вот в низине, словно в яме,
город средь болот дымится.
Над ними тучами клубится
мгла густая. Долетаю...
То город без края!
То ли турецкий,
то ли немецкий,
а быть может, даже русский?
Господа пузаты,
церкви да палаты
и ни одной мужицкой хаты!
Смеркалося... Огнем, огнем
кругом запылало -
тут я струхнул... "Ура! ура!" -
толпа закричала.
"Цыц вы, дурни! Образумьтесь!
Чему сдуру рады,
что горите?" - "Экой хохол!
Не знает парада!
У нас парад! Сам изволит
делать смотр солдатам!"
"Где ж найти мне эту цацу?"
"Иди к тем палатам".
Я пошел. Тут мне, спасибо,
землячок попался
с казенными пуговками.
"Ты откуда взялся?"
"С Украины", - "Ты ж ни слова
молвить не умеешь
по-здешнему!" - "Э, нет, братец,
говорить умею,
да не хочу!" - "Вот чудак-то!
Я все входы знаю.
Я служу здесь... Если хочешь,
ввести попытаюсь
во дворец тебя, но только
здесь, братец, столица -
просвещенье! Дай полтинку!"
"Тьфу тебе, мокрица
чернильная!.." Стал я снова,
как дух бестелесный,
невидим. Вошел в палаты.
Царь ты мой небесный,
вот где рай-то! Блюдолизы
золотом обшиты!
Сам по залам выступает,
высокий, сердитый.
Прохаживается важно
с тощей, тонконогой,
словно высохший опенок,
царицей убогой,
а к тому ж она, бедняжка,
трясет головою.
Это ты и есть богиня?
Горюшко с тобою!
Не видал тебя ни разу
и попал впросак я, -
тупорылому поверил
твоему писаке!
Как дурак, бумаге верил
и лакейским перьям
виршеплетов. Вот теперь их
и читай, и верь им!
За богами - бары, бары
выступают гордо.
Все, как свиньи, толстопузы
и все толстоморды!
Норовят, пыхтя, потея,
стать к самим поближе:
может быть, получат в морду,
может быть, оближут
царский кукиш!
Хоть - вот столько!
Хоть полфиги! Лишь бы только
под самое рыло.
В ряд построились вельможи,
в зале все застыло,
смолкло... Только царь бормочет,
а чудо-царица
голенастой, тощей цаплей
прыгает, бодрится.
Долго так они ходили,
как сычи, надуты
что-то тихо говорили,
слышалось: как будто,
об отечестве, о новых
кантах и петлицах
о муштре и маршировке.
А потом царица
отошла и села в кресло.
К главному вельможе
царь подходит да как треснет
кулачищем в рожу.
Облизнулся тут бедняга
да - младшего в брюхо!
Только звон пошел. А этот
как заедет в ухо
меньшему, а тот утюжит
тех, что чином хуже,
а те - мелюзгу, а мелочь -
в двери! И снаружи
как кинется по улицам
и - ну колошматить
недобитых православных!
А те благим матом
заорали да как рявкнут:
"Гуляй, царь-батюшка, гуляй!
Ура!.. Ура!.. Ура-а-а!"
Посмеялся я и - хватит;
и меня давнули.
Все же здорово. Под утро
битые заснули...
Православные все тише
по углам скулили
и за батюшкино здравье
Господа молили.
Смех и слезы! Вот смотрю я
на город богатый.
Ночь как день! Куда ни глянешь -
палаты, палаты...
А над тихою рекою
весь каменный берег.
Я гляжу, как полоумный,
и глазам не верю, -
не пойму, не разумею, -
откуда взялося
это диво?.. Вот где крови
много пролилося
без ножа! А за рекою
крепость с колокольней, -
шпиль как шило - как посмотришь,
жуть берет невольно.
И куранты теленькают...
Кругом озираюсь,
вот - конь летит, копытами
скалу разбивает.
Всадник - в свитке и не в свитке,
без седла, как влитый,
и без шапки, только листом
голова повита.
Конь ярится - вот-вот реку,
вот... вот... перескочит!
Всадник руку простирает,
будто мир весь хочет
заграбастать. Кто ж такой он?
Подхожу, читаю,
что написано на камне:
"Первому - вторая"
поставила это диво.
О! Теперь я знаю:
этот - первый, распинал он
нашу Украину.
А вторая доконала
вдову-сиротину.
Кровопийцы! Людоеды!
Напились живою
нашей кровью! А что взяли
на тот свет с собою?
Так мне тяжко, трудно стало,
словно я читаю
историю Украины!
Стою, замираю...
В это время - тихо, тихо
кто-то запевает
невидимый надо мною:
"Из города из Глухова
полки выступали
с заступами на линию,
наказным послали
гетманом меня в столицу,
вместе с казаками.
О, Боже наш милосердный!
О, изверг поганый!
Царь проклятый, царь лукавый!
Здесь, в земле пустынной,
что ты сделал с казаками?
Засыпал трясины
благородными костями;
поставил столицу
ты на их кровавых трупах!
И в темной темнице
умер я голодной смертью,
тобою замучен,
в кандалах!.. О царь! Навеки
буду неразлучен
я с тобою! Кандалами
скован я с тобою
на века веков! Мне тяжко
витать над Невою!
Может быть, уж Украины
вовсе нет. Кто знает!..
Полетел бы, поглядел бы,
да Бог не пускает.
Может, всю ее спалили,
в море Днепр спустили,
насмеялись и разрыли
старые могилы -
нашу славу. Боже милый,
сжалься, Боже милый".
Все замолкло. Вот я вижу:
туча снегом кроет
небо серое. А в туче
зверь как будто воет.
То не туча - птица тучей
белой закружила
над тем медным исполином
и заголосила:
"Кровопийца! Мы навеки
скованы с тобою.
На суде последнем, Страшном
мы Бога закроем
от глазищ твоих несытых.
Ты нас с Украины
гнал, холодных и голодных,
в снега, на чужбину!
Погубил нас, а из кожи
нашей багряницу
сшил ты жилами погибших,
заложил столицу
В новой мантии! Любуйся ж
на свои палаты!
Веселись, палач свирепый,
проклятый! Проклятый!"
Рассыпались, разлетелись.
Солнышко вставало.
Я стоял и удивлялся
так, что жутко стало.
Вот уж голь закопошилась,
на труд поспешая,
уж построились солдаты,
муштру начиная.
Заспанные, проходили
девушки устало,
но - домой, а не из дому!..
Мать их посылала
на ночь целую работать,
на хлеб заработать.
Я стою, молчу, понурясь,
думаю, гадаю:
Ох, как трудно хлеб насущный
люди добывают.
Вот и братия рысцою
сыплет в дверь сената,
скрипеть перьями да шкуру
драть с отца и брата.
Землячки мои меж ними
шустро пробегают;
по-московски так и режут,
смеются, ругают
на чем свет отца, что с детства
трещать не учил их
по-немецки,- мол, теперь вот
прокисай в чернилах!
Эх ты, пьявка! Может, батько
продавал корову
последнюю, чтоб выучил
ты столичный говор!
Украина! Украина!
Твои ль то родные,
чернилами политые
цветы молодые,
царевою беленою
в немецких теплицах
заглушены!.. Плачь, Украина,
сирая вдовица!
Глянуть, что ли, что творится
в царевых палатах?
Как-то там у них? Вхожу я, -
множество пузатых
ждет царя. Сопят спросонья,
все понадувались
индюками да на двери
косо озирались.
Вот и двери отворились.
Словно из берлоги
медведь вылез, еле-еле
подымает ноги.
Весь опухший, страшный, синий:
похмельем проклятым
мучился он. Да как крикнет
на самых пузатых.
Все пузатые мгновенно
в землю провалились!
Тут он выпучил глазищи -
затряслись, забились
уцелевшие. На меньших
тут как заорал он -
и те в землю. Он на мелочь -
и мелочь пропала.
Он - на челядь, и челяди
словно не бывало.
На солдат, и солдатики -
только застонали,
ушли в землю!.. Вот так чудо
увидал я, люди!
Я гляжу, что дальше будет,
что же делать будет
Медвежонок мой? Стоит он,
печальный, понурый.
Эх, бедняжка!.. Куда делась
медвежья натура?
Тихий стал, ну - как котенок!..
я расхохотался.
Он услышал да как зыкнет -
я перепугался
И проснулся...
Вот какой мне
привиделся странный,
дикий сон. Такое снится
разве только пьяным
да юродивым. Простите,
сделайте мне милость,
что не свое рассказал вам,
а то, что приснилось.
Еретик
Подожгли соседи злые
у соседа хату,
и лежат они, погревшись,
мирным сном объяты.
Да забыли серый пепел
по ветру развеять.
Лежит пепел на распутье,
а в том пепле тлеет
искра пламени большого
и не погасает,
ждет поджога, точно мститель
часа ожидает,
злого часа! Тлела искра,
тлела - ожидала
на широком раздорожье,
да и гаснуть стала.
Так и неметчина спалила
большую хату и семью,
семью славян разъединила
и тихо-тихо к ним впустила
усобиц лютую змею.
Полилися реки крови,
пожар потушили,
а сирот и пепелище
немцы поделили.
И в оковах вырастали
славянские дети
и в неволе позабыли,
кто они на свете.
А на старом пепелище
искра братства тлела,
дотлевала, ожидала
крепких рук и смелых -
и дождалась!... Ты увидел
под пеплом глубоко
огонь добрый смелым сердцем
и орлиным оком!
И зажег ты яркий светоч -
светоч правды, воли,
и славян семью большую
во тьме и неволе
сосчитал ты до едина -
сосчитал лишь трупы,
а не славян. И восстал ты
на крутых уступах -
на всемирном раздорожье -
Иезекиилем.
И - о, чудо! - трупы встали
и глаза раскрыли;
обняли друг друга братья
и заговорили
языком любви сердечной,
подружась навеки!
И слились в едином море
славянские реки!
Слава тебе, ученому,
чеху-славянину,
что не дал ты уничтожить
немецкой пучине
нашу правду! И родное
славянское море
снова станет многоводным,
и в его просторе,
с верным кормчим, под ветрилом,
свежим ветром полным,
поплывет наш челн по морю,
по широким волнам.
Будь же славен ты, Шафарик,
вовеки и веки,
что в одно собрал ты море
славянские реки!
Так прими же в своей славе,
повстречай приветно
эту думу немудрую,
дар мой неприметный,
про того святого чеха,
мученика Гуса!
Прими, отче! А я тихо
Богу помолюся,
Чтобы стали все славяне
братьями-друзьями,
сыновьями солнца правды
и еретиками,
вот такими, как Констанцкий
муж великий, правый!
Принесут они навеки
миру мир и славу!
(Ян Гус)
Камень, который отвергли строители,
он оказался во главе угла:
от Господа это было,
и дивно в очах наших.
Псалом 117, стихи 22-23
"Кругом неправда и неволя,
народ замученный молчит,
а на апостольском престоле
монах раскормленный сидит.
Он кровью, как в шинке, торгует,
Твой светлый рай сдает внаем!
О, царь небесный! Суд Твой всуе,
и всуе царствие Твое.
Разбойники, людоеды
правду побороли,
осмеяли Твою славу,
и силу, и волю!
Земля скованная плачет,
словно мать по детям:
кто собьет оковы эти,
встанет в лихолетье
за Евангелие правды,
за народ забитый?
Некому! Неужто ж, Боже,
и не ждать защиты?
Нет! Настанет час великий,
час небесной кары!
Распадутся три короны
высокой тиары...
Распадутся! Благослови
на смерть и на муки,
благослови мои, Боже,
нетвердые руки!.."
Так в келье Гус с неправдой злою
решил бороться - разорвать
оковы ада... и святое,
святое чудо показать
очам незрячим.
"Поборюсь...
Со мной Всевышний! Да свершится!"
И в Вифлеемскую каплицу
пошел молиться добрый Гус.
"Во имя господа Христа,
За нас распятого на древе,
И всех апостолов святых,
Петра и Павла особливо,
мы отпускаем все грехи
вот этой буллою... святою
рабыне божьей..."
"Этой самой,
что позавчера водили
по улицам Праги.
Этой самой, что шаталась,
упившися хмелем,
по шинкам да по казармам,
по монашьим кельям.
Она деньги раздобыла
да буллу купила -
и теперь свята... О Боже!
Великая сила!
Великая слава! Помилуй людей!
Отдохни от гнева в светлых сенях рая!
За что погибают? За что ты караешь
своих и покорных и добрых детей?
За что ты ослепил им очи
и вольный разум их сковал
оковами кромешной ночи?...
Прозрейте, люди, день настал!
Глаза раскройте, шире груди!
Проснитесь, чехи! Вы же люди,
а не потеха чернецам!
Злодеи, палачи в тиарах
все обратили в прах и дым,
Как там, в Московии, татары,
и догматы свои слепым -
нам навязали!.. Кровь, пожары,
все зло на свете, войны, свары,
мученья адские, а Рим
распутством одержим.
Вот все их догматы и слава!
Чего славней!.. А нынче - вот
установление конклава:
кто, буллы не купив, умрет,
тот - прямо в ад. А если плату
ты внес двойную - режь хоть брата.
Всех, кроме пап и чернецов,
и в рай ступай в конце концов!
И вор у вора без пощады
ворует... тут же, в церкви. Гады!
Насытились ли вы вполне
людскою кровью?.. Нет, не мне,
великий Господи, простому
рабу, судить твои дела
великие: ведь людям зла
Не причинишь ты по-пустому!
Молю я, господи, помилуй,
спаси ты нас, святая сила!
Язык мой язвами клейми,
но язвы мира изыми!
Не дай глумиться ты лукавым
над вечною твоею славой
и над смиренными людьми!..."
И плакал Гус, творя молитву,
слезами тяжкими... Народ
дивился молча: что творит он?
И на кого он восстает?
"Глядите, люди! Вот вам булла,
что я читал!" И показал
ее народу. Всколыхнуло
толпу: он буллу разорвал!
Из Вифлеемской той каплицы
до самой мировой столицы
громами эхо понеслось.
Монахи скрылись... Грозной карой
в конклаве эхо отдалось -
и дрогнула, кренясь, тиара!
Зашипели в Ватикане
змеями монахи.
Авиньон с монашьим Римом
зашептался в страхе,
зашептались антипапы -
потолки трясутся
от шепота. Кардиналы
гадюками вьются
вкруг тиары. И украдкой
меж собой грызутся,
что коты за мышь... И как же!
Тут ведь меху, кожи
горы целые... А мяса!!!
Даже стены тоже
вздрогнули при вести: в Праге
уж гогочут гуси
и летят с орлами биться...
Всполошился, струсив,
собрался конклав... Решили:
меж собой не споря,
встать на Гуса и в Констанце
воронью быть в сборе!
Да стеречь везде позорче,
глядеть сверху, снизу,
чтоб не дать в славянском поле
скрыться птахе сизой.
То не воронье слеталось -
монахи толпою
повалили. Степь, дороги
точно саранчою
покрылись: герцоги, бароны,
псари, герольды, шинкари
и трубадуры-кобзари...
Змеятся латников колонны.
За герцогинями без счета
все немцы: соколов несут,
те едут, те пешком идут...
Кишат! Всяк рвется на охоту,
как гад на солнышко спеша!
О, чех! Жива ль твоя душа?
Глянь, сколько силы повалило
как бы на сарацина, в бой
иль на великого Аттилу!
А в Праге ропот, гул глухой,
и кесаря, и Вячеслава,
и весь собор тысячеглавый
там вслух бранят наперебой,
В Констанц не отпуская Гуса.
"Жив Бог! Жива душа моя!
Я смерти, братья, не боюся!
Я докажу тем змеям! Я
у ненасытных вырву жала!..."
И Гуса Прага провожала,
как дочь - отца...
На заре Констанц проснулся
в колокольном звоне.
Собирались кардиналы,
как быки в загоне,
и румяны и дородны;
прелатов орава,
трое пап, князья, баронство,
венчанные главы.
Собралися, как иуды
на суд нечестивый
над Христом. И брань и ссоры.
Вой и крик визгливый,
будто в лагере татарском;
иль в еврейской школе,
и вдруг разом онемели!..
Как в ливанском поле
гордый кедр - так Гус, в оковах,
встал перед собором,
и окинул нечестивых
он орлиным взором.
Задрожали, побледнели,
молча взор вперили
в мученика. "Что ж, меня вы,
спорить звали или
любоваться оковами?"
"Стой, предерзкий, молча! -
гадюками зашипели,
завыли по-волчьи. -
Еретик ты! Еретик ты!
Ты погряз в расколе!
Ты усобицы лишь сеешь,
ты святейшей воли