тут: алая атласная шубка на горностаевом меху с огоньками, шубка на хребтах собольих, камчатая серогорячая телогрея с серебряными узорными пуговицами, заморские дымчатые меха.

Анна в жизни не держала такое богатство в руках и, представляя себе, как бы это все выглядело на ней, даже разрумянилась. "За век столь не переносить, – подумала она. – Вот кому не надобна одолень-трава".

Глеб, с которым Ивашка скоро сдружился, как-то сказал ему, когда они стояли на берегу залива:

– Что ж нам, всю жизнь рыбу потрошить, хозяйску казну набивать?

Ивашка тоже думал не однажды об этом. Надо было приставать к какому-то рукомеслу.

Глеб покосился на друга – чего молчит? Осенний ветер-листопад нещадно лохматил пшеничные кудрявые волосы Ивашки.

– Есть здеся гончар – Калистрат… Сам из Киева, а дед его – грек. Калистрату помощники надобны, – словно советуясь, произнес Глеб.

Ивашка вспомнил гончарню отца Корнея Барабаша в Киеве:

– Сходить надо…

Небольшая керамическая мастерская Калистрата стояла недалеко от залива.

Когда Ивашка и Глеб вошли в мастерскую, Калистрат возился у обжиговой печи. На подставках лежали штемпеля-формы для выделки кувшинных ручек. На гончарном кругу стояли оранжевые горшки, словно освещенные солнцем. А на полу – высокие пифосы, светильники, игрушки в зеленых пятнах, желто-серые горшки со "звериными ручками", похожими на бараний рог.

Калистрат оказался стариком добродушным, забавным. Юнцы ему, видно, понравились, и он согласился взять их в помощники. В запрошлом месяце два его подручных отвозили кувшины в Азак, да так и не вернулись оттуда, видно, в беду попали.

В мастерской Ивашке и Глебу было интересней, чем на засолке рыбы, хотя и не намного легче.

Калистрат колдовал над глиняным тестом, очищая его от ненужных примесей, подмешивая то морской песок, то рубленую солому, то ракушки толченые.

Посмеиваясь в седые, будто в морской пене, усы, говорил:

– Глядить, глядить, молодь, как старче ворожит, сосуды разноличные творит…

У Калистрата были свои любимые присказки. Если что ему не давалось, он сердито бурчал:

– Как с вербы петрушка.

Вспоминая старую историю, непременно заканчивал ее словами:

– Было, да на низ сплыло…

А когда заканчивал работу, потирал руки и приговаривал:

– Аминь, а головой в овин.

По воскресеньям Калистрат неизменно ходил в бедную церквушку у складских дворов. Она больше смахивала на приподнятую клеть, занесенную сюда с киевского Подола: было в ней всего три кадильницы да потрепанное Евангелие. Но Калистрат защищал эту церквушку:

– В ней мизинному человеку способней. Собор не по мне, – и при этом зевал с повизгом.

В ремесле своем Калистрат был мастером великим. Знал тайный состав поливы, примешивал к глазури золы пережженных трав и добивался тем яркости красок.

Красноватые амфоры из особого теста покрывал он изнутри хвойной смолой, чтобы дольше держалась в них жидкость. Любо было глядеть, как заглаживал Калистрат бок кувшина мокрой рукой и травой, наносил рисунки и волнистые разводы особыми зубчатыми или плоскими палочками, а то рыбьей костью.

Гордостью Калистрата были блюда: на них зайцы, прижав уши к спине, прыгали куда-то.

Ивашка и Глеб замешивали глину, разносили по домам бояр и купцов готовую посуду, тачкой отвозили черепицу, плитки для облицовки и к вечеру сваливались без сил.

ВАЛУН НА КОСЕ

Сурожское море в сравнении с Русским блекло, как Ирпень рядом с Днепром.

Ивашка любил ходить к Русскому морю, на мыс, что вдавался в него воловьим языком. Дорога из города петляла узкой стежкой – почти заросшей травой, кустами серебристого лоха по краям, – мимо стены монастырской в зеленых мховых лишаях, мимо маленькой церкви-пещеры, вырубленной в скале отшельником Тихоном, мимо Лысой горы и гроба на берегу протоки. На белой мраморной крышке гроба искусный мастер в стародавние времена прорезал узорчатые кружки, казалось, их можно сдунуть с мрамора.

Плыли над головой облака, то похожие на сад в розовом цвету, то на странников в серых одеждах.

Иная тучка пробегала торопливой дымкой, легкой, как походка Аннуськи, а вслед ей тянулась рыжеватая, как волосы Глеба.

Пахло пылью, нагретыми солнцем голышами, полынью.

На самой оконечности мыса лежал огромный валун, словно выброшенный морем в дар земле. Время сотворило в боку валуна вмятину. Ивашка клал руку на этот камень, будто обнимая его, и долго глядел на море, слушая его мудрый голос.

Сколько видело оно на своем веку… Тысячи лет обжигало солнце эти камни и этот берег. Тысячи лет, не утомляясь, набегала волна, обтачивая с упорством гранильщика валуны, одаряя цветными камешками. Ветры доносили запахи Царьграда и Трапезунда, неведомых земель, тихими голосами раковин рассказывали о них.

Море было то домашним, то вспухало густо-синей опарой. В такие часы солнце разбрасывало на нем переливчатые рядна, зеленые колодцы с зыбкими водорослями и киселем медуз на дне. Прибрежный, обросший зеленой скользкой шерстью камень нежно ласкала пузырчатая пена.

А то вдруг море свирепело, начинало клокотать водоворотами бездн и коловертей. Черные крутые волны злобными половецкими ордами, с яростным ревом бросались на скалы, гулко разбиваясь в брызги, по-змеиному шипя, откатывались.

Кричали зловеще чайки-хохотуньи, выныривая из пенных котлов, где небо и море свивались в черный клубок, разгулявшиеся волны осатанело бились о валун, сшибались у берега, как сшибались в небе тучи, рождая молнии.

Вот и сегодня, под вечер, пришел Ивашка к своему валуну. Море было тихим, изумрудно-синим. На самом окоеме его виднелся белый парус, казалось, по волнам плыла чайка с поднятыми крыльями. Дальние солнечные столбы уткнулись в море, и белый парус будто скользил меж этими столбами.

Недалеко от берега стали выпрыгивать колесами из воды белобокие дельфины, безбоязно играть в пятнашки. Один из них не рассчитал полета, рухнул на острые камни берега. Ивашка подбежал к нему. Мертв! Ивашка сбросил дельфина в море. Немедля к своему собрату обеспокоенно подплыли пять дельфинов. Они начали растирать его ластами. Дельфин зашевелился и, осторожно подхваченный под бока другими, уплыл в море.

Ивашка с разбегу прыгнул вслед. Соленая вода услужливо держала его на своих ладонях. Он перевернулся на спину, скрестил руки на груди. Море качало, как в зыбке. Поглядывало приветливо низкое небо.

Ивашка возвратился на берег, когда фиолетовый закат лег тенями на валун. Со светлой бородки и коротких усов стекала вода. В убаюкивающий шорох вплетался голос дальнего колокола, вечерний умиротворенный благовест. Молчали колокола Гуд и Бурлила, обычно подававшие голос кораблям в тумане. Сейчас, мягко выплывая, вызванивал Лебедь. Ивашка долго стоял у валуна, вел всегдашнюю свою беседу с отцом.

– Где ж тот Солнцеград? – спрашивал его Ивашка в какой уже раз.

– Будет, будет… – тихо отвечали волны голосом отца.

Так захотелось увидеть его. Ведь тогда, в Киеве, тоже не было много месяцев и слуха, а потом оказалось – жив. Может быть, и теперь?

Начинался прилив. Ивашка, глядя на белогривую череду, думал, что волны подгоняет не только ветер, но и бледно проступившие на небе звезды, и загадочный поводырь-месяц.

В лад прибою потекли мысли о нелегкой судьбе Анны, о друге Глебе и Сбыславе: "Ей, верно, как мне, девятнадцать. Нет, меньше, лет восемнадцать… Где она, встречу ли когда? Узнает ли?"

Припомнились быстрые, озорные глаза Сбыславы, и грудь затопило дотоле неведомое тепло. Он подумал о Глебе: "Ему Аннуся по душе, а она и не ведает того".

Глеб был добрым, верным другом, но даже его Ивашка взял сюда, на косу, только однажды. Разговорчивость Глеба, суетливость мешали думать.

Когда они вместе проходили мимо какой-то затопленной пещеры, Глеб, понизив голос, зашептал:

– Об этом месте недобрая слава… Калистрат сказывал – люд в ней потопили…

У Ивашки тогда сжалось сердце: "Где только люд не топят…"

Сейчас, проходя мимо этого же места, Ивашка поглядел на скалу. Из щели тонкими струями, как темная кровь, сочилась вода, стекала по обрыву в кустах ломоноса. Ивашка ускорил шаг.

Ночь наступила сразу. Тело овевал прохладный ветер. Разгорались ярко звезды. Они бесстрастно глядели и на Тмутаракань, и на оставленную землянку киевского Подола.

Побывать бы в Киеве хоть один день, хоть один час.

Пахло лежалыми водорослями, рыбьей чешуей, солью – все это были запахи города, к которому сердце так и не приросло.

Багряная лунная дорожка пересекла море, тоже звала вдаль.

За поворотом Лысой горы открылись огни – то на берегу залива жгли маячные костры, варили уху.

ЗДРАВСТВУЙ, КИЕВ!

Князь Вячеслав еще с весны приказал боярину Седеге сбить валку, чтоб повезла она Владимиру Мономаху в подарок икру и горчицу, а в обратный путь закупила мех.

Половецкий хан Сырчан, видя выгоду в торговле через его земли, обещал валке неприкосновенность. Но князь назначил в ее охрану большую дружину, приказал идти до Северского Донца, там передать валку из рук в руки дружине Мономаховой, оповещенной цепью конских подстав.

Валку посылал князь для того, чтобы скрыть истинную, главную цель – поездку в Киев осмяника Якима.

Еще четыре года назад тот мог бы ехать в Киев беспрепятственно, через русскую крепость Белая Вежа. Но теперь между Киевом и Тмутараканью пролегала злая половецкая земля.

Охранная дружина с Северского Донца должна была возвратиться домой без Якима. Ему Вячеслав поручил повести с Мономахом тайные переговоры о совместном завоевании Азака. Вячеслав предлагал свою помощь с реки, дал Якиму свиток с надписью: "Скрытое слово", синим оттиском княжьей печати – корабль у лукоморья, рыбина, бугор соли.

Назад Дальше