– Ты теки до дому, – разрешил Евсей сыну. – А я возы поставлю во дворе Путяты и тоже приду. – Он подтолкнул дочь: – Ивашка тебе подарки покажет. Теките! – Сунул какой-то сверток сыну.
Анна не знала, какая радость ее ждет: червонный поясок и сережки!
Фрося стояла у плетня своей хаты ни жива ни мертва, напряженно вглядываясь в обоз. Потом не выдержала, рванулась к Евсею:
– А Петро?
С ужасом смотрела широко раскрытыми глазами на Евсея, руки к груди прижала:
– Погиб?
Он отвел ее в сторону, рассказал, как было.
– В Ирпене остался…
Фрося стояла, словно оглушенная. Придя в себя, прошептала:
– Завтра ж туда поеду. На коленях умолять буду, привезу его.
Евсей одобрил:
– Привези, доченька, глупой он…
Раздался душераздирающий крик – заскребла землю пальцами мать Нестерки и Герасима, запричитала:
– Сыночки мои, голубочки, да вже сонечко за лесом, а вас все нет… Я ли вас не любила, грубым словечком не сгрубила. А теперь никогда мне вас не видывать… Голосу-то вашего не слыхивать.
Возы потянулись на Гору. Мог бы Евсей остановить их у своего двора, припрятать ночью куль с солью, да разве разрешит себе такое?! Нет, ни щепотки ее не утаит, ни гривны не спрячет. Честно рассчитается с ватагой, с Путятой, отдаст ему долг, купит волов, а там, гляди, собьет новую валку, уже сам, без тысяцкого да князя, и поедет на Дон за сушеной рыбой.
Путята встретил Евсея шумливо, ласково, только что не обнимал:
– Ну, дождались, дождались! Я ж, клянусь богом, сказывал князю: "Бовкун огонь и воду минет!" Ну, везите соль на склад: на ночь запрем, а завтра с утра и сочтемся. Все полюбовно, все по совести… Крест святой!
На следующее утро Евсей вышел из хаты спозаранку. Анне и Ивашке разрешил еще поспать: их головы мирно покоились рядом на круглом узком валике.
"Пусть позорюют, – подумал тепло о детях, – может, теперь кончатся их невзгоды, худая одежа и бессолье".
И впрямь рассудить: чем они хуже Путятовой дочки?
За какие грехи родителей должны быть в ответе?
Разве только за то, что появились на свет не в хоромах, а в землянке?
Птичка-"соседка" накликала чиликаньем первый снег. Стояло тихое предзимье.
"Надобно с надворья обить дверь соломой, прижать дубьем, – решил Евсей. – Аннуська молодчина, уже заготовила для топки сухой бурьян и камыш, сделала из сушеного помета котяхи. Вишь, перед сенями рогожку даже положила, грязь с ног вытирать".
Настроение у Бовкуна было хорошее, как у человека, честно исполнившего свой долг. Он шел в гору широким шагом, миновал Прорезную, Кияновскую улицы и в какой уже раз прикидывал, как распорядится заработком, заживет вольным человеком.
Путята заставил себя ждать долго. Потом позвал в гридню. Был он сегодня хмур, глядел исподлобья – словно подменили человека. Наконец спросил зло:
– А волов-то сколь в пути оставил?
Евсей посмотрел удивленно:
– Трех… Один от стрелы половецкой пал, другого вепрь одолел, а третий издох, сами не ведаем отчего.
У Путяты запрыгали скулы, пальцы сжались в кулак:
– Не ведаешь? Волов загублять – так ведаешь! А может, ты их, черна душа, продал? Теперь будешь отрабатывать! Не то в холопы продам!
Кровь кинулась в лицо Евсея. Прижав подбородок к груди, он пошел на Путяту, хрипя:
– Это я-то – черна душа? За тобой, злыднем, света не видно!
Путята позвал:
– Стража!
Будто из-под земли выросли дружинники.
– В поруб обманщика! Меня убить хотел…
Евсею скрутили руки, поволокли куда-то. Он успел только крикнуть тысяцкому:
– Погоди, за все ответишь! За все!
Ему забили рот кляпом, пиная, повели через двор.
ГОРЬКИЙ ПРАЗДНИК АНФИМА
Анфим так увлекся работой, что потерял счет дням. Мастерская, в которую он перенес свой немудреный гранильный станок, деревянные круги для полировки, пилки, сверла, резцы, была небольшой, но с двумя оконцами, затянутыми слюдой. Анфим, привыкший к тому, что дома оконца на ночь задвигались досками, подивился такой роскоши.
Было великим наслаждением давать жизнь тусклому, серому камню, через пленку железа, марганца добираться до его сияющей души. И тогда камень, прежде казавшийся мертвым, оживал, сам рассказывал о тьме веков, из которой пришел, о тайне и совершенстве природы. Он играл сначала робко, переменчиво, как ночные светляки, то выбрасывая свои чистые лучики, то вбирая их. Потом вдруг свет победно вырывался на свободу: фиолетовый – из аметиста, вишневый, жаркий – из альмандина, золотистый, в чешуйках железного блеска, – из солнечного камня. Краски живых цветов и цвета пустыни… Желтый – веселый, как огонек лучины у них в избе в зимний вечер. Мягкий зеленый – похож на глаза его дочерей. Для каждого камня, чтобы он заговорил, надо было избрать свою особую огранку. В детстве отец учил Анфима распознавать природу камня, его твердость, цвет, блеск.
Блеск бывал то жирным, то восковым, то шелковичным, то смолистым.
Переливы, похожие на тигровые и кошачьи глаза, заставляли сердце биться учащенней.
Отец никогда не называл камни драгоценностями, а только самоцветами. Анфим теперь понимал его. Да, это были лучики света, пробившиеся из тысячелетий. Он никогда не думал о камне, как о несметном богатстве. Как волновался он мальчишкой, делая первые пробы под неусыпным взглядом отца. Одно неловкое движение – и надрез, и стерта грань, и нет нужного угла, и все испорчено.
Но у юнца оказалась легкая рука. Движения его были точны и ловки, он научился обнаруживать в камне малейшую трещинку, муть, пузырек. Как музыкант или певец обладает слухом, так и Анфим обладал редкой способностью понимать камень, и это позволяло ему извлекать из самоцвета его то огненную, то нежную душу, добиваться красоты прозрачного, ровного, чистого тона.
Птаха вел с этим живым существом долгие разговоры: хвалил его, корил, поощрял, сердился.
Верил ли Анфим рассказам отца, что аметист спасает от пьяной браги, а изумруд – от морских бурь? Кто знает… Но собственными глазами видел, как янтарь притягивает соломинки, собственными ушами слышал, какой чистый, прекрасный голос у матового нефрита.
Пролетал месяц за месяцем, и наконец красавица шапка была готова. Переливы огней сплетались в яркие радуги, росные зори, звездные россыпи.
Тогда усталый, счастливый Птаха заснул здесь же, в мастерской, на полу, не ведая, что накликал великую беду на свою голову этим трижды проклятым венцом, что в подземелье, рядом, вот ужо второй месяц, томится друг и сосед Евсей Бовкун, валяется в углу под сетью, сплетенной пауком.
СМЕРТЬ СВЯТОПОЛКА
Путяте не спалось – одолевали суетные мысли. Он пытался отогнать их молитвой, бормотал: "Спаси, господи, Мишку Путяту по неистощимому своему милосердию, очисти мя от грехов!.."
Но в голову лезли земные дела: непослушание непутевой дочки Забавы… обоз Евсея… венец, что делает Птаха.
С венцом князю он тонко надумал. Святополк честолюбив. Почему же не возложить всенародно на его богоизбранную голову шапку-венец? У владык других земель есть свои обряды посвящения, на Руси венчали бармами.
Путята видел, как возлагали корону на голову византийского императора.
Тот вошел в храм через золотые врата. Тысячи огней отражались в соборной утвари. Читал над короной молитву патриарх: "Тебе, единому, царю человеков…" У дворца разбрасывали черни золотые и серебряные монеты.
С этим венцом придумано неплохо… Только бы не испоганил драгоценные камни Птаха.
Но к лицу ли великому властителю Руси и потомкам его носить на главе венец, сделанный руками какого-то презренного Птахи?
Надо пустить слух, что венец в сапфирах и изумрудах – необычный, что носил его сам вавилонский царь Навуходоносор и сотворен он богом, а доставили Святополку шапку византийские бесстрашные посланцы. Они шли степью через скопище змей, похожее на копны, воющее в зимнюю стужу. У ворот Вавилона венец охранял чудовищный змей с чешуей, аки волны морские. Через змея того на городскую стену была перекинута лестница. Змей удушил всех дерзких, только один, по имени Правда, добыл венец, и вот теперь византийский император прислал его в Киев со словами: "Ты от Августа-кесаря род ведешь".
Чье сердце не затрепещет при виде подобного венца?! Руси надобно знамя, а знаменем тем должен быть великий князь…
Да вот мало величия у этого ничтожного Святополка – больше воображает, чем соображает. Как баба, занимается своей внешностью: выщипывает брови, прикрывает плешивину накладкой из волос…
Но Путята считал выгодным для себя оставаться в княжеской тени, как считал выгодным быть в тени и при отце Святополка – Изяславе. Но всяк умеет извлекать для себя пользу, не бросаясь в глаза…
"Сделает Птаха венец – надобно будет приказать Свиблу придушить гранильщика", – решил Путята.
Постельничьему Свиблу он доверял самые тайные дела: подсыпать кому следует в пищу ядовитый порошок из высушенной черной ящерицы, накинуть кому надо петлю на шею и с камнем бросить в Днепр…
"О господи, взываю к тебе, услышь мя, Мишку Путяту, вонми гласу моления моего…"
В сенях послышались быстрые шаги Свибла. Он открыл дверь, подошел к ложу. Тусклый свет лампады делал Свибла еще длиннее и сутулее обычного.
– Вночесь за Вышегородом князь Святополк помер. Сердце разорвалось… – сказал он. – Ладьей в Киев привезли…
Путята резко вскочил на ноги. Первой мыслью его было: "Власть-то теперь кому? Можно подхватить ее, да не удержишь. Кто из князей потерпит его на престоле?" Он сам удивился внезапно вспыхнувшему желанию. Усмехнулся: "Силен бес любоначалия. А надобно благо плывучи помнить о буре. Да и не всегда власть у того, кто на престоле сидит. Почему не стать слугою третьего государя? Кому ни служи – лишь бы себе. Есть неглупая присказка: "Кто прост – тому бобровый хвост, а кто хитер – тому весь бобер"". И опять замельтешила вроде бы пустячная в такой миг забота: "Венец Птахи можно попридержать для нового князя… чтоб оценил… Кто им будет? Не иначе Мономах".
Люто завидовал уму, силе Владимира, тому, что не однажды одолевал князь в бою половцев.
Покойник же был неумен, жаден без меры, даже Печерский монастырь ограбил, вывез оттуда соль, что нашел, и втридорога продал ее. Правда, нашептал ему то сделать сам Путята.
А как падок был на угодливое ласкательство, как поощрял наговорщиков, любил поддакивателей и похвальбу. Даже тем выхвалялся, что у него, вишь, родимые пятна на груди разбросало, точь-в-точь как звезды Большой Медведицы. Видел в том особое знамение.
А у самого дури больше, чем звезд на небе: не пустил соль из Галича в Киев… С боярином Саввой Мордатым хватал недругов, языки каленым железом прижигал, выведывал, где соль припрятана. Виданное ли то дело: сам деньги в рост давал, с ним, своим тысяцким, вступил, сребролюбец, в долю, отправляя Евсея. Да наконец извел себя тайным пьянством, кот шкодливый: теперь весь Евсеев обоз – его, Путяты…
Святополк лежит на лавке в большой гридне. Путяте кажется, что князь притаился и сейчас вскочит, начнет обвинять собравшихся в измене, повелит одного бросить в поруб, другого удушить.
При жизни был он высок, сух, черноволос. Лицо можно было назвать даже красивым, если бы не темные пятна на нем. А сейчас лежит разбухший, с седыми прядями в бороде. Пятна на лице стали еще резче.
Рядом убивается жена Ядрова – коротконогая толстуха.
"Притворяется, – недоверчиво смотрит на нее Путята, – нашла по ком слезы лить".
Была Ядрова дочерью половецкого хана Тугорткана. Взял ее Святополк в жены, когда бой проиграл и вынужден был купить мир.
Все в этой женщине теперь поблекло: волосы, лицо. Только глаза не поддавались времени, были еще живыми.
"Видно, к смерти князя в прошлый месяц было знамение на солнце: в час дня осталось его немного, в виде месяца книзу рогами, – думает тысяцкий, – а потом небо неспроста прочертила длинноволосая комета".
…Похороны Святополка устроили пышные. Родственники, бояре, слуги в черном платье, черных шапках несли гроб к монастырю.
Впереди гроба слуга вел княжьего коня, а Путята нес знамя. Вокруг – молчаливая, мрачная толпа оборванных нищих, калек.
Гроб поставили на помост, воткнули рядом копье князя. Ядрова, боязливо поглядывая на нищую толпу, начала разбрасывать богатую милостыню.
К Путяте протиснулся Свибл, прошептал на ухо:
– На Подоле шум в людях… Голь вече собрала. Того и жди всех сюда…
– Сзывай после похорон думцев в Софийский собор… Евтихия Беззубого, Капитона Жеребца… Астафия Цветного…
…Смышленые мужья собрались в задней, малой клетушке собора, они уже знали о том, что происходит на Подоле. Слышались тревожные возгласы:
– Голоколенники всех больших мужей перебьют…
– Восстанье немедля утишить надобно!
– Да поди удержи волка за уши!
– Погасим огонь, пока не перекинулся…
– Послать ко Владимиру, чтоб сел на дедов и отцов стол!
Путята прекратил галдеж:
– Что надо? Звать князя Владимира! Поклониться: скорей иди на Киев, пока всех бояр не порушили, не разграбили…
С ним согласились, воистину надо немедля посылать гонца к Владимиру Мономаху в Переяславль. На этом сходились все до единого: позвать именно Владимира – сына Анны, дочери византийского императора Константина IX Мономаха. Не однажды был Владимир в лютых бранях с половцами, доходил до моря Сурожского, завоевал половецкие города на Северском Донце, брал в плен за один раз по двадцать ханов, оттеснил поганцев в степи Кавказа, за Железные врата, – в Обезы.
Еще позапрошлым годом, когда половцы стучали саблями в Золотые ворота Киева, Мономах не только отогнал их, но и взял ханскую столицу Шурукань. Эта весть быстрее птицы полетела к чехам, уграм, ляхам, домчалась до Рима – о ней услышали все концы земли.
Да, именно Владимира Мономаха и надо звать.
– Он с митрополитом в любви, церкви украшает.
– Святительский сан уважает.
– Щит для нас…
– Слава русичей…
И впрямь, во всем мире его знали: дочь Марию выдал за Леона – сына греческого императора Романа Диогена. Дочь Евлампию в прошлом году – за угрского короля Коломана. Старший сын, Мстислав, был женат на дочери шведского короля – Христине.
Да, именно Мономах утихомирит чернь и не даст в обиду своих.
После совета думцев Путята в хоромах сказал Свиблу:
– Птаху-то ночью… – крутнул волосатыми пальцами, показывая, что именно надо сделать. – Жёнке его скажи: "Сбежал твой муж с камнями бесценными неведомо куда…"
Подумал с усмешкой: "И стала шапка вавилонской. Все, мастер! Только и поминки по тебе – вороний грай. Да и Евсея – властоненавидца – пора кончать".
Свибл понятливо кивнул.
Был он у тысяцкого не только постельничьим, но и проверщиком кушаний – не отравлены ли? Не раз подумывал: "Тебе б и впрямь подсыпать яду, пока меня в преисподнюю за собой не уволок".
Путяту возненавидел давно – еще в юные годы, когда тот, похваляясь, при гостях приказал слуге прижать ладонь с растопыренными пальцами к дереву, а сам издали стрелял из лука, и стрелы впивались меж пальцев Свибла.
…Ветер донес тревожный звон колокола. Путята нахмурился.
Свибл, вытянув длинную жилистую шею, напряженно прислушался, подумал: "Как бы не по наши души".
Покорно склонившись, вышел из горницы.
ГНЕВ ПРАВЕДНЫЙ
После возвращения Евсеевой валки давно прошли семь метелей с семью морозами, от которых трещали плетни; откатали снежных баб юные кияне, отыграли в снежки.
Потом на пролесках цветы лилового ряста сменили голубые колокольца, проковыляли по зеленым лугам стреноженные, отощавшие за зиму кони, и дед-пасечник, достав из погреба на пробу один улей, выставил его на солнце со словами: "Грейтесь, чада мои…" А там зашумел вербохлест, когда матери, купая в вербном отваре детей своих болезных, просили: "Дай тела на эти кости" – и девчата секли парубков лозой в белых барашках, приговаривая:
Верба хлёст,
Бей до слез!
Будь здоровый,
Как вода,
А богатый,
Как земля!
Казалось бы, радоваться Ивашке и Анне приходу весны, а радости не было. Что с отцом? Вот уже сколько месяцев, как он исчез. И как жить дальше?
С осени морозы убили всю озимь. Бывало, в добрые годы вымахивала она – заяц мог укрыться. А ныне сердце у киян разрывалось глядеть.
Кто имел хлеб – придержал его, понимая, что впереди еще большой голод; цены на жито возросли почти в двадцать раз. Люди мерли, как мухи. Мыши днем с писком вылезали из подполья.
Ивашку и Анну спасали от голода артельщики Евсеевой валки. Им Путята выдал немного соли и жита, чтобы рты заткнуть. О Евсее же сказал:
– На власть руку поднял! В двух кулях на дне соль песком заменил… Отсидит свое.
Такое наговорить на Евсея!
Иван привез Евсеевым детям кадь муки, хотя у него самого были престарелые родители. Осташка – горстку соли. По секрету Хохря сказал Ивашке, что отец его сидит в дальнем углу Путятова двора, в подземелье.
– Тысяцкий-то спереду ласкает, а сзаду кусает, – с горечью произнес он. – И заметь, хлопченя, пчела ужалит – гибнет; Путята ужалит – еще злее становится. Во лжи Киев погряз…
Ивашку не порадовал даже подарок Хохри – рыжий голубь с вихрами по обе стороны шеи, – не до него было.
Весной Ивашка сделал подкоп под стену Путятова двора, прополз на животе по бахромчатой траве-спорышу в дальний угол. Издали увидел на каменном, врытом в землю погребе зеленую дверь с большим кольцом. Возле двери прохаживался стражник.
Ивашка притаился. "Как же батяню выручить от иродов? Как? – лихорадочно думал он. – Томится сейчас в подземелье".
Ивашка с необыкновенной ясностью увидел его лицо: пшеничные волосы в ушах, родинку-вишшо чуть пониже правого уха. Даже голос его услышал. "Ты пёши идти можешь?" – спрашивал отец в дороге. "Ага". – "Что за агакало?" – усмехался он. А когда за миской со щами сидели, говорил укоризненно: "Не мляцкай жуючи!"
Подул сильный ветер – верно, зашабашили ведьмы на Лысой горе. Надо было пробираться назад, к подкопу, скрыть его.
Ивашка каждый день приползал к зеленой двери, все смотрел издали: может, стражник куда отлучится? Может, отца выведут?
Как-то зашел к ним в избу Петро, простучав костылями, сел на лавку.
Выслушав рассказ Ивашки, скрежетнул зубами:
– Жизни от них, кровопивцев, нету!
Долго сидел молча, тяжело уставившись в земляной пол.
Наконец глухо сказал: