Добрые солдаты не стали медлить. Мигом вскочили они на императорских скакунов, а своих оставили у дороги. И вот мы пустились в погоню, я – в середине, Депьен – слева, а Тремо чуть позади, поскольку был потяжелее нас. Боже, как мы неслись! Двенадцать копыт гремели и грохотали по твердому, гладкому тракту. Впереди летели наши тени, сзади клубилась пыль, в глазах мелькали тополя и луна, серебряные пятна и черные полосы. Километр за километром скакали мы по дороге, исчерченной светом, точно шахматная доска. Мы слышали, как шаркают в домах засовы и скрипят ставни, но жители, выглянув на улицу, только и успевали заметить, как вдали тают наши черные силуэты. Когда мы въехали в Корбей, часы пробили полночь, однако в золотом веере света, что падал из открытой двери гостиницы, чернела тень конюха. В руках у него было по ведру.
– Три всадника! – выдохнул я. – Ты их видел?
– Я только что напоил их коней. – Наверное, они…
– Вперед!
И мы поскакали дальше, выбивая искры из мостовой. Нас окликнул жандарм, но голос его утонул в громе копыт. Дома остались позади, и мы опять выехали за город. До Парижа оставалось километров тридцать. Куда было деваться этим негодяям, если за ними гнались мы на лучших во Франции скакунах? Ни один из нас не сомневался в победе, но я на своей Фиалке все время скакал на шаг впереди. Она совсем не устала. Я чувствовал, дай моей кобылке волю – она махнет хвостом перед носом коней императора, и только ее и видели.
– Вот они! – крикнул Депьен.
– Попались! – порычал Тремо.
– Вперед! Вперед! – снова крикнул я.
Перед нами в лунном свете белела дорога, вдалеке по ней во весь опор уносились от нас три всадника. Мы нагоняли их с каждой секундой. Я разглядел, что по бокам на гнедых скачут двое в плащах, а между ними, на серой лошади – человек в егерском мундире. Все трое держались бок о бок, но по тому, как средний сжимал колени, я понял, что сил у его коня побольше, чем у других. Этот человек явно был главным. Он постоянно оборачивался, оценивая расстояние между нами, и в лунном свете мелькало его лицо. Сначала я видел только белое пятно, затем на нем проступила полоска усов, и наконец, когда в глотки нам уже начала забиваться пыль, я узнал, кто это.
– Полковник де Монлюк! – крикнул я. – Именем императора, остановитесь!
Я давно знал этого офицера. Сорвиголова и беспринципный негодяй. Правду сказать, у меня были с ним счеты, ведь на дуэли в Варшаве он убил моего друга, Тревилля, выстрелив, как говорили, за добрую секунду до того, как упал платок.
Не успел я глазом моргнуть, как его сообщники развернули коней. Грянули выстрелы. Депьен страшно закричал, и в ту же секунду мы с Тремо вдвоем ринулись на одного подлеца. Он ткнулся носом в шею своей лошади, и руки его повисли как плети. Другой выхватил саблю, бросился на Тремо, и я услышал звон стали. Сам я даже головы не повернул, в первый раз тронул шпорой Фиалку и погнался за вожаком. Он поскакал прочь, бросив своих товарищей, и это подсказало мне, что его никак нельзя упускать.
Монлюк выиграл сотню-другую шагов, но моя славная кобылка быстро его догнала. Напрасно вонзал он шпоры в бока своего коня и нахлестывал его, точно ездовой артиллерии, чья пушка еле ползет по мягкой дороге. Он так усердствовал, что шляпа его слетела, и в лунном свете передо мной заблестела лысина. Однако что бы подлец ни делал, дробь копыт все громче стучала у него за спиной. Между нами осталось всего-то двадцать шагов, тень головы коснулась тени колена, как вдруг он с проклятием развернулся и один за другим разрядил пистолеты в Фиалку.
Сам я получил столько ранений, что сразу и не вспомнишь. Во мне понаделали дыр и пули, и осколки снарядов, меня пронзали штыком, копьем, саблей и, наконец, шилом – а тот удар был совсем не шуточный. И все-таки я ни разу еще не испытывал такой муки, как в ту секунду, когда бедное, тихое и терпеливое существо, которое я любил больше всех на свете, не считая матушки и государя, споткнулось подо мной. Я выхватил второй пистолет и почти в упор выстрелил в широкую спину Монлюка. Он стегнул коня. Мимо, подумал я, но тут на зеленом сукне его мундира стало расплываться темное пятно. Мерзавец зашатался в седле, сначала немножко, но с каждым скачком – все сильнее, и наконец упал. Его сапог застрял в стремени, и плечи глухо стучали по дороге, пока усталый конь не замедлил бег. Я схватился за поводья, покрытые хлопьями пены, ремень на стремени ослаб, и нога Монлюка упала на дорогу, громко звякнув шпорой.
– Бумаги! – крикнул я, спешиваясь. – Немедленно!
Тело в зеленом мундире лежало, залитое светом луны, причудливо раскинув руки и ноги, и мне хватило одного взгляда, чтобы понять – с негодяем покончено. Пуля моя прошила его сердце навылет, и только благодаря железной воле Монлюк продержался в седле так долго. Он любил жизнь, полную испытаний и борьбы, и, надо отдать ему должное, не сдавался до последней секунды.
Однако бумаги, бумаги – вот что занимало все мои мысли. Я расстегнул его мундир, ощупал рубаху, заглянул в кобуры и ташку, стащил с подлеца сапоги и расстегнул подпругу, чтобы поискать под седлом. Я проверил каждый кармашек и щелочку, но тщетно. Пакет как в воду канул.
Каким сокрушительным ударом стало для меня это открытие. Впору было сесть на обочину и плакать. Будто сама судьба ополчилась на меня, а это противник, перед которым и бравому гусару не стыдно склонить голову. Я стоял, обняв шею бедной раненой Фиалки, и думал, как мудрее поступить. Император был невысокого мнения о моем уме, и я страстно желал доказать, что он ошибается. Бумаг у Монлюка не оказалось. И все-таки он пожертвовал сообщниками, чтобы сбежать. Почему он так сделал? С другой стороны, раз бумаг при нем я не нашел, значит, они остались у кого-то из его товарищей. Один из них мертв, с другим бился Тремо, и если этот негодяй каким-то чудом ускользнул от старого рубаки, он обязательно проедет мимо меня. Не все еще потеряно.
Я зарядил пистолеты, вложил их в кобуру и начал осматривать свою кобылку. Бедняжка вскидывала голову и поводила ушами, будто хотела сказать, что такому старому солдату, как она, нипочем жалкие царапины. Первая пуля оставила ссадину возле ее плеча, будто Фиалка задела стену. А вот вторая рана была посерьезнее. Пуля вошла в мышцы шеи, но кровь течь уже перестала. Я решил, что пересяду на скакуна Монлюка, если моя лошадка устанет, а пока вел его в поводу. Это был хороший конь, стоил он никак не меньше пятисот франков, и кто, как не я, имел право его забрать.
Мне хотелось поскорее увидеть товарищей, и я дал Фиалочке волю, как вдруг в поле у дороги что-то блеснуло. Это была медная кокарда на егерской шляпе, той самой, что слетела с головы Монлюка. Я взглянул на нее, и тут в голову мне пришла такая мысль, что я в седле подскочил. Как же шляпа могла улететь? Разве не должна она была просто упасть на дорогу? Ведь она от обочины в пятнадцати шагах! Конечно же, когда этот негодяй заметил, что я его догоняю, он ее отшвырнул. А если так… Сердце мое забилось быстрее. Я не стал больше раздумывать и спешился. Да, я не ошибся. В шляпе лежал пергаментный сверток, перевязанный желтой лентой. Я вытащил его и сплясал в лунном свете от радости. Теперь-то император поймет, что не ошибся, доверив свои бумаги Этьену Жерару.
В моем доломане, прямо у сердца, был внутренний карман, туда я и спрятал драгоценный сверток. Я вскочил на Фиалку и отправился искать Тремо, как вдруг увидел, что вдалеке по полю скачет всадник. В тот же миг на дороге послышался стук копыт, и я увидел императора на белом коне. Наполеон был в серой шинели и двууголке, точно такой, каким я привык видеть его во время сражений.
– Ну! – крикнул он своим резким повелительным голосом. – Где они?
Я пришпорил Фиалку и без лишних слов передал ему сверток. Наполеон потянул за ленту и быстро проверил, все ли на месте. Мы повернули в обратный путь, и тут император положил руку мне на плечо. Да, друзья мои, меня, простого солдата, что сидит перед вами, обнимал великий государь.
– Жерар! – воскликнул он. – Вы чудо!
Я не стал ему противоречить. Щеки у меня загорелись от радости, что он наконец признал мои заслуги.
– А где же вор? – спросил Наполеон.
– С ним покончено, ваше величество.
– Вы убили его?
– Он ранил мою кобылу, и, чтобы не упустить его, мне пришлось выстрелить.
– Кто это был?
– Де Монлюк, егерский полковник, ваше величество.
– Так. Бедную пешку мы убрали, а вот до игрока, что двигал ее, пока не добраться.
Император опустил голову и задумался.
– Ах, Талейран, Талейран, – произнес он тихо, – на моем месте ты раздавил бы гадину, пока она была у тебя под каблуком. Пять лет ты служил мне, а я, зная твою натуру, все-таки оставил тебя в живых. Не переживай, храбрец. – Он повернулся ко мне. – Придет день расплаты, и когда он настанет, обещаю тебе, что не забуду ни предателей, ни друзей.
– Государь, – сказал я, поскольку и у меня было время подумать, – если враги прознали о ваших планах насчет бумаг, надеюсь, вы не обвините в том ни меня, ни моих товарищей.
– Это было бы не слишком умно с моей стороны, – ответил он. – Ведь заговор созрел в Париже, а вы получили приказ всего час-другой назад.
– Но как тогда…
– Довольно! – воскликнул он. – Вы злоупотребляете своим положением.
Вот так он делал всегда. Сначала болтал с тобой по-дружески, но стоило тебе позабыть свое место, как он словом или взглядом напоминал о пропасти, что вас разделяет. Когда я ласкал своего старого охотничьего пса, пока он не положит лапы мне на колени, а потом его отталкивал, я всегда вспоминал эту манеру императора.
Так мы и ехали, на сердце у меня было тяжело, но тут Наполеон заговорил, и я начисто позабыл о своих печалях.
– Я не мог уснуть, пока не узнаю об исходе погони, – сказал он. – Эти бумаги обошлись мне дорого. Не так много старых солдат у меня осталось, чтобы за ночь потерять двоих.
Я похолодел.
– Застрелили только полковника Депьена, государь.
– А капитан Тремо получил удар саблей. Подоспей я чуть раньше, возможно, он остался бы жив. Мерзавец ускакал полями.
Я вспомнил всадника, которого заметил незадолго до встречи с императором. Подлец объехал меня стороной. Если б я только знал, а Фиалка не была ранена, он поплатился бы за убийство старого солдата. Я с грустью вспоминал, как искусно тот владел саблей, и думал, уж не больное ли запястье погубило его, когда Наполеон заговорил снова.
– Да, бригадир, теперь вы – единственный, кто узнает, где спрятаны документы.
Возможно, виной тому была игра воображения, друзья мои, но мне показалось, что в голосе императора проскользнули совсем не грустные нотки. Однако тяжелое предчувствие мигом развеялось, стоило ему продолжить.
– Да, я дорого заплатил за свои бумаги. – Наполеон коснулся груди, и я услышал, как хрустит сверток. – Ни у кого еще не было таких преданных слуг, ни у кого от начала мира.
Мы подъехали к месту поединка. Поодаль на дороге виднелись полковник Депьен и тот, кого мы застрелили, а их лошади довольно пощипывали траву под тополями. Прямо перед нами распростерся Тремо, сжимая в руке сломанную саблю. Мундир его был расстегнут, на белой рубахе, словно платок, темнела запекшаяся кровь. Под огромными усами капитана тускло поблескивали стиснутые зубы.
Император соскочил на землю и наклонился над погибшим воином.
– Он служил мне со времен битвы под Риволи, – вздохнул император. – Старый ворчун, ты ведь прошел со мной Египет.
И голос этот вернул солдата из мертвых. Его веки дрогнули, он шевельнул плечом, и рукоять сабли немного сдвинулась. Тремо хотел приветствовать императора. Затем рот старика открылся, рука упала, и обломок сабли звякнул о дорогу.
– Пусть все мы умрем с такой доблестью, – сказал Наполеон и поднялся.
– Аминь, – от всего сердца добавил я.
Шагах в пятидесяти стоял крестьянский дом. Хозяин, разбуженный стуком копыт и выстрелами, выбежал на обочину. Теперь мы его заметили. От страха и удивления бедняга дар речи потерял и лишь таращил глаза на императора. Мы нашли, кому поручить заботу о мертвых и лошадях. Я решил взять серого коня, а Фиалку оставить у крестьянина. Тот не вправе был присвоить мою кобылу, а вот насчет скакуна де Монлюка у нас мог выйти спор. Кроме того, не стоило забывать о ранах моей ненаглядной, ведь впереди была долгая дорога.
Император молчал. Возможно, гибель Депьена и Тремо еще лежала у него на сердце тяжким грузом. Он всегда вел себя сдержанно, а уж в эти дни, когда ему то и дело докладывали о победах врагов или неудачах друзей, и вовсе был не расположен к приятным беседам. Тем не менее он вернул драгоценные бумаги, которые совсем недавно считал безвозвратно потерянными, а помог ему не кто иной, как Этьен Жерар. Я чувствовал, что заслуживаю немного внимания. Наверное, императору в голову пришла такая же мысль. Когда мы наконец свернули с парижской дороги и углубились в лес, Наполеон без всякой просьбы завел разговор обо всем, что я хотел услышать.
– Что касается документов, – начал он, – то, как я уже говорил, знать, где они спрятаны, будем только мы с вами. Мамлюк отнес лопаты в голубятню, но я ничего ему не объяснил. Вывезти бумаги из Парижа решили еще в понедельник. В тайну я посвятил троих – двух мужчин и женщину. Этой даме я доверил бы и свою жизнь. Кто из мужчин меня предал, я не знаю, однако думаю, что смогу это выяснить.
Мы ехали в тени деревьев, я не видел его, но слышал, как он похлопывает по голенищу хлыстиком и втягивает носом понюшку за понюшкой – так он часто делал в минуты волнения.
– Вам, конечно же, интересно, почему негодяи не остановили карету в столице, а ждали до самого Фонтенбло.
Сказать по чести, я над этим не задумывался, однако решил не разочаровывать его в своей сообразительности и ответил, что вопрос и в самом деле любопытный.
– В таком случае вышел бы скандал, да к тому же они могли и бумаг не получить. Чтобы обнаружить тайник, пришлось бы разобрать карету на части. О да, Талейран хорошо все продумал – он всегда этим славился – и людей подобрал тщательно. А мои все же оказались лучше.
Стоит ли повторять вам, друзья, что все это говорил мне сам император, пока мы шагом ехали среди черных теней и залитых лунным светом полян. Каждое слово навеки врезалось мне в память. Возможно, я еще напишу обо всем, и потомки наши будут меня читать. Император, не таясь, говорил о прошлом и будущем, рассказывал мне о преданности Макдональда и вероломстве Мармона, о маленьком короле Римском, которого вспоминал с такой же нежностью, какую испытывает к единственному сыну любой папаша-буржуа. Наполеон думал о своем тесте, австрийском императоре, и надеялся, что тот станет посредником между ним и врагами. Я не смел вставить и слова, памятуя, как он меня одернул, и молча ехал рядом. Никак не верилось, что великий государь, тот, от чьего взгляда у меня мурашки бежали по коже, и в самом деле открыл мне душу. Наполеон сыпал отрывистыми, торопливыми фразами, слова летели наперегонки, точно кони эскадрона, скачущего галопом. Возможно, он просто устал от намеков и тонкостей придворного языка и рад был случаю высказать все как есть простому солдату.
Вот так мы с императором – даже много лет спустя сердце мое загорается от гордости, стоит произнести эти два слова вместе, – мы с императором ехали через лес Фонтенбло и наконец добрались до голубятни. Справа от разрушенного дверного проема стояли три лопаты. Я увидел их и прослезился, вспомнив о тех руках, для которых их предназначили. Император схватил одну, я – другую.
– Быстрее! – сказал он. – Рассвет скоро, а нам еще надо вернуться во дворец.
Мы выкопали яму, положили бумаги в кобуру моего пистолета, чтобы защитить их от сырости, и закопали. Тщательно разровняв землю, мы положили сверху большой камень. С тех пор как император служил артиллеристом и наводил свои орудия на врага во время осады Тулона, ему вряд ли приходилось выполнять столько черной работы. Дело было еще и наполовину не сделано, а он уже вытирал пот со лба шелковым платком.
Когда мы вышли из старой голубятни, между стволами деревьев брезжил серенький утренний свет. Наполеон собрался вскочить в седло, я встал рядом, чтобы ему помочь, и тут император положил руку мне на плечо.
– Мы спрятали здесь бумаги, – строго произнес он, – и здесь же вы оставите всякую мысль о них. Никогда не вспоминайте о том, что произошло, если только вам не вручат послание, написанное моей собственной рукой и скрепленное моей личной печатью. С этой секунды вы обо всем забыли.
– Слушаюсь, государь.
До окраины города мы добрались вместе, а дальше Наполеон пожелал ехать один. Я отдал честь и хотел уже развернуть коня, когда император меня остановил.
– В лесу легко запутаться, – сказал он. – Как по-вашему, мы их закопали в северо-восточном углу?
– Что закопали, ваше величество?
– Бумаги!
– Какие бумаги, государь?
– Боже милостивый! Да те самые, которые вы мне вернули!
– Простите, я не понимаю, о чем вы.
Лицо Наполеона побагровело от гнева, а потом он вдруг рассмеялся.
– Отлично, бригадир! Я начинаю думать, что вы не только отличный гусар, но и превосходный дипломат.
Вот какое необыкновенное приключение сделало меня другом и доверенным лицом императора. Возвратившись с Эльбы, он решил подождать, пока власть его не укрепится, и не стал выкапывать бумаги. Они так и остались в старой голубятне, когда Наполеон отправился в изгнание на остров Святой Елены. Вот когда он захотел передать их в руки своих сторонников. Как потом оказалось, он отправил мне три письма, но их перехватили тюремщики. Наконец император предложил оплачивать свое содержание и слуг – а он легко мог это сделать, обладая таким огромным состоянием, – только бы письма доставили адресату нераспечатанными. В просьбе отказали, и до самой смерти Наполеона в двадцать первом году бумаги оставались в тайнике. Я бы рассказал, как мы с графом Бертраном их выкопали и кому они достались, только вот рановато еще раскрывать все карты.
Когда-нибудь вы еще услышите об этих документах и поймете: хоть сам Наполеон давно уже покинул сей мир, Европа до сих пор дрожит при одном звуке его имени. В тот день вы вспомните Этьена Жерара и скажете своим детям, что эту историю поведал вам единственный человек, оставшийся в живых со времени тех загадочных событий. Тот самый, кого искушал маршал Бертье и кто возглавил безумную погоню на парижской дороге. Это ему император оказал честь своим объятием, это его взял он с собой в лес Фонтенбло.
Почки распускаются, и звенят уже птичьи голоса. При свете дня вы, друзья мои, найдете себе занятие поинтереснее, чем слушать байки старого солдата. И все-таки сохраните мои рассказы в памяти, поскольку весна придет к нам еще не раз, прежде чем Франция увидит такого великого государя, как тот, кому мы с гордостью служили.