Соляной шлях - Изюмский Борис Васильевич 3 стр.


– Как был молодой – по сорок вареников ел, а теперь и семидесяти мало, будь воно трижды неладно!

Такому не понадобится сухая полынь для приправы, чтобы ел с большей охотой.

Потом появился в валке совсем молодой конопатенький Филька Антипин – улыбчивый, легкий человек. Из-под земли достанет, что надо, всех помирит, любого уговорит, на редкость бескорыстный. Этот, видно, согласился на дальний путь, чтобы облегчить жизнь бабки, у которой жил после смерти родителей.

Убеждая кого-нибудь, Филька приподнимался на цыпочки и, вытягивая тощую шею, говорил: "Лопни мои глаза!", что никому не хотелось, чтобы эти глаза, похожие на майских жуков, лопались.

За два дня до выезда Бовкун собрал ватагу на своем дворе. Анна с ног сбилась, но, подзаняв кое-что у тетки Марьи, приготовила на славу щи со свиным салом, изжарила рыбину, спекла ячменный хлеб с чесноком, достала из подпола два заветных жбана – с клюквенным и смородинным квасом, выставила на льняную подстилку на траве капусту, редьку.

Анфим принес даже щепоть соли.

Наземь сели вокруг яств Иван Солонина, Корней Барабаш, Тихон Стягайло, Зотка Носов, Осташка Хохря, Трофим Киньска Шерсть, Лучка Стрыгин, братья Нестерка и Герасим Не-рыдай-мене-маты – всех и не перечтешь, молодцы один в один.

– Хороша хозяюшка у тебя, – восторгался Петро, со смаком хрустя капустой.

Анна от удовольствия покраснела до слез. Было б из чего, а приготовить она умела: и таратуту – вареные бурачки с хреном, и холодец из свиных ножек, и затирку – маленькие балабушки из муки словно тают во рту. Было б из чего… И еще: была бы соль, а без нее – все трава и безвкусье.

Когда отведали крепкие квасы и мед, Евсей встал с земли, обвел всех спокойным взглядом.

– Сказывают в народе, – начал он, – приложи разрыв-траву к оковам – спадут. Может, поход наш и есть для нас та разрыв-трава – от кабалы, и храброе сердце злую судьбу сломает. Мы – складчики равные… Нам дружность надобна. Будем артелью, всей валкой. За брат жить… Общий котел и харч… Чтоб ссор, брани не знать, и каждый почитал каждого, и все решали сообча, и чтоб честно.

Петро вскочил на ноги, сверкнув глазами, закричал, словно его за грудки схватили:

– Да ежели что, мы с отступника шапку сорвем!

– Верно!

– Весь путь быть нам вместе, как сегодня здесь, в братском дворе! – воскликнул Филька, обведя друзей живыми черными глазами.

– Одно слово – артельство! – загалдели наймиты. – Заедино!

Лишь Герасим пробурчал:

– Будет нам добре, когда у курки зубы вырастут, а на ладони – волосы.

Но его никто не услышал. Евсей же сказал:

– Ну, гуляйте, гуляйте, гости дорогие! Заговорил я вас не хуже Петро. Ты б, Петя, дал закаблукам лиха.

Петро не заставил себя уговаривать – подтянул голенища, выскочил на середину двора, подпрыгнул так, что макушкой до ветки яблони достал, и пошел такое вытворять ногами, что Ивашка только ахнул. Плясал, приговаривая скороговоркой:

Приди, милый, прехороший,
Скинь обувку, пройди босый.
Шоб подковы не бренчали,
Шоб собаки не рычали…

Плясал через ножку, с вихлясами-выкрутасами, а под конец перевернулся даже через голову, так что буйный, густой чуб, цветом схожий со спелой рожью, мотнулся по воздуху. Тут уж все вскочили, пустились в пляс – земля загудела.

Ивашка не отставал: присев на корточки, выбрасывал вперед то одну, то другую ногу, да что-то не больно ловко у него получалось.

…Рассвет серым волом ткнулся в Евсеево окно. Бовкун рывком вскочил с лавки и стал собираться.

Перед выездом предстояло сделать последний смотр обозу.

Вся до единого улица высыпала на этот смотр – и стар и млад. Вдоль улицы вытянулись все двадцать возов с уже впряженными волами. Каких здесь только не было! И рослые, черные, как медведи, и белые – беланы, и смурые с подпалиной, и рябые, рудые, сивые, круторогие, куцые – без хвостов, карнаухие – с маленькими ушами. Вон впереди валки – в первую мажу впряжен самый бедратый вол. Мышастый, на лбу белое пятно, большие бесстыжие очи обведены черными кругами, один рог смотрит вниз, другой – вверх. Ивашка подивился: "Надо ж такому чуду!.."

Промчался в голову обоза пес Серко: темный, а лапы белые. Ивашка подумал: "Вроде босой бежит".

Серко отправлялся с ними в дальний путь и сейчас суетился больше всех: задрав хвост кренделем, бегал так, словно его все время немного сносило вправо.

На передней маже в клетке важно восседал пивень с ярко-красным гребешком, косил по сторонам.

Киевляне чтили петухов: они первыми приветствовали восходящее солнце, предсказывали погоду, прогоняли мрак, выпуская из-под правого крыла белый свет. Потому-то изображение петуха вырезали на крышах изб – для охраны от бед, а больного испугом окатывали водой, в которой был вымыт петух.

Евсей взял пивня в дорогу, чтобы ночью на привалах подавал он голос тем, кто в попасе: мол, здесь, здесь табор; в тумане скликал обоз, отмерял ночные часы, утром будил, отгоняя бесов. Да и приятно на чужбине поглядеть на пивня: вспомнить родной двор, вот эту киевскую улицу.

Даже сосновые ветки, воткнутые в возы, должны были напоминать об отчине.

Все возчики стояли на местах, только Петро где-то пропадал, и это сердило Евсея.

А Петро прощался со своей Фросей. Они притаились за бугром, под ивой, скрытые ее зелеными косами. Петро осторожно взял Фросю за руку:

– Дождешься?

– Дождусь, – едва слышно выдохнула Фрося и преданно посмотрела на Детину бесхитростными глазами из-под сросшихся на переносье бровей. Они походили на веточки от темной ели.

– Возвернусь – свадьбу сыграем.

Она припала на мгновение темноволосой головой к плечу Петро, стыдливо достала из-за пазухи рушник-хустку:

– В дорогу тебе вышила…

Он бережно свернул хустку.

Надо б идти. Евсей, верно, сердится, а сил нет оторваться. Наконец сказал:

– Ну, я пойду…

– Иди, – одними губами, без голоса, ответила Фрося. И словно прорвался горячий шепот: – Ты мне верь, я дождусь… Хоть сколько надо ждать… Ты верь…

Петро подбежал к своему возу. Сосед – Лучка Стрыгин – весело подмигнул разбойничьими глазами:

– Ишь ты, господарь, опаздываешь!

Петро в долгу не остался – огрызнулся:

– Кто набекрень шапку носит – господарем не станет. Или я тебе в борщ начхал?

– Хватит, балаболка! Шапку стяни! – прошипел Лучка.

И впрямь – вся валка стоит с непокрытыми головами, с домом прощается.

Евсей низко, до земли, поклонился Киеву, перекрестился. Крикнул, надевая высокую баранью шапку:

– В добрый путь!

Ветер, крутясь, вдруг свил тонкие ветки берез в зеленые кустцы – вихоревы гнезда.

Женщины тревожно закрестились, зашептали, запричитали:

– Раньше соль ладьями возили, и добре…

– Возвернутся ли, сердешные?

– Да куда ж они, горемыки?

Первая киевская валка неторопливо двинулась из города. Женщины замахали ей вслед рушниками, чтобы дорога была такой же гладкой, как эти рушники.

Впереди, в темной свитке, небрежно наброшенной на плечи, шагал с посуровевшим лицом Евсей. На нем праздничный пояс, вытканный листьями. А в том поясе – Ивашка точно знал – был из кожи мешочек, и в нем – кресала, деньги. К поясу же прикреплены нож и костяной гребень на цепочке.

Анна с Птахами долго стояла у ворот, провожая взглядом обоз.

Особенно жаль было Анне брата. Конечно, тревожилась она и за отца, но Ивашка – в его латаных штанах, короткой холщовой рубахе, ветхой сермяге, такой ветхой, что ее только на хлев забросить, в натянутой на небольшие уши шапчонке, травою сшитой, ветром подбитой, – казался ей сейчас горе-горемычным сиротой, оставшимся без присмотра. Анна вытерла навернувшиеся слезы и пошла в избу.

Обоз миновал Рыбачью улицу. Подвальную, что шла под валом, Овчинную слободу, Черный Яр и по крутому шляху поднялся в гору.

Ивашка, подражая отцу, нарочито неторопливо шел за мажарой. Рядом с ним – Филька, с которым сдружился, как со старшим братом.

Евсей оглянулся. Киев был теперь позади, горделиво лежал на своих уступчатых холмах, провожал их, словно батько, тревожными очами.

Евсею на какое-то мгновение показалось: он видит отсюда и зеленые ложбины Михайловой горы, задумчиво нависшей над стариком Днепром, и кожемяцкие извилистые овраги, истекающие рудыми ручьями, и сплетение шляхов у Дорожичей, и липы на берегу Лыбеди, и текущий средь леса Крещатик, впадающий в Почайну.

Евсей вздохнул: "Хоть слезой умывайся".

Ивашка тоже повернулся лицом к городу. Тревога прокралась и в его сердце. "Что делает сейчас Аннуся? – подумал он. – Как жить ей без нас? Будем ли еще когда-нибудь вместе кататься по днепровскому льду на коньках из лошадиной кости, ловить силками птиц и выпускать их весной, срезать в камышовых зарослях тростинки?"

Позади оставалось детство… Он не мог бы это выразить словами, но чувствовал: оставалось.

Обогнули курган с высоким камнем на вершине. В тот же миг скрылись шлемы киевских церквей, сады, купола Софийского собора, городские сторожевые башни.

Теперь Ивашке казалось, что Аннуся вовсе осталась в дальней дали. И туда же, в эту даль, отодвинулась их изба с резным петухом на охлупене, знакомый ивовый берег, где всплескивается рыба, охотясь за мошкарой. А теперь их изба будет в степи небом крыта, как говорил отец, землею подбита, ветром загорожена.

Было еще совсем светло, когда Евсей крикнул:

– Привал!

Петро удивился:

– Так спозаранку?

– А проверим, не забыли ль чего, – усмехнулся Евсей. – Еще можно до дому сбегать… Корней! – обратился он к коренастому, с длинными ручищами Барабашу. – Ты становись кашеваром – проверь, котлы справны? Пшено, сало гоже? Тихон и Зотка! Волов доглядайте в попасе…

Ивашка рванулся было:

– Бать, дозволь мне в ночное!

Евсей осадил:

– Пойдешь хворост сбирать. Трофим! Погляди, запасные колеса на месте? – И на всю валку: – Распрягай! Раскладай вогонь!

Ивашка с Филькой и Герасимом Не-рыдай-мене-маты набрали сучьев в гагарнике – леске, выросшем на месте срубленного. Выкресав огонь из кремня, развели костер.

Герасим – медлительный, молчун, а Филька – веселый, ходит с подпрыгом, все норовит за Ивашку подтащить сучья.

Возы Евсей приказал составить по пять с четырех сторон, так, чтобы костер и люди были внутри этой ограды.

Солнце зашло за зубчатую стену дальнего леса, и казалось, красно засветились бойницы. На треноге, в казане над костром, запаровала, источая приятный запах, каша; Корней попробовал ее сначала сам, обжигая мясистые губы, потом стал раздавать деревянные ложки ватаге.

Кончили вечерять, когда вовсе стемнело. Костер разбрызгивал искры, и они затухали, как падучие звезды. Низко над землей стлался дым, отгоняя комаров.

Кто лежал, кто сидел, опершись спиной о воз. Огонь костра красно выхватывал из темноты то колесо мажары, то насмешливый глаз Детины, то лихой чуб Корнея, то Филькину щеку в конопатинах.

Неподалеку тихо журчала криница, размеренно хрумкал, видно отбившийся от остальных, вол. Гортанно клокотнул, укладываясь на ночлег, пивень, грыз что-то в темноте под мажарой Серко.

Приятно пахло домашним дымом, степными травами, и запахи эти, сливаясь, щекотали ноздри, слегка кружили голову.

Забравшись под теплый овчинный кожух отца и свернувшись калачиком у него под боком, Ивашка вполуха прислушивался, как ловко сплетает байки Петро. Голос его гудит приглушенно, словно из глубокого колодца:

– На закате вынырнул водяной из озерца – весь чисто в тине, синю-ю-щий, да ка-а-ак загукает!

Где-то близко жалобно прокричала птица. От неожиданности Ивашка вздрогнул, подумал: "Ночница. Она слепая, а водит ее малая птаха-поводырь. Вот ночница ей голос и подает… чтобы не бросала".

– То было, – продолжает свои россказни Петро, – еще до Кия… Когда людей только горстка была. Они деревья срубали, тыны плели, по ним ходили… Замест гривен шкуры всучали… И вот поймала одна жинка жабу…

Глаза совсем слипаются у Ивашки – он слышит лишь обрывки Петровой вязи, и ему уже кажется, что то не Петро говорит, а Аннуся.

– Зашила та жинка жабе рот с обеих сторон и бормочет: "Зашиваю красно, шоб было мне ясно, шоб мне не крутиться, шоб мне не смутиться…" В тот же миг гром рака убил, а снег загорелся…

И Евсей прикорнул. Сначала припомнил юность свою, потом привиделась ему покойная жена Алена…

Вот они на праздник трав пошли всей семьей в поле – встречать весну. Алена распевает песни, вместе с Евсеем и детьми собирает мяту, чабер, зорю. А к вечеру возвращаются домой.

В избе запахло полем. Они набросали в ней свежей травы, стены украсили ветками берез и лип.

Евсею сейчас показалось: Алена вот здесь, рядом, – густо-карие глаза, алые губы, ярко-желтые волосы. У нее быстрая походка, проворные, не знающие покоя руки. Да, все уходит, но не все забывается… Она не побоялась, вопреки родительской воле, пойти за него, бедняка… Какой Анна вырастет? Хорошо, как в мать…

С ее добрым, отзывчивым сердцем. Кто из соседей заболеет – Алена тут как тут… Ухаживает, как за своим… Всем поделится, чего и у самой-то в обрез.

И потому люди к ней льнули, с заботами и радостями приходили.

Только и слышно было: "соседушка Алена", "тетка Алена", "подружка Алена", "а где наша Алена…".

Счастлив человек, что миру надобен…

ТАЙНЫЙ ЗАКАЗ

Скрученная ветошь чадно горит в плошке, наполняя избу запахом конопляного масла.

Птахины свиристелки угомонились, сопят в потолок шестью дырочками ноздрей. Анна подоткнула девчонкам укрывало в ногах, выпрямившись, улыбчиво посмотрела на тетку Марью. Та сидела с пряжей, заканчивала вязать Анне на зиму рукавички. Кивнула ей благодарно. Потом тихо, раздумчиво запела:

Ой, у поле, при дороге,
Жито зелененько,
Занедужил тай в дороге
Киянин молоденький…

У Анны градом закапали слезы. Марья спохватилась:

– Стара, да дурна! Нашла о чем петь! Ну перестань, доченька, не расстраивайся. Хочешь, я тебе веселую сыграю?

Звякнув щеколдой, со двора вошел Анфим.

Был он только что у друга – Седяты Бедилы. Жил тот через дорогу, летом колодцы людям рыл. Сегодня день Авдотьи-огуречницы, может стать, скоро дожди начнут заливать сено. И дружки собрались обсудить, что дальше делать.

– Вроде ополоумели все, – сказал Анфим, старательно вытирая ноги о половик и вешая свитку. – Пришли к Седяте Бажен и Радим да как стали поносить Путяту! А почему? Заняли они у него по две гривны, обещали через год – три отдать. Да не смогли. А резы-то все прибавлялись. Ноне уже за одни те резы работают. Шум у Седяты подняли! Словно ястребок на воробьев бацнул.

– Ты подале от разговоров тех держись. Ими сыт не будешь.

– Да и то, – согласился Птаха. – Шилом Днепра не нагреешь. – Хотел, видно, что-то добавить, но удержался.

Была у него новость для Марьи, припасал ко времени. А что держаться в стороне надо – это верно. Мудро сказано: "Живешь, как сорока на тереме: ветер повернулся – полетела".

Ну что ж, и так живут.

– Дядь Анфим, – робко сказала Анна, – ты мне прошлый раз обещался еще про камни рассказать.

– А и расскажу, раз обещался. Вот повечеряем.

Был Анфим в работу свою влюблен без памяти, о камнях мог говорить часами. И сейчас, после того как похлебали тюрю, Анфим усадил девочку на лавку рядом и начал:

– Есть такой камень – радуга. Ну сущее небо ясное. А на небе том играют зеленые, красные, желтые искры. Играют, резвятся, как малые дети. А то еще как-нибудь покажу жабьи камни. Аль ласточкины – желтенькие и не боле льняного семя… Агат, как приглядеться, похож на росомахову шкуру. И у каждого камня, скажу тебе, своя долгая жизнь, свой норов. Каждый своим нелегким путем до нашего Киева добирался. К примеру, жемчуг прозрачный приплыл с берегов Студеного моря, изумруд – совсем издалека, из копей Аравийской пустыни. И ведь подумать только: у каждого камня – свое лицо. То ли тебе багровик с темно-вишневыми пятнами и крапинками, или козлоглазик, или "око солнца", пауковый, лучезарный… Так и кажется: хмурятся, улыбаются они, тайну таят, радуются… Всяк по-своему…

Уже когда Анна уснула на печи, Анфим сказал жене:

– Ну, ладонька, кажись, и нам посчастило. Неспроста на дворе аист поселился.

Марья выжидательно посмотрела на мужа. Анфим приблизил губы совсем близко к уху жены:

– Путята звал. Задумал, вишь, князь Святополк на верху (верхом все жители Подола называли дворец Святополка на Горе) сделать для себя шапку-венец, точь-в-точь как у грецкого императора. Только ты смотри – об этом молчок, а то сгноят меня. Путята приказал язык проглотить…

– Ну уж нашел болтуху, – обиделась Марья.

– Да ладно, это я так – на всякий случай. И вот, значитца, закроют меня в тайной гридне средь самоцветов невиданных…

Марья побледнела.

– В тайную гридню? – переспросила она, и в глубине ее зеленоватых глаз, цветом схожих с листом клена, омытым дождем, полыхнула тревожная молния.

– Иначе нельзя, – успокоил Анфим. – Что ни камень – чудо, не сюда ж, в халупу, брать… Так вот: должон я на шапке той угнездить яхонт желтый и лазорев, а промеж них – четыре изумруда…

Глаза Анфима разгорелись от радостного нетерпения: поскорей бы начать трудную и сладкую работу.

– Боюсь я за тебя…

Марья с тревогой посмотрела на мужа, словно пытаясь в глазах его прочитать недосказанную опасность.

– Ну, с чего ты, Маша? И так подумать: есть-то дочкам надо? В городе пухнут от глада. А тысяцкий задаток дал, обещал добре заплатить. Невест-то наших подымать надобно?

Марья пригнула мужа за крепкую шею, целуя чуть пониже уха, тихо спросила:

– Домой-то отпускать станут?

– Нешто нет! – все еще видя перед собой камни, ждущие его рук, убежденно ответил Анфим. – Завтра ж с утра тысяцкий наказал и приступать… Ух, потрудиться охота!..

И Марья успокоилась: бабские страхи. Все будет ладно, знала она своего Анфима в труде.

СТЕЖКА В ОКЕАНЕ ТРАВ

Пивень голосисто возвестил о рассвете. Евсей отбросил набухший от росы кожух и встал. Недаром август называют зоревым, говорят, что проливает он на траву добрые слезы, величают его месяцем холодных зорь и оленьего рева. Вот и сейчас откуда-то издалека доносится рев.

Поблекла на небе утренница. Евсей зябко поежился. Подошел Серко, вильнув хвостом, лизнул руку: мол, ночью все ладно было. Зашевелились артельщики: то там, то здесь приподымалась из-под свитки кудлатая, встрепанная голова. Только Петро продолжал храпеть так, что его, верно, слышно было в Киеве.

– Побудка! – громко сказал Евсей. – Вставай, кияне, шлях не ждет!

Первым вскочил Филька. Медленно сел, ошалело потряс головой Петро. Пивень, уже прозванный Горластым, слетел с оглобли, прошелся мимо, выжидательно кося глазом.

Петро бросил петуху крошки хлеба:

– Откушай тезка… Не чинись.

Назад Дальше