Он повернулся к Брауну, от которого донёсся пренебрежительный шепоток или возражение. А-а, Дэйви, произнёс он. Как раз твоему ремеслу мы тут и отдаём должное. Отчего бы тебе не принять небольшой реверанс. Давай признаемся друг другу, кто есть кто.
Моему ремеслу?
Конечно.
А что есть моё ремесло?
Война. Война - твоё ремесло. Разве не так?
А разве и не твоё тоже?
И моё. Очень даже моё.
А как насчёт всех этих записных книжек, костей и прочего?
Ремесло войны заключает в себе все остальные ремёсла.
И поэтому война была и будет?
Нет. Она была и будет потому, что её любят молодые и её любят в молодых старые. И те, что воевали, и те, что нет.
Это ты так считаешь.
Судья улыбнулся. Люди рождаются, чтобы играть. И ни для чего другого. Всякий ребёнок знает, что игра - бóльшая доблесть, чем работа. Знает он и то, что значение или достоинство игры не в самой игре, а в ценности того, что подвергается риску. Чтобы азартные игры имели какой-то смысл, нужна ставка. В спортивных играх противники меряются умением и силой, и унижение при поражении и гордость при победе сами по себе достаточная ставка, потому что этим определяется, кто из участников чего стоит, и это придаёт им некий статус. Но пытается ли удача или проверяется, кто чего стоит, все игры стремятся к состоянию войны, ибо ставкой здесь поглощается всё - и игра, и игрок.
Представьте, что два человека играют в карты и поставить на кон могут лишь свою жизнь. Наверное, все о таком слышали. Когда раскрывается карта, для игрока вся вселенная с лязгом сосредоточивается на этом моменте, который определит, умрёт он от руки второго игрока или от его руки падёт тот, другой. Есть ли более точный способ определить, чего стоит человек? Такое доведение игры до её крайнего выражения не допускает никаких доводов относительно понятия судьбы. Когда один человек делает выбор за другого, предпочтение является абсолютным и бесповоротным, и надо быть воистину тупым, чтобы считать, что такое всеобъемлющее решение принимается без посредничества или не имеет значения. В играх, где на кону уничтожение проигравшего, решения принимаются совершенно чёткие. У человека в руке определённый расклад карт, и через него он перестаёт существовать. Это и есть природа войны, где ставкой одновременно является и игра, и полномочие, и оправдание. Если рассматривать её таким образом, война - самый верный способ предсказания. Это испытание воли одного и воли другого в рамках той, ещё более всеобъемлющей воли, что связывает их между собой и поэтому вынуждена выбирать. Война - это высшая игра, потому что война в конечном счёте приводит к целостности бытия. Война - это божество.
Браун уставился на судью. Ты свихнулся, Холден. Свихнулся напрочь.
Судья улыбнулся.
Сила ещё не значит справедливость, заметил Ирвинг. Тому, кто вышел победителем в бою, нет нравственного оправдания.
Нравственный закон изобрело человечество, чтобы лишать сильных их привилегий в пользу слабых. Закон исторический ниспровергает его на каждом шагу. Прав кто-то с точки зрения морали или неправ - этого не докажет ни одно серьёзное испытание. Ведь не считается же смерть человека на дуэли свидетельством ошибочности его взглядов. Сам факт его участия в таком испытании свидетельствует о новом, более широком воззрении. Готовность участников отказаться от дальнейшего спора как от банальности, чем он, собственно, и является, и обратиться напрямую в палаты исторического абсолюта ясно показывает, насколько малозначимы мнения и как велико значение расхождений в них. Ибо спор действительно банален, но не такова проявляющаяся в споре воля каждого. Тщеславие человека может стремиться к бесконечности, но его знания остаются несовершенными, и как высоко он ни оценивает свои суждения, ему в конце концов придётся представить их на высший суд. Здесь уж не заявишь о существовании нового факта по делу. Здесь соображения относительно равенства, справедливости и морального права будут признаны недействительными и не имеющими оснований, и мнения сторон здесь во внимание не принимаются. При решении вопроса о жизни и смерти, о том, что пребудет, а что нет, уже не до вопросов права. Когда происходит выбор такого масштаба, такие не столь всеобъемлющие категории, как моральное, духовное, естественное, идут уже после него.
Судья огляделся вокруг, ища, с кем бы ещё поспорить. А что скажет святой отец? поинтересовался он.
Тобин поднял голову.
Святой отец ничего не скажет.
Святой отец ничего не скажет, повторил судья. Nihil dicit . Но святой отец своё слово уже сказал. Потому что святой отец отставил облачения своего ремесла и взялся за орудия того более высокого призвания, которое почитают все люди. Святого отца тоже можно считать не служителем Божиим, но самим богом.
Тобин покачал головой. Ну и богохульник же ты, Холден. Я, по правде говоря, так священником и не стал, был лишь послушником перед рукоположением.
Священник-подмастерье или священник-ученик, произнёс судья. Как странно похожи служители Бога и служители войны.
Я тебе в твоих словоизъявлениях подпевать не буду, заявил Тобин. Так что и не проси.
Ах, святой отец, вздохнул судья. Что бы такое у тебя попросить, чего ты ещё не отдал?
На следующий день они пробирались пешком через malpais , ведя лошадей по дну озера из лавы, растрескавшемуся и красновато-чёрному, похожему на котловину засохшей крови, шагая по этим пространствам из тёмно-янтарного стекла, словно остатки некоего забытого воинства, бредущие из проклятой Богом земли, выталкивая плечами из расселин и через выступы тележку, в которой, вцепившись в прутья, хрипло кричал вслед солнцу идиот, похожий на безумного буйного божка, похищенного у расы дегенератов. Они перебрались через напластования лавы, где смешались затвердевшая глина и вулканический пепел, невообразимые, как выжженный ландшафт ада, и, преодолев цепь невысоких и голых гранитных холмов, вышли на голый выступ, где судья произвёл тригонометрическую съёмку от известных точек местности и вычислил новый курс. До самого горизонта простиралась покрытая гравием равнина. Вдалеке на юге за чёрными вулканическими холмами виднелся единственный хребет-альбинос из песка или гипса, как загривок бледного морского зверя, всплывшего посреди тёмных архипелагов. Отряд двинулся дальше. Через день пути они добрались до каменных резервуаров и воды, которую так искали, напились сами и начерпали из верхних резервуаров в пустые нижние для лошадей.
Кости встречаются в пустыне везде, где есть водопой, но в тот вечер судья притащил к костру кость, какой никто раньше не видывал. Большая бедренная кость давно исчезнувшего зверя. Судья нашёл её под утёсом и теперь измерял имевшимся у него портновским метром и зарисовывал в записную книжку. Рассказы судьи о палеонтологии в отряде слышали уже все, кроме новичков, и те теперь сидели, поедая его глазами и спрашивая обо всём, что приходило в голову. Отвечал он обстоятельно, больше, чем они спрашивали, словно читал лекцию начинающим учёным. Они тупо кивали и тянулись руками к этой замызганной окаменелой глыбе, наверное, чтобы прикоснуться пальцами к необъятности времён, о которых говорил судья. Опекун вывел имбецила из клетки, привязал у костра плетёным шнуром из конского волоса, который тот не мог перегрызть. Имбецил стоял, склонившись в ошейнике и выставив перед собой руки, словно его тянуло к огню. Пёс Глэнтона поднялся и сел, наблюдая за ним, а идиот покачивался, пуская слюни, и казалось, что его безжизненные глаза ярко блестят в бликах пламени. Судья, державший кость вертикально, чтобы лучше проиллюстрировать её сходство с преобладающими в округе костями, отпустил её, она упала на песок, и он закрыл свою книжку.
Никакой тайны в этом нет, заключил он.
Новобранцы тупо захлопали глазами.
Вам не терпится услышать про тайну. Так вот, тайна состоит в том, что никакой тайны нет.
Он встал и направился в темноту за костром. Ну да, никакой тайны, хмыкнул бывший священник, провожая судью взглядом и сжимая в зубах погасшую трубку. Можно подумать, сам он не тайна, проклятый старый обманщик.
Три дня спустя они стояли на берегу Колорадо и смотрели, как из пустыни ровным бурным потоком текут мутные глинистые воды. В воздух поднялись, громко хлопая крыльями, два журавля, а лошади и мулы, которых подвели к воде, неуверенно зашли в завихряющиеся водовороты на мелководье и принялись пить, время от времени поднимая мокрые морды и косясь на несущееся мимо течение и противоположный берег.
Поднявшись вверх по реке, они наткнулись на лагерь тех, кто выжил в выкошенном холерой большом караване фургонов. Одни хлопотали у костров, где готовили полуденную еду, другие отрешённо взирали на выезжавших из ивняка оборванных верховых. Вещи валялись на песке, а жалкие пожитки умерших были собраны отдельно и ожидали, когда их поделят между собой оставшиеся в живых. В лагере было много индейцев юма. Волосы мужчин были обрезаны ножом до определённой длины или собраны на голове париками из глины, и они расхаживали, помахивая тяжёлыми дубинками. Лица и мужчин, и женщин покрывали татуировки. Наготу женщин, среди которых было много миловидных, а ещё больше - отмеченных сифилисом, прикрывали лишь юбки из сплетённых кусочков ивовой коры.
Глэнтон двигался через это бедственное пристанище со своим псом у ног и винтовкой в руке. В это время индейцы переправляли через реку вплавь несколько оставшихся в караване жалких мулов, и Глэнтон, остановившись на берегу, стал наблюдать за ними. Ниже по течению они утопили одного мула и вытащили, чтобы разделать на мясо. Опустив ноги в реку и поставив рядом сапоги, на берегу неподалёку сидел длиннобородый старик в накидке.
Где все ваши лошади? спросил Глэнтон.
Съели.
Глэнтон внимательно оглядел реку.
А переправляться как собираетесь?
На пароме.
Он посмотрел через реку, куда указал старик. Сколько берут за перевоз?
Доллар с головы.
Отвернувшись, Глэнтон стал разглядывать путников на песчаном берегу. Он что-то сказал лакавшему из реки псу, тот подошёл и уселся у колен хозяина.
Отчаливший от противоположного берега паром направлялся к пристани вверх по течению, где была вбита свая из выловленных в реке брёвен. Лодка была сколочена из пары старых фургонных кузовов, составленных вместе и замазанных смолой. Группа людей уже вскинула на плечи вещи и замерла в ожидании. Глэнтон повернулся и пошёл по берегу за своей лошадью.
Перевозчиком оказался доктор из штата Нью-Йорк по имени Линкольн. Он следил за погрузкой, пассажиры поднимались на борт, усаживались со своими вещами на корточки вдоль поручней шаланды, с сомнением поглядывая за борт на быстрину. На берегу сидел, наблюдая за происходящим, полумастиф. При приближении Глэнтона он встал и ощетинился. Доктор повернулся, прикрывая глаза ладонью от солнца, и Глэнтон представился. Они пожали друг другу руки. Очень приятно, капитан Глэнтон. Я к вашим услугам.
Глэнтон кивнул. Доктор дал указания двум своим работникам, и они с Глэнтоном пошли по тропе вниз по течению, Глэнтон вёл лошадь, а собака доктора следовала за ними шагах в десяти.
Отряд Глэнтона разбил лагерь на песчаной банке, частично укрытой тенью прибрежных ив. Когда Глэнтон с доктором подошли, идиот в клетке вскочил, ухватился за прутья и принялся громко вопить, словно желая предупредить доктора и убедить его вернуться. Поглядывая на Глэнтона, доктор старался держаться от идиота подальше, но тут подошли приближённые Глэнтона, и вскоре доктор уже был глубоко увлечён беседой с судьёй и не обращал внимания на остальных.
Вечером Глэнтон, судья и ещё пять человек отправились вниз по реке в посёлок юма. Они миновали бледные заросли ивы и сикомора, на стволах которых отслаивалась глина, оставшаяся с половодья, проехали мимо старых ирригационных каналов и небольших полей озимых, где еле слышно шелестели на ветру высохшие обвёртки кукурузы, и переправились через реку на броде Альгодонес. Когда об их прибытии возвестили собаки, солнце уже зашло, земля на западе утопала в красной дымке, они ехали по одному силуэтами цвета красного вина, а тёмная часть этой камеи была обращена к реке. Среди деревьев догорали костры индейцев, и навстречу выехала верхом делегация дикарей.
Американцы остановились, оставаясь в сёдлах. Приближавшаяся группа была разодета в такие смехотворные регалии и держалась при этом с таким апломбом, что бледнолицым всадникам с трудом удавалось сохранять самообладание. Во главе индейцев ехал человек по имени Caballo en Pelo . Под шерстяным подпоясанным пальто, более уместным в климате похолоднее, на этом важном старике была надета женская блузка из вышитого шёлка и пара панталон из серого казинета. Невысокий, жилистый, одноглазый - глаз ему выбили марикопа, - он одарил американцев странным приапическим взглядом искоса, который, вероятно, когда-то был улыбкой. Справа от него ехал вождь пониже рангом, которого звали Паскуаль, в обшитом тесьмой мундире, протёртом на рукавах, и со вставленной в нос костью с какими-то висюльками. Третьего звали Пабло, и мундир на нём был ярко-красный, с потускневшими галунами и эполетами серебряного плетения. Без обуви, с голыми по колено ногами, он нацепил ещё и круглые зелёные очки. Представ в этом наряде перед американцами, они приветствовали их строгим кивком.
Браун с отвращением сплюнул, а Глэнтон покачал головой.
Ну и видок у вас, сборище черномазых, с ума сойти, проговорил он.
Похоже, лишь один судья составил о них какое-то мнение и сделал это со всей рассудительностью, вероятно посчитав, что вещи редко являются тем, чем кажутся.
Buenos tardes , поздоровался он.
Коротким телодвижением, которое омрачала определённая доля двусмысленности, важный старик вскинул подбородок. Buenos tardes. De dónde viene?
XVIII
Возвращение в лагерь - Вызволение идиота - Сара Борджиннис - Противостояние - Мытьё в реке - Сожжение тележки - Джеймс Роберт в лагере - Ещё одно крещение - Судья и дурак
Они покидали лагерь юма рано утром, когда ещё было темно. В южной ночи вершили свой бег по эклиптике созвездия Рака, Девы и Льва, а на севере росчерком колдуньи на черноте небесной тверди горела Кассиопея. В результате переговоров, которые продлились весь вечер и часть ночи, они вступили в сговор с индейцами, чтобы захватить паром. Возвращаясь вверх по течению среди меченных высокой водой деревьев, они тихо переговаривались, словно припозднившись с какого-то светского мероприятия, свадьбы или похорон.
К рассвету идиота в клетке обнаружили женщины на переправе. Они собрались вокруг, и их, видимо, ничуть не смущали его нагота и грязь. Они сюсюкались с ним и, посовещавшись, отправились на поиски его брата во главе с дамой по имени Сара Борджиннис. Эта дебелая матрона с большим красным лицом устроила ему взбучку.
Как тебя зовут вообще-то? осведомилась она.
Клойс Белл, мэм.
А его?
Его имя Джеймс Роберт, но никто его так не называет.
Как ты думаешь, что сказала бы твоя мать, увидев его?
Не знаю. Она умерла.
Тебе не стыдно?
Нет, уважаемая.
Не дерзи мне.
А я и не пытаюсь. Коли он вам нужен, забирайте. Я отдам. Всё, что мог, я уже сделал.
Чёрт, ну и жалкая же ты личность. И она повернулась к остальным.
Вы все мне поможете. Его нужно помыть и во что-то одеть. Сбегайте кто-нибудь за мылом.
Уважаемая, начал было опекун.
Просто доставьте его к реке.
Когда они тащили тележку, проходившие мимо Тоудвайн и малец посторонились, провожая их взглядами. Завидев воду, идиот вцепился в прутья и завопил, а некоторые женщины уже затянули какой-то гимн.
Куда это они его? удивился Тоудвайн.
Малец не знал. Женщины толкали тележку по рыхлому песку к реке. У реки они остановились и открыли клетку. Перед имбецилом встала Борджиннис.
Выходи, Джеймс Роберт.
Она сунулась в клетку и вытащила его за руку. Он не отрываясь пялился мимо, на воду, а потом потянулся к Борджиннис.
Среди женщин пронёсся вздох, некоторые, задрав юбки и заткнув их за пояс, уже стояли в воде, готовые его принять.
Она вытащила его, но имбецил всё цеплялся за её шею. Когда его ноги коснулись земли, он повернулся к воде. Она уже измазалась в экскрементах, но, казалось, не замечала этого. Потом оглянулась на стоявших на берегу.
Сожгите эту хреновину.
Кто-то помчался к костру за головешкой, и пока Джеймса Роберта вели в воды реки, клетку подожгли, и её охватило пламя.
Идиот цеплялся за юбки и тянулся к ним когтистой лапой, бормоча и пуская слюни.
Себя там видит, комментировал кто-то.
Тссс… Подумать только, это дитя держали взаперти, как дикое животное.
Языки пламени, облизывавшие тележку, потрескивали в сухом воздухе, и этот звук, должно быть, привлёк внимание идиота, потому что он обратил в ту сторону взгляд неживых чёрных глаз. Понимает, говорили вокруг. И все соглашались. Дама по имени Борджиннис зашла с ним поглубже, платье надулось вокруг неё пузырём, и стала кружить его, взрослого мужчину, в своих огромных толстых ручищах. Поднимала его, что-то приговаривала, а её выгоревшие волосы плавали на поверхности воды.
В тот вечер бывшие спутники идиота увидели его у костров переселенцев в костюме из груботканой шерсти. Тонкая шея сторожко ворочалась в воротнике слишком большой для него рубашки. Волосы ему смазали и гладко причесали, и они смотрелись на черепе как нарисованные. Ему наприносили сластей и с восторгом смотрели, как он сидит, пуская слюни и уставившись на костёр. В темноте бежала река, на востоке над пустыней поднялась блестящая, как рыбья чешуя, луна, и в её неярком свете их фигуры стали отбрасывать тени. Костры гасли, дым от них повис в ночи серым сводом. Из-за реки доносился вой маленьких, как шакалы, волков, от этого вздрагивали и порыкивали лагерные собаки. Борджиннис привела идиота к его тюфяку под навесом фургона, раздела до нового нижнего белья, подоткнула одеяло, поцеловала и пожелала спокойной ночи. Лагерь затих. Когда идиот появился в синеве этого задымлённого амфитеатра, он снова был голый и ковылял мимо костров, как безволосый ленивец. Остановившись, он понюхал воздух и побрёл дальше. К пристани он не пошёл, а стал продираться через прибрежные ивы, спотыкаясь, поскуливая и отталкивая тоненькими ручками всё, что преграждало ему путь в ночи. Потом постоял один на берегу. Негромко ухнул, как сова, и голос вырвался из него, как дар, который тоже был нужен, и поэтому ни звука не вернулось эхом обратно. И вошёл в воду. На глубине чуть выше пояса он оступился, ушёл под воду и исчез.