– Письмо у меня к тебе особое, не на бумаге писано. Тут оно, – дотронулся ладонью до головы, взъерошил жесткие, прямые волосы. – Слушай. Так письмо начинается. "Добрый день или вечер, купец Тихон Трофимыч Дюжев. Не удивляйся на мое послание и шибко не проклинай, когда узнаешь, кто его тебе посылает. Жизнь наша, считай, прожитая, жить нам осталось хрен да маленько, так что давай друг к дружке наберемся терпения. Зовут меня Илья Серафимыч Тархов, лучше сказать, звали так раньше. Служил я в России, в Костроме, почтовым чиновником, не удержался от соблазна и позарился на казенные деньги. Как дело было, рассказывать не стану – долго. Скажу, чем кончилось, – попал я на каторгу. А с каторги вышел мне указ на поселенье. Судьба на поселенье известная: холодно, голодно, а от работы по своей воле успел я крепко отвыкнуть. Приходят ко мне бродяги и говорят: пора, Зубый, на промысел выходить, иначе замрем. Сколотилось нас полтора десятка, меня атаманом кликнули, угнали лошадей у мужичков, сели и поехали в чисто поле. Хорошо порезвились. Но дошел слух, что местные мужички по начальству грамоту сочинили, чтобы нас, бродяг, власти под корень вывели. Ясное дело – мы за теми мужичками следом. Пока ехали, к нам еще один слушок привязался: у хозяина постоялого двора, Федора Калитвина, золотишко водится, бережет его для своей единственной дочери. Но мужик он крутой, бывалый, и на испуг не возьмешь. Что делать? Вспомнил я старые времена, пододелся чиновником и явился на постоялый двор. А следом за мной – тут уж судьба, ее и конем не переедешь – прибыли томский купец Кривошеин и приказчик с ним, по имени Тихон".
Дюжев тяжело навалился на столешницу, подался вперед, словно хотел ухватить гостя за грудки, но тут же и сник, стал шарить вокруг себя, словно искал опору. Попалась чайная чашка, он накрыл ее волосатой клешней, сжал, и она только хрустнула. Гость от резкого звука вздрогнул, но тут же наморщил лоб, вспоминая, и покатил дальше, как по писаному. Раскровенив осколком ладонь, Дюжев это не заметил, он внимательно слушал, не пропуская единого слова, а из крепко сжатого кулака быстро капали на столешницу темно-красные капли, словно перезрелая клюква сыпалась.
– "Все одно к одному складывалось. Кривошеин, оказывается, с пушниной приехал – еще приварок. К тому времени я и тайник у Федора разнюхал. Тут падера началась – свету белого не видать. Самое времечко для нашего дела. Встал я ночью, крадусь, чтобы ворота и двери открыть, и вдруг – шепот. Притих, слушаю. Приказчик с Федоровой дочкой шепчутся. И так они сладко шепчутся, такие слова любезные говорят, что у меня аж душа ворохнулась. У самого-то любви никогда не было, я с блядями возился, а они товар известный. Замер, уши растопырил, и глаза на мокром месте от умиления. Ни убавить, как говорится, ни прибавить. Но слезы – одно, а дело наше, разбойничье, – совсем иное: у нас свой закон, не жалостливый. Тому закону я и подчинялся. Ворота и двери раскрыл нараспашку, бродяги мои влетели, стрельбу подняли. Сам я к тайнику сразу сунулся, а боковушка, где голубки ворковали, за спиной у меня осталась. Надеялся, что не высунутся они и целы останутся. Не хотелось их крови принимать на руки. Откуда было знать, что девчонка каким-то моментом из боковушки выскочила. И налетела на пулю, дурочка. Золотишко, пушнину мы взяли, жалобу у мужичков вытащили – все, как надо, сделали. Ушли на дальнюю заимку, станок там держали. Через верных людей вином разжились, гуляли напропалую, досыта. И догулялись. Ночью нас обложили, давай щелкать, как зайцев в половодье на острове. Мне одному подфартило живым уйти, хотя по всем раскладкам чистая смерть выпадала. Однако ушел. Мало того, золотишко успел прихватить. С той добычи я ни копейки не брал, рука не поднималась. Она и нынче, добыча вся, целехонькая лежит. А где лежит, про то мой товарищ знает. Там и колечко девчоночье – на свадьбу, видать, припасал Федор. Вот и подобрался я к концу своего письма, Тихон Трофимыч. Жизнь моя на излете, и, по всему видно, откочует скоро грешная душа прямиком в огненную геенну, станет там мучиться до скончания века. Много за мной грехов накопилось, один страшнее другого. Но самый страшный тот, который на дворе у Федора содеял. Я ваши шепотки до сих пор слышу. А как услышу, душа саднить начинает, мучиться, хоть голову в петлю. Покаяться хочу. Знаю, что прощенья мне нету, но яви ты, Тихон Трофимыч, последнюю христианскую милость. Возьми золото Федора, поставь на него церковь. Помнишь, девчонка говорила, что церковь для вас еще не построена. Так пусть стоит. Знаю, что ты ответить мне можешь. И заранее на любые твои слова согласный. Об одном молю, на коленях перед тобой стою, до самой земли кланяюсь, – сделай, как я прошу. Облегчи хоть на малую долю мою расплату. Остаюсь за сим виноватый кругом ранешний чиновник почтовый, Илья Серафимович Тархов, а ныне бродяга и разбойник Зубый. Прости меня, ради Бога, исполни, о чем прошу".
Голос у Петра от долгого говорения чуть охрип. Закончив, он сглотнул слюну и откашлялся. Улыбнулся, словно хотел сказать: "Извиняйте, если что не так. Мое дело маленькое – передать. Я и передал". Улыбка так и замерла на лице у Петра; сам он, опустив плечи, сжался, сторожа взглядом каждое движение Дюжева. А тот выпрямился в полный рост, вздернул над головой кулак, крикнуть что-то хотел, но обмяк, тяжело шагнул в передний угол, под иконы, и опустился на колени. Крестился и не замечал, что правая рука, которой он крестится, измазана свежей кровью.
– Господи, удержи, не дай мне злобу до конца выпить, – шептал Дюжев задышливым, прерывистым голосом. – Господи, останови, заступи мне дорогу, я еще тем разом сытый…
16
…Тихон лежал рядом с убитой Марьяшей, трогал ее холодную, наполовину расплетенную косу и слушал, как за стенами гудит ветер. На улице потеплело, снег отяжелел; не завивался в белые столбы, а неподвижно покоился на земле. Ветер же буянил по-прежнему: гонял туда-сюда половину распахнутых ворот, стукал ее о пластины забора. Стук проникал в дом, и Тихону всякий раз казалось, что кто-то идет. Он поднимал голову, глядел в раскрытые двери, но никто не появлялся. Тогда он снова перебирал пальцами холодную косу и терпеливо ждал, когда Марьяша проснется. Ему верилось, что она спит. Он даже шубой ее укрыл, чтобы не так холодно было на голом полу. Время остановилось. Тихон не знал – сколько он уже здесь: день, два, месяц или год? Разум отказывался воспринимать случившееся, и поэтому жила крепкая надежда: надо еще подождать немного – и наваждение схлынет. Жизнь вернется на прежнее течение, он снова услышит Марьяшу, ее голос, увидит живое лицо, выхваченное из темноты пламенем свечки, а когда пламя погаснет, потянется всем существом навстречу блаженному и счастливому мигу, какой обещала, но не успела ему подарить судьба.
Между тем ветер угомонился, в доме стало покойно и тихо. Разом оборвалась тяжелая маета, на смену ей явилось неизъяснимое облегчение. Оно подсказало Тихону, что Марьяша сейчас далеко-далеко, что вознеслась она на высоту, невидимую простому глазу, и там, куда вознеслась, ей было хорошо. Словно сам Марьяшин голос нашептал ему – хорошо.
Тихон поднялся. Широкие половицы дрогнули под ним, но он устоял. Цепляясь за стены, выбрался на крыльцо. Спустился на землю и через распахнутые ворота пошел прямо в тайгу. Ему хотелось затеряться в снегах, потерять самого себя, бренную свою оболочку и уйти вслед за Марьяшей. Он добрался до опушки и замер. На высоком снегу под деревьями зеленела трава. Так ярко, словно ее сполоснул первый, с несердитым громом, веселый дождик. Проваливаясь в снегу, Тихон подошел ближе. Это была не трава. Ветер наломал еловых веток, а они густо выстлали землю. Тихон упал на мягкую и холодную подстилку, закрыл глаза. От горячего, запаленного дыхания задубелые хвоинки отогрелись, запахло смолой, как в летний день.
Тихон успокоился и забылся. В забытьи уже подумал о том, что до Марьяши теперь, до того, как им сойтись воедино, осталось немного. Чуть-чуть осталось.
Но не суждено было Тихону достичь желаемого. Очнулся он от тепла, повел вокруг воспаленными глазами и увидел, что лежит на голбчике возле печки в Федоровом доме, а за столом сидят незнакомые люди и негромко переговариваются. Приподнял тяжелую голову, оперся для устойчивости на локоть и услышал хрипатый, простуженный голос:
– Глянь, парень-то обыгался! Ишь, гляделками лупает! Корзухин, чаю ему неси, отпаивай хорошенько, чтоб в память пришел.
Бородатый высокий стражник, перепоясанный ремнями, крепко обнял Тихона за плечо сильной рукой, посадил и осторожно стал поить чаем. Горячие клубки, влившись в тело, оживили Тихона, он окончательно возвратился из своего забытья. Сразу же посмотрел туда, где лежала Марьяша. Ее там уже не было. Валялась лишь шуба, вывернутая наизнанку.
– Отвезли убиенных, всех отвезли, – заметив его взгляд, сообщил Корзухин. – Ты-то как целый остался?
– Погоди, Корзухин, не гони, дай ему оклематься, – послышался от стола все тот же простуженный голос. – Напоил? Тащи к столу, пусть пожует.
За столом сидели урядник и пять стражников. Урядник по фамилии Брагин – "Брагин, да не пьяница", так он представился – ничего не спрашивал, а ждал, когда Тихон наестся. Тот хлебал горячую, с огня, похлебку, и тело, надломленное переживаниями, наливалось силой. Брагин крутил одной рукой седые усы, а другой, крепкими, загнутыми внутрь ногтями, постукивал по столешнице. Стук получался неживой, деревянный.
Наевшись, Тихон осоловел, добрался с помощью того же Корзухина до голбчика и опять уснул. Под вечер его разбудили.
– Хватит, парень, дрыхнуть, подымайся, – Брагин в расстегнутом до пупа мундире стоял перед ним, широко расставив ноги, и снизу казалось, что он достает головой до матицы. – Рассказывай, как было.
Тихон стал рассказывать, стараясь ничего не забыть. Покорное желание уйти вслед за Марьяшей, которое им владело еще недавно, бесследно исчезло. Рождалось отчаяние, ведь ничего уже нельзя поправить – все свершилось, а из отчаяния, как пырей на заброшенном огороде, прорастала злоба. И она требовала выхода, действия.
Брагин слушал внимательно, накручивал на указательный палец кончик усов. Неожиданно перебил:
– А зубы не помнишь у чиновника? Какие?
– Зубы? – переспросил Тихон. – Зубы как зубы, только уж белые шибко, как грузди.
– Так и есть! – Брагин повернулся к стражникам. – Я как в воду глядел! Зубый тут хозяйничал, больше некому. Куда вот только отлеживаться подался?
– А кто он – Зубый? – Тихон поднялся и встал напротив Брагина, ожидая ответа. – Кто он такой?
– Варнак, каких свет не видывал!
– Я его убью, – шепотом сказал Тихон. – Найду и убью.
– Ты его найди сначала, – усмехнулся Брагин и перестал крутить усы.
– А пусть попробует, – подал голос Корзухин. – Ишь, как его разобрало. Парень лихой. Попробуем? Нас-то за версту учуют, а он нездешний. Ты, парень, не испужаешься?
Тихон мотнул головой. Даже слов не пожелал на ответ тратить. Пустота непоправимости, которая разверзлась перед ним, требовала отмщения, и он, горяча себя, как норовистый конь, в сей же момент желал скорого дела. Но Брагин остудил его горячность:
– Быстро только кошки нюхаются. Сначала обмозговать надо.
Обмозговывали долго, до поздней ночи.
А на исходе следующего дня, едва не запалив рыжего жеребчика, – не гонкие, надо сказать, были кони на казенной службе у стражников, – Тихон подъезжал, стоя на коленях в легкой кошевке, к глухой деревушке, которая теснилась в самой непролазной чащобе густой черни. На въезде бросил клок сена под сосну, стоящую на отшибе. С дороги посмотрел – заметно ли? Заметно было хорошо. Вот и ладно.
Нужный дом Тихон нашел быстро. Да и как не найти, если увиделась еще издали большущая жердь над обычной двускатной крышей, а на самой вершинке – петушок, вырезанный из жести. "Ох ты, страж какой! – подивился Тихон, останавливая жеребчика возле ворот и вылезая из кошевки. – Правду говорил Брагин – не промахнешься, в аккурат выедешь. Ну, Господи, благослови!"
Громко затарабанил кулаком в ворота.
– Хозяин, а хозяин!
На стук и крик истошным лаем отозвалась собака. Из ворот никто не выходил. Тихон затарабанил сильнее.
Двери в избе наконец скрипнули, собака смолкла, будто подавилась, на снегу послышались вкрадчивые шаги.
– Открывай быстрее! – торопил Тихон. – Все руки отсушил, пока долбился!
Ворота чуть-чуть, на ладонь, приоткрылись, и маленькие, острые глазки из-под старого малахая ощупали Тихона. Нос хозяину закрывала серенькая тряпка, из-под тряпки синели узкие, поджатые губы. Реденькая, пучками, белесая бороденка вздрагивала.
– Се те надо? Ступай, куда сол… – хозяин потянул ворота на себя, но Тихон успел воткнуть в узкую щель носок пима. – Се ты лезес? Се лезес?! Куда лезес, парсывес!
– Ты не сюсюкай! Открывай ворота пошире! Я к Зубому приехал! Он так наказывал – через тебя его найти. Дурачка не корчи! Открывай!
– Какой Зубый! Не знаю, не слысал, не лезь ко мне, а то музыков крисять стану!
– Я те крикну. Так крикну, что головенка отвалится. Открывай!
Тихон навалился на ворота, сдвинул хозяина и ступил в ограду, ввел следом за собой жеребчика. След от кошевки на снегу заровнял пимами. Ворота – на крепкую березовую закладку, хозяина – за шкирку, поволок впереди себя в избу. Тот упирался, выкидывал ноги, обутые в старые опорки, но они лишь скользили по снегу. В избе Тихон скинул полушубок, шапку, смело прошел за стол, заваленный обглоданными мослами и куриными косточками. Смахнул объедки на пол и бросил на грязную столешницу деньги.
– Вина давай!
Глазенки хозяина засверкали и заметались: с Тихона – на деньги, а с денег – опять на Тихона. Не доверяясь до конца, мужичонка шепелявил:
– Се привязался, не дерзу вина сроду!
– Мало? Добавлю! – Тихон со стуком выложил пригоршню серебра. – Тащи, кому сказал! У меня нутро ссохлось!
На этот раз хозяин не устоял. Скакнул к столу, узкой, сморщенной лапкой, похожей на птичью, смахнул деньги и засеменил, шлепая спадающими опорками, в темные сени. Вернулся, поставил вино в грязном штофе, сунул в деревянной чашке квашеной капусты и говяжью кость, мясо с которой было уже наполовину съедено. "За такие деньги можно и получше угостить…" – молча, про себя усмехнулся Тихон. Плеснул вина в щербатую кружку и протянул хозяину – на-ка, попробуй.
Хозяин покривился синюшными губами, перенял стакан и долго, дергая туда-сюда остреньким кадыком, сосал вино. Высосал и заговорил:
– Ты се, боисся? Не бойся, вино систое.
Тихон не отозвался. Выпил свою долю, пожевал капусты, которая крепко отдавала гнилью старого дерева, и потребовал, чтобы хозяин определил его на спанье. Сам тем временем вышел на улицу, сразу глянул на вершинку жерди. Петушок лежал на боку. "Хитрованы, ну хитрованы! Надо ж додуматься! Только мы с Брагиным не глупее вас". Он махом взлетел на лестницу, прислоненную к стене дома, увидел конец тонкой веревки и дернул за него. Петушок поднялся и встал, как стоял. "Так оно лучше будет".
Спать легли рано. Тихон, не смыкая глаз, караулил, чтобы хозяин не выскользнул из избы. Но хозяин смирно лежал на полатях и посапывал. О том, что он знает Зубого, отрекся накрепко. Шепелявил: в первый раз слышит, ни сном, ни духом не ведает, пусть проезжий зря его не пытает, а отправляется утром своей дорогой.
Так и лежали. До тех пор пока не взлаяла собака. Хозяин тут же свесил с полатей ноги, прислушался. Шепотом окликнул Тихона, но тот не отозвался – сплю, без задних ног сплю. Хозяин неслышно соскользнул с полатей, так же неслышно нырнул в сени, даже дверью не скрипнул. Тихон – следом за ним. В сенях услышал:
– А давай-ка глянем, какой такой знакомец. – Глухой голос, спотыкающийся после каждого слова, выдавал хмельного человека. Это на руку – с хмельным легче сладить. Тихон потрогал опояску, заранее сунутую за ошкур штанов, и прыгнул к порогу сеней. Лапнул за плечи ночного гостя, кувыркнул на пол. Хозяина вышиб на улицу. Дверь – на крючок. Навалился на ошалевшего гостя, заломил руки. Туго-натуго затянул их опояской. И сразу на улицу. Хозяин бестолково суетился возле Тихоновой кошевки, пытался завести жеребчика в оглобли, но тот уросил [2] и взлягивал. Увидев Тихона, мужичонка присел на корточки и прикрыл голову руками. Скрутить его, тощего и малосильного, было делом одной минуты. Скоро Тихон уже гнал жеребчика за деревню, к той сосне, возле которой раскидал сено. Брагин и стражники, сидевшие до поры до времени в лесу, выехали ему навстречу, и все вместе на рысях заторопили коней в деревню.
В доме, куда затащили связанных, запалили лучину, и Тихон разглядел ночного гостя. На одном глазу у варнака было бельмо, а другой, красный от пьянства, словно остекленел – смотрел прямо и не мигая. "Может, этот и стрелил Марьяшу?" – подумал Тихон, и от нахлынувшей злобы ему стало тяжело дышать.
– Где Зубый? – спросил Брагин. Не дождавшись ответа, стал стаскивать с себя портупею. – Ска-а-жете, никуда не денетесь. Я вот только одежу сыму, и потолкуем. Ты, парень, иди пока на улицу, погоди там.
На улице Тихон сел в кошевку и услышал истошные крики – Брагин толковал крепко. Скоро избитого варнака волоком вытащили из дома, бросили, как мешок с отрубями, в кошевку. Брагин, еще не отойдя от разговора, задышливо скомандовал:
– Поехали!
К заимке добрались под утро. Варнаку заткнули рот рукавицей и свалили с кошевки в снег – на всякий случай, чтобы голоса не подал. Из сумки, притороченной к седлу, Брагин достал ружье, протянул его Тихону. Показал место, где встать, – на самом краю поляны, на истоке слабо утоптанной тропы. Приняв ружье, встав, где ему велели, Тихон сбросил рукавицы, обхватил голыми ладонями шейку приклада и цевье, и к нему вновь подступила злоба. Он был готов стрелять в варнаков, как в глухарей, – без промаха.
Стражники неслышно окружили избушку. Брагин вплотную подкрался к заледенелому оконцу, выбил ружейным стволом звонко звякнувшее стекло. Тихон вздрогнул. Как только ударили на поляне первые выстрелы, раздались крики, ему сразу почудилось, что вернулась страшная ночь, когда шумели и палили в доме Федора. И за эту ночь он хотел отомстить. По-охотничьи сноровисто вскинул ружье, выставил вперед для упора левую ногу.
Варнаки, выскочив из избушки, попытались прорваться к крытому загону, где стояли лошади, но стражники наповал уложили двоих человек, и остальные бросились обратно. Одному, самому юркому, удалось выскользнуть. Петляя, как заяц, он добежал до загона, вывел заузданную лошадь. Она шарахалась, пугаясь выстрелов, варнак крутился и никак не мог на нее заскочить. Это был Зубый – Тихон его узнал. Не качнув, твердо повел ствол ружья и взял под обрез – прямо в грудь. Спокойно потянул курок и тут же отдернул правую руку от ружейного ложа. Качнулся, отступая назад, уронил ружье в снег.
Перед ним, закрывая Зубого, стояла Марьяша. Она укоряюще улыбалась и едва заметно покачивала головой, осуждая Тихона. "Что же ты, Тиша, – совсем близко услышал он ее голос. – Что же ты делаешь? Тебе крови мало? Зачем на нашу чистоту кровью брызгать? Не надо ее. И не мсти за меня, никогда не мсти. Кровь – она липкая, ничем не отмоешь". Марьяша завела наполовину расплетенную косу за плечо, отошла на несколько шагов и соскользнула за деревья – исчезла. Тихон кинулся следом, напоролся на сучья и остановился. Снег перед ним на том месте, где только что прошла Марьяша, лежал нетронутым.
Затихал, укатывался все дальше по воровской тропе глухой стук конских копыт.