Луиза пользовалась Махеддином, а Махеддин Луизой. Этот безлюбый обмен развлекал их. Одновременно с драмой Жака и Жермены они разыгрывали скабрезную увеселительную пьеску.
Луиза получала чеки от одного иностранного принца. Ему предстояло царствовать и редко удавалось покидать пределы своих будущих владений. Он бывал на тех конференциях в Лондоне, где собираются великие мира сего. После чего проводил две недели с Луизой. Он рассказывал ей о секретных делах Европы и о ребячествах собранных под одной крышей королей - как они разыгрывают друг друга, меняя местами ботинки, выставленные за дверь. Он ей даже писал, и г-жа Сюплис часто говорила своим голосом ясновидицы: если когда-нибудь монсиньор бросит Луизон, она передаст его письма за границу. Удивляюсь, как это монсиньор решается писать такие вещи. Она им даст ход. Он у нее в руках.
В общем, Луиза была свободна все время, кроме критических моментов мировой политики.
Пятнадцатого числа каждого месяца офицер с синими усами являлся на улицу Моншанен, щелкал каблуками и вручал ей конверт.
Махеддин любовался его мундиром через окошечко туалетной комнаты.
Однажды в шестом часу утра Махеддину, одевавшемуся, чтобы присоединиться к Жаку у метро, взбрело на ум пошутить. Луиза спала. На ночном столике стояла коробочка, куда она клала мелкую монету и кольца. Шутка, не слишком остроумная, состояла в том, чтоб со звоном бросить в кучку монет еще одну и разбудить таким образом спящую игрой "парочка в дешевых номерах".
Сон обладает собственным космосом, собственной географией, геометрией, хронологией. Бывает, он переносит нас в допотопные времена. Тогда мы вспоминаем таинственную науку моря. Мы плаваем, а кажется, будто летаем безо всякого усилия.
Воспоминания Луизы так далеко не заходили. Звон монеты извлек ее из менее глубоких слоев сна.
- Гюстав, - вздохнула она, - оставь мне на что позавтракать.
То был вздох десятилетней давности.
Махеддина это умилило и позабавило. Он шел один по пустынным улицам и смеялся. Жак уже поджидал его. Махеддин рассказал, что может всколыхнуть в сонном омуте падение монеты.
- Бедняжка, - сказал Жак, - не рассказывай ей.
- Вечно ты все драматизируешь, - воскликнул Махеддин. - Так нельзя. Только жизнь себе отравляешь.
В метро Жак обнаружил, что забыл свои наручные часы. Ни в этот, ни в следующий день он не виделся с Жерменой, а на третий решил забежать на улицу Добиньи в десять утра и забрать их.
Г-жи Сюплис в привратницкой не было. Он повернул ключ в двери, миновал прихожую, распахнул дверь. И что же он увидел? Жермену и Луизу.
Они спали, сплетясь, как буквы монограммы, и даже так чудно, что непонятно было, где чьи ноги и руки. Представим себе даму червей без одежды.
Перед этими белоснежными телами, разбросанными по простыням, Жак остолбенел, как Пьеретта над пролитым молоком . Убить их? Нелепость, к тому же плеоназм: казалось невозможным сделать этих мертвых еще мертвее. Только чуть шевелились приоткрытые губы Жермены, а у Луизы подергивались ноги, как у спящей собаки.
Поразительнее всего была естественность этой картины.
Можно было подумать, что откровенное бесстыдство празднично украшает этих девушек. Возвеличенные пороком, они обретают в нем отдохновение.
Откуда всплыли эти две утопленницы? Вне всякого сомнения, издалека. Волны и луны играли ими от самого Лесбоса, чтобы выложить напоказ здесь, в пене кружев и муслина.
Жак очутился в таком дурацком положении, что решил уйти, чтоб и следа его не заметили. Но как Иисус воскресил грешника, его присутствие воскресило Луизу.
- Мам, это ты? - спросила она, протирая глаза.
Открыв же их, узнала Жака и толкнула Жермену.
Надо было улыбаться - или ударить. Жак выдавил:
- Что ж, все ясно.
- Что тебе ясно? - закричала Жермена. - Ты бы пред почел, чтоб я обманывала тебя с мужчиной?
Женщина ее класса, если все еще любит, подыскивает подходящую ложь. Но она, сама того не понимая, уже не любила. Воскресенье на ферме минуло, огонь под котлом угас, и ее сердце долюбливало лишь по инерции.
- Молодой ты еще, - заключила Луиза, зевая.
Жак забрал свои часы и унес ноги.
Осознание собственной глупости пришло к нему уже у Берлинов. После личного взбрыка он вновь смотрел на все глазами Жермены. Он поделился своим открытием с Махеддином, которому давно были известны отношения подруг.
- Да брось ты, - сказал тот. - Законы морали - это правила игры, в которой каждый плутует, так уж повелось, с тех пор как мир стоит. И ничего тут не изменишь. Ступай к четырем на скейтинг, составь им компанию. У меня урок. Зайду за вами в шесть.
Жак побрился, полюбовался близоруким портретом, поздравил себя с тем, что у него только и соперников, что Озирис да Луиза, сдул греческий перевод и побежал на скейтинг. Там давали гала-концерт - бенефис какого-то музыкального произведения.
VIII
Зал был битком набит. Даже во время пауз в ушах стоял вулканический рокот роликов по бетону. По очереди играли негритянский оркестр и механический орган. Негры перебрасывались трубными звуками, словно кусками сырого мяса. Около органа, извергавшегося из-за картонного крылечка, за столиком сидела дама в трауре и писала письма. Она меняла валики. Невеселая толпа кружила на месте, и каждому казалось, что вокруг него пустота. В подвальном помещении красовался чудесный тир, разукрашенный курительными трубками, красными мишенями, вереницей зайчиков, пальмами и зуавами. Фонтан с пляшущим на струе яйцом заменяла клумба тюльпанов, которые сшибали стреляющие. Дама, заправляющая тиром, наклонялась и восстанавливала цветение. Мужчины в свитерах катали шары. Наверху эта игра отзывалась в перерывах музыки стуком сапожной колодки, швыряемой об стены.
С хоров, вознесенных над залом, два американских моряка с беснующимися от вентиляторов ленточками склоняли над бездной профили Данте и Вергилия.
Все было украшено флажками и лампочками.
Номер представлял собой ретроспективу канкана. Восемь женщин - пережитки золотого века - изображали сущее землетрясение в курятнике под ритмы Оффенбаха.
То ничего и не разглядеть было, кроме их черных ляжек в некоем Пале-Рояльском постельном хаосе; то они со всего маху выбрасывали ноги ввысь, словно пробку от шампанского, и пена нижних юбок заливала их с головой. Само рождение Венеры не взбило бы столько пены.
Этот танец задевает за живое парижанина не меньше, чем коррида - испанца. Он завершается двойным шпагатом, просвечивающим карточным домиком, сквозь который, преломив свой восковой бюст, улыбается старушка Эйфелева, расколотая надвое до самого сердца.
Несмотря на толчею, Жак нашел девушек, успевших занять места. Его все еще преследовал их давешний образ многорукого индусского божка. Приходилось делать над собой усилие, чтобы разъединить их.
- Озяб? - сказала Жермена. - Держи стакан.
Жак счастлив был ухватиться губами за соломинку, через которую пила Жермена; вдруг столик содрогнулся от мощного толчка в ограждение площадки. Две красные руки ухватились за плюшевый барьер. Жак поднял глаза. Это был Стопвэл.
- Добрый день, Жак! Извините. Я тут катался. Увидел вас. Как снег на голову, да? Я не знал, что вы сюда захаживаете.
- Но, - Жак силился перекричать орган, из-за которого трудно было расслышать друг друга, - как же я вас-то ни разу не видел, если вы здесь бываете?
- Я катаюсь в другом месте. Сегодня я тут по делу.
- Он скрылся из виду.
- Кто это? - спросила Жермена.
- Англичанин, тот самый злодей из "Вокруг света".
- Пригласите его, - сказала Луиза, - а то он один; вы даже не предложили ему посидеть с нами.
Так вот и собираются тучи, холодеет воздух, пригибаются растения, и перламутровый отблеск приструнивает воду.
Жак сходил за Стопвэлом, и Стопвэл пришел и сел между Жерменой и Луизой.
Как говорит Верлен у Люсьена Летинуа: "Он был чудесным конькобежцем". Его наряд составляли "никербокеры" - английские бриджи прелестного покроя, свободно болтающиеся на ляжках и застегивающиеся у колена, шотландские гольфы, рубашка с отложным воротником и полосатый галстук его клуба. Его грация, его непринужденность поразили Жака.
Он привык видеть его в пансионе Берлина, а сейчас, как живописное полотно, которое не производит особого впечатления без рамы, без надлежащего освещения, и обретает силу лишь окантованное, висящее на стене под ярким светом, - так Стопвэл на скейтинге предстал в новом измерении.
Жермена завела речь о мужской элегантности. Уязвленный Жак заявил, что все англичане элегантны по установленному образцу и что французская элегантность выше хотя бы в силу своей исключительности. Он привел в пример экстравагантные наряды некоторых членов Жокей-клуба, очаровательная странность которых делала каждый единственным в своем роде. Ему хотелось донести до собеседников изысканность покойного герцога Монморанси , когда он в изношенном, запятнанном костюме садился за столик, не снимая шапокляка.
Он бьет мимо цели. Надвигающаяся беда лишает человека всякой сноровки.
Стопвэл соглашается с ним. Стопвэл поддерживает беседу. Не скрывает своих ошибок во французском. Впервые он действительно разговаривает. У Берлинов он до этого не снисходит.
Он говорит об Англии. Это моряк, говорящий о своем корабле. Жак справедлив; он видит в этом благородство. Со своей крайней правой позиции он отвешивает поклон. Голова его никнет.
Теперь Стопвэл уничтожает его косвенным ответом. Он говорит об элегантности. Он перебивает свою речь трогательными "знаете" - жуткими, как его рукопожатие,
- В Лондоне, знаете, есть настоящая элегантность, - говорит он. - Напротив Рампельмейер, например (обращаясь к дамам), лавочка шляпника Локка. Очень черная и очень маленькая; такая маленькая, что приказчики заколачивают ящики на улице. Весь уголь Англии (и у Стопвэла прорезаются интонации леди Макбет, произносящей знаменитую фразу - "Все ароматы Аравии"), весь уголь Англии создал этот маленький алмаз. В… витрине - так, кажется, по-вашему - можно разглядеть старые, очень старые головные уборы вековой давности, побелевшие от пыли. М-р Локк никогда их не чистит. И когда лорд Рибблсдэйл примеряет шляпу, тогда, знаете, это великолепно.
Он скандирует это "великолепно" и нажимает на "ве" и "ли", зарывая руки в карманы, набитые никелированными цепочками и ключами. Женщины молчат.
Жермена впитывает его слова. Глаза ее затуманены. Жак в смятении, ибо, сросшись с этой женщиной, которая без всякого перехода отрывается от него, он видит себя умаляющимся по мере того, как она удаляется. Подобно башмачнику из "Тысячи и одной ночи", он возвращается в свой первоначальный облик. Он вновь становится тем, чем был до их любви.
Эта пытка, физическая и моральная, выше его сил.
- Что с вами, Жако, дружочек? - спрашивает Луиза. - У вас губы дрожат.
Но Жермена уже не слышит ни вопроса, ни ответа.
- Хоп! - командует Стопвэл, вставая на свои ролики, - пошли кататься.
Жермена поднимается и идет за ним, как рабыня.
Жак смотрит на площадку. Она вытягивается и изгибается в кривых зеркалах Музыка тоже меняется, как это бывает, когда слушаешь оркестр, то затыкая, то отпуская уши. Он видит Питера и Жермену - двух монахов Эль Греко. Они удлиняются , зеленеют, подымаются в небо, бездыханные, в молниях ртутных ламп. Потом кружатся далеко-далеко: приплюснутая карлица-Жермена, Стопвэл, превратившийся в кресло эпохи Луи Филиппа, взбрыкивающее толстыми ножками вправо-влево. Бар кренится, как палуба. Лицо Луизы наплывает крупным планом, как в художественном фильме. Она шевелит губами, а Жак не слышит ни слова.
Он больше не обогащен, не наполнен Жерменой. Он ощущает свои кости, ребра, свои желтые волосы, свои неровные зубы, свои веснушки - все, что ему ненавистно и что он успел забыть.
Под прожекторами вальса, который душит Жака, Стопвэл под руку с Жерменой катится на одной ноге через всю площадку в позе возничего. Стопвэл выпячивает грудь. Он воображает себя Ахиллом. На какую-то секунду он представляется Жаку нелепым, и возникает наивная надежда, что вот сейчас Жермена это заметит, убежит, вернется сюда одна, признается, что все было шуткой.
Луиза не жестока, но она женщина. Ей вспоминается свое. Она снисходительно наблюдает за жертвой.
Появляется Махеддин. Луиза подмигивает, делает рот подковой и указывает движением подбородка на вальсирующую пару.
На эту мимику Махеддин отвечает мимикой же, выпятив нижнюю губу, наклонив голову и закатывая глаза.
Отрубленная голова Жака скатывается на грудь.
- Уведи его, - говорит Луиза своему любовнику. - Он того гляди в обморок упадет.
Жак отказывается. Он не из тех, кто уходит. Он из проклятой расы тех, кто остается, кто допивает последнюю каплю.
Вальс кончается. Жермена и Стопвэл направляются к столику, цепляясь за стулья и посетителей. Жермена падает на какую-то толстую даму. Смеется. Дама возмущается. Стопвэл пожимает плечами. Муж дамы встает. Дама успокаивает его и усаживает обратно.
Жак угадывает сцену в общих чертах. Все это как-то не в фокусе.
Луиза тем движением подбородка, каким на похоронах предупреждают чересчур болтливого друга, что прямо перед ним стоит один из родственников усопшего, указывает Жермене на страдальца.
- Ничего, переживет, - говорит та.
Слова эти были гуманны - в том смысле, в каком закон признает актом гуманности выстрел в упор, которым офицер добивает расстрелянного, еще подающего признаки жизни.
- Сигарету? - предлагает Стопвэл.
Чарующая внимательность заплечных дел мастера.
Отзвучали заключительные такты; они вышли на улицу. Сели в автомобиль Жермены. Жак, вскидываясь, бессильно мотаясь, смутно различал окружающее. Чей-то профиль: Махеддин, Одеон, афиши, Люксембургский дворец, таверна Гамбринус, фонтан. Подвозили Стопвэла.
Автомобиль остановился около Пантеона. Стопвэл вылез. Жермена окликнула Жака, продолжавшего сидеть:
- Ты что, уснул? Приехали.
Он что-то забормотал, выскочил из машины, молча дошел до дома со Стопвэлом. Махеддин отправился к Луизе.
Питер ушел в свою комнату, Жак - в свою. Там, упав на колени у кровати, он выплеснул слезы, которые стояли у него между ресниц водяными линзами и превращали мир в гротеск.
Жак не представлял, как он сможет жить дальше - вставать, умываться, учиться - с этой мукой, немыслимой, а всего-то, кажется, час как длящейся.
Он с извинением отказался от обеда и лег. Он надеялся, что сон даст ему передышку.
Сон нам не подчиняется. Это слепая рыба, всплывающая из глубин, птица, камнем падающая на нас.
Он чувствовал, как рыба плавает кругами вне пределов досягаемости. Птица, сложив крылья, сидела на краю бессонницы, крутила шеей, чистила перья, переступала с ноги на ногу и внутрь не шла.
Жак-птицелов затаил дыхание . Наконец птица решилась, взмыла, скрылась, и Жак остался наедине с невозможным.
Невозможно. Это было невозможно. Сердце Жермены набрало такую скорость, что Жак никак не мог уловить перехода.
Он сам видел, как лицо, только что бывшее здесь, в одну секунду оказалось за несколько километров. Сам ощутил безответность руки, еще вчера искавшей его руку. Сам поймал вместо ласкающего взгляда - придирчивый.
Он твердил про себя: это невозможно. Стопвэл презирает женщин, а остальное - притворство, оксфордское пижонство. Он девственник. Он кривится, если речь заходит о физической любви. "Это не принято, - говорит он и добавляет, - как вообще можно с кем-то спать?"
Даже если Жермену обуяла новая прихоть, она уводит в пустоту.
Стопвэл остерегается Франции. С того берега Ла-Манша на него глядят его отец-пастор, его футбольная команда, его товарищи по клубу. Тревога ложная: последствий не будет.
Внезапно у него тяжелеют веки. Челюсти смыкаются. Птица попалась в ловушку, рыба - в банку. Он спит.
Он видит сон. Ему снится, что это не сон, а Стопвэл, одетый в шотландскую юбочку, хочет уверить, что сон. Потом он едет на роликах - и летит. Он летит вокруг скейтинга, на котором растут деревья. Стопвэл пытается унизить его, говорит Жермене, что он не летает, что это ему снится. Жермена подпрыгивает рядом со Стопвэлом, помогая себе зонтиком. Этот зонтик у них вместо парашюта. Юбка Стопвэла становится очень длинной, даже со шлейфом.
Жермена поет под аккомпанемент церковного органа "Безмолвное Гонорато". Это бессмысленное название во сне имеет какой-то смысл.
Жак падает. Он приземляется на дно простынной норы. Он проснулся. Слышно, как укладывается Махеддин. Значит, уже утро. Он засыпает снова. Опять скейтинг.
Площадка вращается. За счет этого и создается впечатление, что Стопвэл скользит по ней. Жак раскрывает Жермене этот обман. Она смеется, целует его. Он счастлив.
Дружок тормошит его - пора на урок. Он встает, ополаскивает лицо холодной водой.
Одно за другим, как солдаты по тревоге, его уснувшие воспоминания просыпаются и строятся в ряд. И вчерашний скейтинг в свой черед. Но едва он становится в строй, остальные уменьшаются. Один он растет, раздувается, превращается в колосса.
Смертельно раненный может жить, не осознавая своей раны, пока в ней торчит нож. Стоит его вынуть - потечет кровь, и заработают законы плоти.
Холодная вода убрала нож.
Жак решает бежать к Жермене, хоть она и спит еще в этот час, чтоб его поцеловали, поругали, залечили его рану.
В момент пробуждения в нас мыслит животное, растение. Мысль первобытная, ничем не прикрашенная. Мы видим страшный мир, ибо видим то, что есть. Чуть погодя разум засоряет нам взгляд своими ухищрениями. Он преподносит маленькие безделки, игрушки, которые человек изобретает, чтобы скрыть пустоту. И нам кажется, что вот теперь-то мы видим верно. Неприятные ощущения мы относим на счет эманаций мозга, перестраивающегося со сна на явь.
Жак успокаивал себя. Урок начинался в девять. Он обменялся рукопожатием с Питером. В десять поймал автомобиль, купил по дороге цветов и явился к Жермене.
Удивленная Жозефина открыла дверь. Жермена еще спала.
- Я ее разбужу, - сказал он.
Жак вошел. Жермена, сном унесенная вспять, являла свое прежнее лицо. Он узнавал каждую черточку, любуясь и радуясь. Он приложил к ее щеке свежие цветы.
Она была из тех, кто чутко спит и просыпается сразу.
- Это ты? - сказала она. - С ума, что ли, сошел - будить людей в такую рань!