Максим помотал головой и окончательно проснулся. Сильно мучила изжога. Это оттого, что в последнее время из-за сытого лагерного безделья образовалась привычка сразу после обеда соснуть часок-другой. Теперь вот приходилось маяться с нарушенным пищеварением!
- Илья! – позвал он громко. Услыхав, что внизу завозились, спросил с надеждой:
- А что, нет ли простокваши?
- Никак нет, – ответила изба заспанно, – не прикажете ли шампанского или ананасов, что после вчерашнего охвицерского собрания остались?
- Нет, ананасы мне сейчас – хуже отравы! – скривился Максим.
- Так, может, я на базар сбегаю за простоквашей? Живо обернусь!
- Уж лучше сам пройдусь - оно для здоровья пользительней, – полковник, кряхтя, обул начищенные заботливым денщиком сапоги и принялся застёгивать мундир. Ильюшка тут же появился, неся офицерский шарф, шпагу и парадную шляпу-двууголку:
- Когда прикажете накрывать ужин, вашвысбродь?
- Пожалуй, не стоит. Я в трактире допоздна задержусь. Только с самоваром изволь уж расстараться, – отворил дверь и вышел на свет божий.
Русский лагерь видом напоминал муравейник: военные, штатские, духовенство, маркитанты, мастеровой люд, крестьяне, – кого здесь только не было! Посередине раскинулся богатый рынок: товары со всех южных и центральных губерний – выбирай, чего душа пожелает! Поговаривали, немалая часть того добра, что выложено на прилавки, добыта мародёрством и разбоем. По крайней мере, жалобы на солдатские бесчинства поступали от местных жителей постоянно. Но, по военному времени, кто ж его разберёт – взято ли в бою у неприятеля или отнято силой у соотечественника?
Гвардейская пехотная дивизия, в которую входил и Финляндский полк, с того дня, как оставили Москву и стали отступать дальше, всё время состояла при ставке Главнокомандующего. Поэтому в каких-либо стычках с неприятелем не участвовала и для фуражирских задач не привлекалась. Гвардейцы по округе не шастали и были лишены возможности озорничать. Сидели мирно, наслаждаясь перерывом в боях.
Надолго ли передышка? Этот вопрос мучил всех. Часто бывая по делам службы в Главной квартире, что с недавних пор переехала в соседнюю деревню Леташевку, Максим видел, что высшее руководство никак не может прийти к единому мнению относительно планов на дальнейшую кампанию. Генералитет распался на две противоборствующие партии. Одна, во главе с Беннигсеном, Милорадовичем и примкнувшим к ним Ермоловым, решительно негодовала по поводу прежних решений Кутузова – сдачи неприятелю огромных территорий, оставления Первопрестольной и бегства аж сюда, к Тарутину. Сейчас эта партия требовала прекратить бездействие и немедленно атаковать присутствующий поблизости авангард неприятельской армии, возглавляемый неаполитанским королём Мюратом.
Партия вторая – кутузовская – держалась другого мнения: французский зверь очень силён. Нужно, прежде чем нападать, создать ему такие условия, чтобы он отощал да запаршивел. Пусть все эти саксонцы, итальянцы, испанцы и прочие народы, последовавшие за Наполеоном только потому, что на его стороне – сила, увидят обратное. Пусть познают голод и лишения, пусть падёж возьмёт их лошадей, пусть солдат гложет постоянный страх, когда за каждым деревом чудится казак с пикой, а за каждым кустом – партизан с вилами.
Собственно говоря, разногласия подобного рода в ставке бывали и раньше, но в последнее время они обострились до крайней степени. Дошло до того, что Барклай де Толли, испробовав все возможные способы побудить Кутузова к решительности, в сердцах взял да и покинул армию, сославшись на болезнь. Хотя в этом отъезде немалую роль сыграли угрызения совести за поданный в Филях совет – оставить Москву, а также испорченные отношения с Великим князем Константином.
У Крыжановского тоже существовал собственный взгляд на военную ситуацию. О, как порой хотелось, чтобы кто-нибудь в главном штабе спросил его мнения на сей счёт!
Раньше Максим, не задумываясь, поддержал бы немедленную драку. В самом деле, куда это годится – бегать от неприятеля!? Уж добегались до того, что половина России-матушки под французом. Но, после памятной прогулки по Бородинскому полю, когда бродил и заглядывал в глаза тем, кто теперь сам, являясь во снах, норовит заглянуть в глаза ему, полковник поостыл и стал мудрее.
Ведь что получается: Бонапартэ, когда вторгся со своей Великой армией в Отечество, с большим усердием и кровожадностью стремился к генеральному сражению, а нынче вдруг утих. Недавно прислал к Кутузову парламентёра с предложениями мира. С чего бы? А с того, что, как утверждают пленные французы, мало в означенной Великой армии осталось охотников драться. Солдаты мечтают об одном: живыми вернуться домой. Уже сейчас весь их рацион – лишь пареная рожь да конская падаль. А впереди грядёт ещё зима с морозами!
То ли дело – русская армия! Изобилие имеет такое, что некоторые от ананасов нос воротят. Лошади – и те забыли иной корм, кроме овса. Каждый день к Тарутину со всех концов подходят подкрепления. Моральный дух высок как никогда. Бойцы, стоит лишь заговорить с ними, задают один и тот же вопрос: "Когда, наконец, будем бить супостата?"
При таких делах любому понятно, что неприятельское вторжение себя исчерпало. У засевшего в Москве Императора французов почти не осталось вариантов. Заключить сейчас мир для него – наилучший исход. Только кто же ему доставит такую радость?
В юности Максим читал, что предки славян – скифы, придумали хитрый способ ведения войны. В прямое столкновение с неприятелем они не вступали, а бросали или сжигали свои поселения, нарочно растягивая неприятельские коммуникации. И потом, когда враг слабел от похода да недостаточного снабжения, наскакивали конницей, по кусочкам уничтожая его армию. Амбиции многих завоевателей легли костьми в скифских степях. Видимо, светлейший князь Михаил Илларионович Кутузов, мудрейший старец, взял на вооружение именно такую тактику. Посылаемые им казачьи рейды – ну, чем не скифы!? Так что, никакого мира сейчас быть не может! Осталось лишь подождать, когда Бонапартэ решит показать нос из Первопрестольной и сделает какой-нибудь шаг - свой первый шаг к погибели.
Увы, если у начальства и было желание выслушивать рассуждения Крыжановского, то это желание оно, начальство, держало при себе. Зато проявляло… ну, скажем так, некоторую несообразительность. Взять того же генерала Ермолова. Человек чести, храбрец и умница… Отчего не прекращает он докучать фельдмаршалу Кутузову идеями широкомасштабных сражений? На что ему лишняя кровь? Видимо, фельдмаршал уже отчаялся вразумить генерала. Когда тот однажды за ужином с жаром принялся что-то доказывать, Михаил Илларионович в ответ ласково промурлыкал:
- А что, Алексей Петрович, не положить ли вам котлетку? Не отказывайтесь, голубчик, прошу вас, давайте тарелочку: свежайшая совершенно, телятинка.
Ермолов покраснел, отошёл к окну, и ну скрипеть пером. Не иначе, приохотился пачкать мемуарными записями дневник. А может, даже, жалобу Государю на старика измыслил сочинить. Осерчал, сразу видно.
Светлейший, глядя на него, вдруг вздохнул и спрашивает:
- Скажите, генерал, часто ли вам снятся сны?
На что Ермолов, холодно:
- Нет, изволите ли знать, ваше высокопревосходительство! Сплю как младенец!
Кутузов выслушал его, а потом, тихо и непонятно для присутствующих, молвил:
- А мне, стоит лишь вздремнуть, сразу… Из-за того проклятая бессонница и происходит…
…За размышлениями да воспоминаниями Максим не заметил, как минул рынок и оказался у дверей питейного дома. Над дверью красовалась неровная вывеска: "Счастливый драгун". Уж неизвестно, о каком таком драгуне шла речь, но хозяин заведения родился точно человеком счастливым. Ещё бы, ведь его "Драгуну" повезло оказаться на ближайшие три уезда единственным действующим трактиром! Остальные до поры закрыли, чтобы не разлагали мораль армии. От такого решения губернского начальства на хозяина стали сыпаться неимоверные блага. Захудалой деревенской корчме, что с момента основания, к слову сказать, никакого названия не имела, и иметь-то не могла, потому как служила местом, где упивался лишь форменный сброд, нынче оказалась уготована высокая судьба – послужить временным пристанищем для военной элиты Российской Империи. Теперь здесь стали бывать по большей части штаб-офицеры, иногда захаживали даже генеральские чины. В новых условиях без названия существовать уже никак не полагалось, вот и появилась шутовская вывеска. Мало того, трактирщик получил возможность торговать из-под полы втридорога пойлом. У нижних-то чинов в нём тоже есть нужда, и нужда, ох, какая громадная! А появляться в офицерском присутствии солдатам, понятное дело, никакого соизволения нету. Так что, повезло человеку так, как везёт в жизни немногим.
Угодливую физиономию этого самого человека, что торчала за стойкой, Максим обнаружил сразу же, лишь только его окружило прокурено-многоголосое нутро трактира.
- Подай-ка кувшин простокваши, любезный, – немедленно развеял алчные чаяния доброго кабатчика полковник.
Вообще-то, искомый продукт проще было приобрести на рынке, как это предлагал Курволяйнен. Но разве к лицу блестящему гвардейскому офицеру, подобно кухарке, таскаться на людях со жбаном, куда налито вовсе не доброе вино или чего покрепче, а кислое молоко. Не объяснять же каждому про изжогу и внезапно появившееся желание прогуляться. В трактире – дело другое: тут можно сесть в сторонке и спокойно доставить обожжённому желудку удовольствие. Это Максим тут же и сделал, а затем, утерев губы платком и сняв шляпу, стал обозревать общество.
Народу было немного: некоторые сидели незаметно, тихо беседуя; иные играли; но одна компания выделялась и количеством собравшихся, и тем шумом, что они производили. Там Максим сразу углядел финляндский мундир. Понятно, то полковник Александр Жерве, командир третьего батальона. Намедни бедняга вернулся из Касимова, где лечил раненую в Бородинском сражении ногу, и сразу получил письмо из Петербурга с известием о скоропостижной кончине сестры. Письмо, как это часто случается на войне, искало адресата два месяца. Соответственно, ни на похороны, ни на девять дней, ни даже на сорок Жерве домой не поспел. По такому случаю Максим сам приказал ему пойти и напиться с горя. Этот приказ батальонный командир исполнил в точности, и сейчас спал, тяжело уронив подбородок на грудь.
Крыжановский устроился рядом. Пока решал, стоит ли возвращать Жерве из мира грёз, невольно обратил внимание на происходящее вокруг.
Душою той большой и громогласной компании, рядом с которой теперь оказался Максим, был несусветнейшего вида субъект: лет тридцати, среднего роста, сам одет в партикулярное, однако причёска и бакенбарды – на зависть любому кавалергарду. Лицо тёмное подобно цыганскому, губы красные, чувственные, а налитые кровью глаза горят неугасимым яростным огнём. В зубах коптит пенковая трубка с длиннющим чубуком, в холёных ладонях порхает колода карт, а на столе перед ним дымится пуншевая чаша.
Личность эту Крыжановский уже встречал раньше – то был Фёдор Иванович Толстой, прозванный Американцем. Граф с репутацией висельника, разжалованный офицер Преображенского полка, записной дуэлянт, на чьём счету числилось около десятка погубленных жизней. Поговаривали, что сей Американец водится с тёмными и погаными людишками, с каковыми особе дворянского звания знаться никак непозволительно. А вот Крыжановского граф не знал, потому что обстоятельства их единственной встречи знакомству не способствовали.
Случилось это однажды летом. Как-то, пребывая в своём имении, Максим со скуки принялся волочиться за соседской барышней, Машенькой Сливкиной. И весьма успешно, надо сказать. Ведь не бывает на свете таких барышень, чтоб могли устоять против гвардейского мундиру. В тот день они с Машенькой отправились на прогулку. Вначале скакали на лошадях, а потом решили покататься на лодке по озеру.
Лодочник неспешно работал вёслами, Машенька обмахивалась веером, склонив голову на плечо Максиму, он нашёптывал в бархатное ушко что-то эдакое, французское, как вдруг идиллию прервали самым неприличным образом. Небольшая группа офицеров, что стояла на высоком обрывистом берегу, и каковую Максим приметил ещё раньше, стала вести себя странно. Какие-то двое, словно презренные содомиты, обняли друг друга и прыгнули с обрыва в воду. А остальные и в ус себе не дуют – смотрят на это с полнейшим равнодушием.
От падения тел в воду немедленно образовался столб брызг. Несколько капель попало Машеньке на платье. Девушка вскрикнула и отстранилась, а Максим пришёл относительно прыгунов в неописуемую ярость. Он встал в раскачивающейся лодке и принялся перебирать в уме любимые выражения, пытаясь отыскать такое, чтобы оно, с одной стороны, не слишком оскорбляло девичий слух, а с другой – хоть отчасти давало верную оценку выходке ныряльщиков.
Нырнувшие долго не показывались. Минуло минуты три, но поверхность озера всё ещё оставалась безмятежной. Тогда Максим, уже не выбирая выражений, выругался и, как был одетый, бросился в воду. Справа от себя, у самого дна, приметил облако ила, очевидно поднятое погрузившимися безумцами. Там и обнаружил обоих, вцепившихся друг в друга намертво.
"В таком виде их вытаскивать, пожалуй, будет сподручнее, нежели поодиночке", – решил он тогда и бесцеремонно схватил ближайшего за волосы. Как мог быстро, поднялся на поверхность и, загребая одной рукой, поплыл к недалёкому берегу. На мелководье дал волю чувствам: принялся трясти безжизненные тела и хлестать по хладным щекам.
Когда подбежали друзья утопленников, всё разъяснилось. Оказалось, что это некий способ дуэли. Придумал его один из утопших – морской офицер, фамилию которого Максим теперь уж и не помнил. Условие было таково: кто первый разожмёт объятия, тот проиграл и должен принести противнику извинения. Если же никто объятий так и не разожмёт, то победа достанется выжившему. Морской офицер знал, что противник совершенно не умеет плавать, потому, будучи вызванным, установил выгодные для себя правила. Иные способы поединка моряку просто не оставляли шансов, потому что сразиться предстояло с наипервейшим бретёром Империи – графом Фёдором Толстым-Американцем.
Некоторое время спустя Максим через третьи руки узнал, что морской офицер всё-таки умер, а Толстого удалось откачать.
К счастью, Машенька тогда совершенно не рассердилась на грубые слова…
…Сидя теперь в Тарутинском трактире около пьяного Жерве и поглядывая на некогда спасённого им графа, полковник вдруг осознал, что с самого обеда пребывает либо в мечтах о будущем, либо в думах о былом и никак не может попасть в ногу с настоящим временем. "На войне, определенно, так витать в облаках не пристало, пусть даже во время затишья". Эта мысль весьма позабавила Максима, и он дал себе слово – в ближайшее время с действительностью более не расставаться.
Глава 3
Повелитель аборигенов
29 сентября (11 октября) 1812 г.
Калужская губерния. Укреплённый лагерь русской армии у села Тарутино.
Тусклая трактирная действительность, с которой твёрдо решил подружиться доблестный командир Финляндского полка, не замедлила поблизости от него породить громкий возглас глубоко нетрезвого человека:
- Друг Теодор! – вскричал, обращаясь к Толстому, какой-то гренадерский майор, – от имени всех присутствующих прошу тебя: расскажи нам ту знаменитую историю, из-за которой тебя прозвали Американцем. А то столько ходит разн…разноречивых слухов, что и не знаешь – каким верить, а каким – нет, – майор чувственно икнул и отвесил поклон.
- Господа, право, она не стоит вашего внимания, – скромно опустив глаза, тихо молвил Толстой, – давайте лучше продолжим игру. Мне так не хватало карточных баталий, пока у себя в имении залечивал рану, коей отметил француз при баталии Бородинской.
Ловкими изящными движениями, граф принялся тасовать колоду.
- Нет-нет, никаких карт! Помилуй, Теодор, уважь интерес общества! – вытянув губы трубочкой, распинался майор. – Господа, поддержите меня, право слово!
Вокруг послышалось хмельное:
- История! История! Да здравствует история!
- Хорошо, но предупреждаю сразу, – нахмурился Американец, – повествование будет о событиях столь невероятных, что такое не снилось ни вам, господа, ни вашим знакомым. Иные дурьи головы, нынче покойные, позволяли себе сомневаться в моей правдивости, а я ведь таких вещей терпеть не могу! Поэтому прошу присутствующих, для их же собственного блага, всяческое недоверие держать при себе и никоим образом его вслух не высказывать. Это – обязательное условие, иначе не стану говорить.
- Согласны! – таков был общий ответ.
Толстой со вздохом отложил карты, проверил, не потухла ли трубка и, подняв глаза к потолку, начал повествование: