В соседней клети Ольгины сестры зажужжали веретенами. Машка сидела насупившись. Правду сказать, обидно ей было, что жених появился у самой младшей. Как она, Машка, только ни гадала, ни привораживала к себе женихов! И сученую нитку в воду бросала: свернется – худая участь; и колья в плетне считала: если чет – быть замужем; и башмаки пеплом посыпала, а на ночь гребень под голову клала, волосы смачивала водой, что настоялась на чародейской траве, чтобы дьявол не сунулся вместо суженого сокола.
А женихов почему-то не было! Может, потому, что приданого кот наплакал, да и собой не ахти какая? Хотя бывают и хуже – вон какие уродины выходят. Только бы не дождаться вдовца старого.
И Машка грустно запела:
Уж как быть девке за старым мужем,
У стар мужа собачья душа,
Кошачьи глаза, совины брови.
Погубит стар муж красну девицу.
Отец напряженно прислушался к тихому журчанию голосов Ольги и Тимофея. Сделав губами такое движение, словно прополоскал рот, недовольно прикрикнул на Машку:
– Да замолчи ты! Только и думки что об женихах! – И снова прислушался.
Ольга приняла странный подарок из рук Тимофея, и тень разочарования пробежала по ее красивому лицу. "Вот всегда он такой, не как все… Надумал, что дарить… Лучше бы какие ни на есть сережки принес!" – Она мельком взглянула на яркий лоскуток, снова свернула его и, небрежно сунув за божницу, защелкала орешками.
"Ничего, – успокаивал себя Тимофей, – позже разглядит".
Он пробыл у Мячиных недолго, а когда ушел, унося непонятную тяжесть на сердце, Ольга, надувшись, села к окну.
"Когда любят, разве ж такие подарки делают? – думала она сердито. – Вон Кулотка подойдет к саду Настьки, засвистит в три пальца, аж в ушах звон, – и бежит она к нему стремглав… А он из-за пазухи достанет безделицу… так, ни за что, от щедрости… А сейчас уехал с ушкуйниками в Югру. Теперь иль с соболями жди, иль голову сломит. Неужто Настька ждать его станет? – Ольга сморщила высокий белоснежный лоб, ожесточенно решила: – Будет ждать, дура!"
Ей вдруг стало тоскливо, жаль себя.
"Где судьба моя бродит? – пригорюнившись, думала она. – Нездин Лаврентий вяжется. Уродина, да зато богат… Вышла б за него – девки от зависти лопнули!"
Она снова возвратилась мыслью к Тимофею. К нему относилась и насмешливо тощий да некрасивый какой, – и с невольным уважением, даже чувствовала страх перед его необычностью.
"Чудно! Картинку принес… Ну к чему она? – Покосилась на уголок пергамента, выглядывающий из-за божницы. Но встать не захотела. – И глядит своими глазищами с синими кругами… Сестры смеются, спрашивают: "Тебе с ним не страшно, когда одни остаетесь? Строгий он у тебя". Да уж не из веселых".
Она вздохнула и пошла к сестрам.
СВАДЬБА
Праздновали новое лето. После молебна в Софийском соборе владыка обтер мокрой губкой икону, омыл руки и погрузил в воду крест. Запели тропарь, и крестный ход двинулся от собора по улице.
В поднебесье мчались взбитые облака. Отрываясь от них, таяли прозрачные белые клубки.
"Завтра будет вёдро", – глядя на маленькие тающие клубки, подумал Тимофей. Он решил возвратиться в собор.
Тимофей любил его не в часы многолюдья, а вот таким, как сейчас: тихим и молчаливым, словно к чему-то прислушивающимся. Каждый раз открывал он здесь для себя что-то новое: то дивную линию арок, то нежный узор деревянной резьбы или каменного ковра. Эти открытия наполняли душу светлой радостью. В такие минуты он чувствовал в себе прежде неведомые ему силы, будто суждено свершить ему что-то большое, важное. Так, верно, в молодом деревце бродят живительные соки, нетерпеливо ожидая весеннего расцвета.
С трудом приоткрыв кованую дверь, Тимофей проскользнул на широкую каменную лестницу, что, извиваясь, вела на хоры. Здесь, поближе к нему, обычно молились именитые.
На стене возле колонны чья-то нетвердая рука нацарапала: "Се Степан псал". Миновав ризницы и не ведая, что неподалеку глубокий тайник, где хранится городская казна, Тимофей остановился у края хоров и стал вглядываться в росписи под куполом. Совсем молодой пророк Даниил, с серьезным, задумчивым лицом, поднял коричневую длань, словно говоря: "Не торопитесь, вдумайтесь". Убеждая, приложил руку к сердцу худоликий Соломон.
Послышались чьи-то шаги, и Тимофей поспешно спустился вниз. Утомленно мерцали свечи. Нежные краски притвора влекли, как откровение. Тимофей подошел ближе к росписи. Печально смотрела на него своими огромными очами Елена Мартирьевской паперти. Над головой ее русский мастер сделал надпись: "Олёна". О чем думала эта Олёна? Чем-то напоминала она Тимофею его мать, раньше срока умершую от непосильной работы. Может быть, печалью в глазах, когда лежала тихая и покорная, прощаясь со светом и угасая?
Тимофей вышел на улицу.
Солнце пронизало вспенившиеся облака, и лик города просветлел, и засеребрились стены собора. Но северная сдержанность природы чувствовалась и в неяркой зелени садов, и в порывах ветра, что временами приносил издалека дыхание Студеного моря. Тимофей глубоко, всей грудью вдохнул воздух. Эх, до чего на свете любо! Любо вдыхать этот ветерок луговых просторов и дальних морей, слушать вкрадчивый плеск волховской волны, подставлять лицо скупому, то и дело прячущемуся солнцу и ждать от каждого дня, от каждой былинки чуда!
И, как это все чаще бывало теперь с ним, Тимофей внутренне снова ощутил приближение какой-то далекой светлой радости. Он не мог бы сказать точно, чего ждет, во что верит, но всем существом своим чуял: грядет тот желанный век, что принесет с собой великие свершения!
Мысли были неясны, клубились, как утренний туман над Волховом, но сердцем знал – вот так же, как сейчас, из-за туч брызнет лучами щедрое солнце, согревая озябший, истосковавшийся по свету мир.
На Легощинской улице Тимофей встретил Авраама. Кузнец обрадовался, стал шутить:
– Аль зазнался, сынок, не заходишь?
– Что вы, дядя Авраам! Недосуг… – И вдруг выпалил: – Ожениться собираюсь! На Ольге Мячиной…
– Да ну?.. – Авраам неодобрительно крякнул. – Неужто Мячин снизошел, не брюзжит боле, как худая муха в осень? Хотя, когда пять дочерей… – Он усмехнулся, в глазах его промелькнула живая, умная хитринка. – Вола в гости зовут не мед пить, а воду возить…
Тимофей насупился.
– Ну, лишнее болтаю, – посерьезнел Авраам. – Счастья тебе…
– Вы, дядя Авраам, посаженым отцом будете? – тихо, просительно произнес Тимофей.
Старый кузнец успокоил его:
– Кому ж боле? Ясно, буду!
Только сейчас заметил Тимофей, что его учитель за последнее время очень осунулся, похудел.
– Не болеете часом, дядя Авраам? – обеспокоенно спросил он.
Кузнец насупился:
– Здоров, да одни чирьи зарабатываю, квас кишки переел.
И впрямь, почти все, что он зарабатывал, приходилось опять отдавать за долги Незде. А тут еще сестра заболела, племянник руку повредил, таская бревна, у всех одежа издырилась.
Они расстались. И Авраам, продолжая путь, огорченно думал: "Ну какая она ему опора. Пышнотела, а недума. Все смешки ни с чего да смешки… Что нашел в ней? А может, так и должно быть: серьезность устает и вот к такой тянется? – Ольгу знал с детства, видел, как росла, превращаясь из малолетки в невесту. Была в ней кошачья, вкрадчивая гибкость, раздражавшая его, старика, и вся она – с маленькими, хищными зубами, вызывающей походкой – была, как он определил, "игрючая, гораздая на бабьи семьдесят две увертки на день". Авраам пошевелил густыми бровями, то собирая их на переносице, то распрямляя. – Ну, да не мне быть судьей и отговорщиком. – Усмехнулся, вспомнив, как в молодости сам говорил о полюбившем сердце: "Без огня горит, без ран болит…" Да… младость резвости полна, и не нам, старикам, судить, кого надобно любить, а кого нет. С нашей меркой ввек не полюбишь…"
Когда Тимофей в первый раз заслал сватов, ему отказали.
– Молода, пусть вольной погуляет, – сказал отец Ольги, значительно поджимая губы.
Во второй раз, через полгода, приняли сватов приветливо и назначили сговорный день.
Авраам с Тимофеем пришли под вечер. Мячины посадили их в горнице на почетном месте, в переднем углу. Некоторое время все молчали, только было слышно, как во дворе суматошились куры.
Начал разговор Авраам.
– Мы для доброго дела пожаловали… – сказал он с достоинством и оперся ладонями о свои широко расставленные колени. – У вас есть березка, у нас – дуб, давайте вместе гнуть!
– Рады приезду, – степенно ответил Мячин, поглаживая плешивую голову, а Ольга, вспыхнув, выпорхнула из горницы. – Это верно, березка у нас отменная! – Он стал расхваливать дочку.
Кузнец, терпеливо слушая, думал незло о Мячине: "Худое колесо всегда больше скрипит".
Уговаривались они обстоятельно, не спеша, мучая молчаливого Тимофея этими уговорами, и наконец, сели составлять рядную запись.
"В зимний мясоед, – выводил Авраам, – возьму я, Тимофей, себе в жены Ольгу… Так? Родственники выдают за нее приданое: лавку, стол, платье… А за попятное…"
"Да кончайте же, какое там попятное! – молча переживал Тимофей. – Не надобно мне и приданого вашего, все сам заработаю".
"Мужу не бить жены своей", – хитро улыбаясь в бороду, писал Авраам.
Тимофей подивился: "Бить? На руках носить буду!"
Он вспомнил почему-то, как весной спрашивал Ольгу, когда они ходили по-над рекой:
– Что ты боле ценишь – силу аль ласковость?
– Ведомо, силу, – не задумываясь, откликнулась Ольга.
Его лишь мимоходом задел такой ответ, но он тотчас решил: "Значит, стану сильным!"
Вскоре Тимофей сжег на Ольгиной прялке куделю – мол, пора тебе расставаться с девичеством. Назначен был день свадьбы. Она прошла для Тимофея в сладком чаду.
Зажглись на пиру свадебные свечи; тощая, как жердь, сваха, загородив Ольгу от жениха, сняла с ее головы венок и, обмакнув гребень в меду, расчесала ей волосы, скрутила их и спрятала под покрывало.
Тимофею поднесли деревянную чашу с брагой. Он испил ее и, бросив чашу под ноги, стал вместе с Ольгой топтать.
– Так потопчем… всех, кто замыслит сеять меж нами раздор… нелюбовь, – в один голос приговаривали они, старательно вдавливая в пол обломки чаши.
Пьяненький Лаврентий надел на себя тулуп шерстью вверх; подойдя к Ольге, скривил влажный рот:
– Так что… пусть детей, сколь шерстинок будет… – и засмеялся нехорошо.
Ольга, взяв в руку чарку, постаралась чокнуться с женихом посильнее, чтобы из ее чарки брага выплеснулась в Тимофееву.
Лаврентий захохотал:
– Быть ему под пятой у женки!
Тогда встал из-за стола Мячин, принес плеть и, легонько ударив ею дочь по спине, спросил:
– Узнаешь… того… отцовскую власть? Да… – Это "да" он любил повторять словно бы для себя, раздумчиво. Он пытался придать строгость своим маленьким, белесым, как у вареного судака, глазам, но они только жалко помигивали. – Отныне… того… власть переходит в мужнины руки. Да… Ослушаешься – он тебя научит этим витнем… Да…
Мячин передал плеть жениху.
Тимофей неловко заткнул ее за пояс; мучительно краснея, сказал:
– Мыслю, не станет нужды… – Подумал с нежностью: "Будем жить дружно, как зерна в одном колосе".
Лицо его словно светилось изнутри, и Ольга подивилась: "Как на образах". Она только сейчас разглядела чистый, просторный лоб Тимофея, тонкую, крепкую шею.
Дородная тетка Ольги, сидя рядом с Тимофеем, все роняла слезы:
– Ты, Тимоша, не обижай наше дитятко малое, неразумное… – и умилительно поглядывала на пучок калины с алой лентой, заткнутый в кувшин возле жениха и невесты.
Потом все стало еще смутнее и чаднее, и Тимофею казалось, что это сон, и он боялся проснуться и смотрел на Ольгу восторженными, удивленными глазами, будто тоже видел ее впервые. Он опьянел не от выпитого, а от любви, счастья и сидел за столом нескладный, скованный, только блаженно улыбаясь: "Эх, нету братеника Кулотки! Где-то он сейчас?.. Скорее камень начнет плавать, а хмель тонуть, чем порушится наша дружба крепкодушная".
Тимофей нашел глазами Кулоткину Настеньку. Крохотная, притихшая, она сидела в ряду подружек Ольги, улыбалась Тимофею милой, застенчивой улыбкой, словно ожидая терпеливо своего счастья. Маленькие точеные ее руки, русая головка, которую склонила она к своему плечу, – вся она показалась Тимофею такой родной, близкой, что он тоже ответил улыбкой, говоря ею: "Ничего, ничего, потерпи. Скоро вернется наш Кулотка".
Играли в бубны потешники, плясали и пели гости, вся "природа" невесты: сестры, дядьки и тетки. Только Машка хмурилась, не пела, лишь рот раскрывала, будто поет.
Поздно ночью разгоряченная Ольга выскочила на крыльцо, остановилась у перил. За Ольгой тенью скользнул Лаврентий.
– Завидки берут на Тимофея, – вплотную подойдя к ней, сказал он тихо.
– Сам плохо старался, – метнула на него из-под платка лукавый взгляд Ольга и отодвинулась.
Он приблизил к ней лицо:
– Еще постараюсь… – голос сразу охрип.
В это время на крыльцо вышел Тимофей. Морозный воздух приятно опахнул его.
Высоко в небе стояла луна, и синевато искрился снег на пустынной улице. На дальних перекрестках, возле сторожек и решеток, перегородивших на ночь улицы, ярко горели костры… Приглушенные дверью, доносились крики гуляющих на свадьбе, их нестройное пение.
Тимофей подошел к перилам, обнял одной рукой Лаврентия, другой Ольгу; привлекая их к себе, счастливо и растроганно сказал:
– Милые вы мои, други на всю жизнь… Эх, Кулотки нет!
Призывно мерцало созвездие Гончих Псов, стыдливо рдели три звездочки Девичьих Зорь, а Млечный Путь, казалось, вел в дальние земли, к Кулотке…
СЧАСТЛИВЫЕ ДНИ
Отшумела свадьба, и жизнь молодоженов потекла спокойным руслом. Поселились они в избе Тимофея на краю Холопьей улицы. Тимофей прирабатывал и сапожничаньем, и тем, что изготовлял азбуки для продажи на Торгу.
На продолговатых дощечках процарапывал он все буквы алфавита, а внизу оставлял свободное место – натирать воском и списывать те буквы. К удивлению и радости Ольги, азбуки распродавались легко. Что касается обещаний Незды, то он, увидя бескорыстие Тимофея, сначала платил жалованье от случая к случаю, каждый раз делая это как одолжение, как подарок "ни за что", но потом стал все же щедрее.
Он все более убеждался, что Тимофей не только умен, но, и это было еще важнее, наделен природой необычными способностями.
Следует только прочнее привязать его к себе неприметно и тонко.
Да в сем Незде советчики не надобны, и уменья не занимать.
Увлеченный работой, Тимофей не замечал, что в городе простой люд стал относиться к нему холодней, настороженнее, словно бы присматриваясь и не зная, чего можно ожидать от него.
Кое-кто начал заискивать перед Тимофеем, кое-кто хмуриться при встрече, а Игнат Лихой однажды, по простоте, брякнул:
– Как на нездовских-то хлебах? Стараешься?
Тимофей не обиделся, ответил спокойно:
– А чо же? И ты, чай, на моем месте старался б.
Сам же подумал: "Не краду, зла не умышляю… Что я Незде? А он приветлив. Вон недавно пергамент подарил, мешок зерна дал. Как это не ценить? Если дале так пойдет, и обучусь многому, и с Ольгой заживем неплохо… А свалки да драки к чему мне?"
Тимофей восхищался хозяйственностью Ольги, ее умением внести в дом уют и чистоту.
Она была редкостной домодержицей: на пороге появилась рогожка – обтирать обувь, на подоконниках – дорожки с узорами, вышитыми Ольгой росписью по выдерге; у пояса ее всегда висел игольник и роговой наперсток; широкая скамья-кровать, покрытая звериной шкурой, лавки у стен, стол по нескольку раз на день обтирались ею; даже под образом Николы-чудотворца, что висел в углу, лежало на полице крылышко для обметания пыли с полки.
С чем не могла Ольга справиться, так это с неистребимым запахом кваса, которым отец Тимофея при жизни и кожи дубил, и обливался в бане. Казалось, запахом этим пропитались стены, я Ольге не удавалось перешибить его никакими травами.
У Тимофея был свой угол – с пергаментом, красками, перьями; у Ольги – свой, с еще материнским ларчиком, наполненным дешевенькими безделицами. Любила она перекладывать я рассматривать ушные подвески, янтарные бусы, витые браслеты из разноцветного стекла, височные кольца и особенно гордость свою – ожерелье с красным сердоликом.
Тимофею не нравилась вся эта безвкусица, но, не желая огорчать Ольгу, он делал вид, что не замечает ее пристрастия.
Однажды, через месяц после свадьбы, он предложил Ольге:
– А давай, Олюня, я тя грамоте обучу!
Она удивленно засмеялась, прижалась к нему:
– Ну к чему мне это? Сам пойми – к чему? Щи тебе я и без грамоты сварю… Верно?
И он, поражаясь этой детской, безыскусной наивности, решил сейчас не настаивать.
Любила Ольга поверять ему свои сны.
– Гляжу, – от страха широко раскрыв голубые глаза, говорила она поутру, – будто на лавке я, а поверх меня покров черный, а на нем вороны черные скачут. К чему бы это?
– Не иначе к граду! – хохотал Тимофей.
Ольга обидчиво умолкала.
Вообще придавала она немалое значение разным приметам. У порога прибила подкову на счастье, прятала связку оберегов-талисманов, сделанных из дерева: ложку – к сытости, птицу – к добру.
Однажды Тимофей даже испугался, когда при ударе первого весеннего грома вдруг, сорвавшись с лавки, кинулась Ольга к двери, исчезла за ней. Он побежал вслед, глядит: Ольга подперла спиной липу, что росла у крыльца.
– Ты чего? – испуганно спросил Тимофей.
– Телу крепость достаю, – еще плотнее прижимаясь к дереву, убежденно ответила Ольга.
Ходила она и дома опрятно одетой: в червчатом летнике из зуфи, в зеленых сафьяновых сапожках, подаренных Тимофеем, на голове постоянно носила голубой подубрусник, от которого глаза ее становились еще голубее.
Хозяйство Ольги было внизу, в подизбице. Здесь стояли, как на смотру, кадь с зерном, горшки, оплетенные берестой, деревянное корыто для теста, ведра и кувшины. Ольга любила готовить пищу и от тетки переняла умение поварить.
Она знала секрет, как делать подовые пироги из квашеного теста и пряженые из пресного, начиненные мясом и кашей. На масленицу напекла такие – с творогом, яйцами и рыбой, – что слюнки текли. А в постные дни готовила отменные пироги с рыбой и горохом на льняном масле.
Она знала секрет, как по-особому квасить капусту, приготовлять злой хрен, редьку в патоке. В кладовушке у нее появились засоленные в запас огурцы, моченые яблоки, набирающие соки под тяжестью нагнетного камня.
Но самую большую радость приносили Тимофею те вечера вдвоем с Ольгой, когда они, уже затушив лучину, шептались в темноте.
Может быть, именно в этом тихом журчании шепота и была самая большая сладость, самое большое счастье? И он, вообще-то безмолвник, шептал ей, что когда-нибудь напишет "Слово о Новгороде" и оно потрясет людские сердца, нарисует красками, ласкающими глаз, невиданные буквы…