а тот, как сыч нахохлясь, в свите
стоит все время перед ней!
Вот наважденье! Оказалось,
что над неровней ты смеялась
в недобрый час. И стало жаль
тебе его... Тоска, печаль
и стыд - всё душу обступило.
Ты зарыдала. Отчего?
Да оттого, что полюбила
Никиту бедного того!
Диво дивное на свете
с тем сердцем творится.
Кажется, вчера чуралось, -
сегодня томится.
Так томится, - на край света,
только прикажите,
А пошло бы!.. Вот на дочку
Ктитора взгляните:
Жить не хочет. Пусть бы в воду,
но только к Никите!
Берегитесь над неровней,
девушки смеяться,
чтоб и вам, как той гордячке,
с бедой не спознаться!
Она былинкой сохла, вяла,
отца и мать перепугала, -
на богомолье повезли,
святые травы ей давали,
и все-таки не помогли!
Взбиралась на курган в печали, -
дорожку ноги протоптали, -
глядела вдаль, ждала, ждала...
Травой дорожка поросла;
слегла красавица в бессилье...
Вот что насмешки натворили!
Он же канул, провалился;
может, где и бродит, -
нету вести. Год за годом,
три года проходит.
На четвертый год настали
снова праздники в селе.
Снова, сидя на столе,
лирники в корчме играли.
По грошику брали
и так же играли,
на радость всем, как и когда-то.
И так же девушки плясали,
как и когда-то.
Вдруг в богатом жупане,
в синей шапке, в красных,
как ягоды, штанах атласных,
вприсядку залетел казак
да припевал еще вот так:
"Да спасибо батюшке,
да спасибо матушке,
что добыли нас.
А как добывали,
жито рассыпали
в ночи на печи!"
"Эй, водки! Меду! Два стакана!
Где сотский? Нет ли атамана?
Начнем бороться! Погань, падаль,
борца сегодня вам не надо ль?
Борец пред вами!"
Вот не ждали!
И много дней без перерыва,
как злой болячке, как нарыву,
борцу всем миром угождали.
А был разборчив он, - почище
и паныча... Откуда зло
взялось такое? Все село
ему не наготовит пищи!
А он поет, гуляет, пьет
да хлопцам жару задает
пред девушками. Вот проклятый,
он головы вскружил им всем:
Такой хороший и богатый!
Уже не борется ни с кем,
а просто так гуляет
да садик ктитора нередко
ночами посещает.
А там красавица встречает
и припевает, прибавляет:
"То не ты ли Никита?
Не твоя ль эта свита?"
Тот он, тот, кого на смех
поднимала ты при всех!
А теперь он стал желанным,
его поджидаешь,
с ним обходишься, как с паном,
во всем угождаешь.
И не день, не два, как пану,
ему угождала,
и не день, не два Никиту
в саду поджидала!
Дождалась ты, поджидая:
нагрянуло горе, -
не очнулась! Дни проходят,
месяц минул вскоре.
И лето минуло, и осень,
семь месяцев прошло, и восемь,
пришел девятый за восьмым, -
пришел он с горюшком твоим!
В садик бедная выходит...
Там, где верба гнется,
есть колодец. Не напиться
воды из колодца, -
нет, в тревоге ищет места,
где бы хоть немного
и поплакать и подумать:
будет ли подмога?
Как ей спрятаться от срама?
Где ее дорога?
Зимним вечером, босая
и в одной рубашке,
дочка ктитора выходит:
мальчик у бедняжки.
То приблизится к колодцу,
то вновь отступает.
За калиной - взгляд змеиный:
байстрюк поджидает!
Горемыка на колоду
положила сына -
и бежать... Кусты калины
Никита раздвинул,
как щенка, дитя родное
в колодец он кинул!
А сам пошел он к сотскому,
распевая звонко,
сказать, чтоб шли отыскивать
всем миром ребенка!
Рано-рано в воскресенье
собиралось все селенье.
Ведра в воду опускали
и ребеночка искали.
Воду ведрами тащили, -
отыскали в темном иле!
Горемычную в оковы
заковали в день суровый.
Прегрешенья отпустили,
мать, отца стыдом стыдили
и блудницу осудили,
а потом ее, живую,
вместе с сыном закопали
в землю темную, сырую!
Столб высокий воздвигали,
чтобы все о ней узнали,
детям правду рассказали, -
девушки урок получат,
если мать с отцом не учат.
Борца в селе не стало больше.
А люди повстречались в Польше
с каким-то панычом. Спросил:
"Как дочке ктитора живется,
всё ль над неровнею смеется?"
То он! Господь его казнил
за грех, свершенный у колодца,
не смертью, нет! Он будет жить,
и сатаною-человеком
по свету белому бродить,
и девушек с ума сводить
вовеки.
(Микита) Швачка
"Ой, не пьется горилочка,
не пьются меды,
как бы шинкарям проклятым
не нажить беды!
Ой, не пьется нынче пиво,
а я буду пить.
Не будете, вражьи паны,
на Украйне жить.
Соберемся в воскресенье,
на Фастов нагрянем:
шляхту в белые рубахи
одевать мы станем.
Не в белые, а в красные...
Гулять не устанем.
Своего отца родного,
старого помянем,
полковника фастовского
славного Семена.
Пойдем, хлопцы!
Вам со мною
не будет урона".
У Перепяти поспали,
до света вставали
и в Фастове утром рано
казаки гуляли.
"Приди к нам из Межигорья,
Палий, поскорее,
погляди-ка ты на Швачку,
на его затеи!"
В Фастове затеял дело, -
есть такие вести, -
пало шинкарей и шляхты
не сто и не двести,
а тысячи. И площади
багровыми стали.
И все шинки, все костелы,
как свечи, пылали.
В самом замке небольшую
церковку святую
не сожгли. В той церкви Швачка
поет аллилуйю.
Хвалит господа веселый,
а Швачке седлают
коня его вороного -
погулять желает
он в Быхове прославленном
да с Левченко вкупе
топтать трупы шинкарские,
шляхетские трупы.
(Чумак)
Ой, не пьются мед и пиво,
не пьется вода,
приключилась с чумаченьком
в дороге беда:
заболела головушка,
заболел живот,
упал чумак у телеги,
упал, не встает.
Из Одессы прославленной
завезли чуму;
покинули товарища -
пропадать ему!
Волы его у телеги
понуро стоят;
стаей вороны степные
к чумаку летят.
"Ой, вороны, вы оставьте
мертвеца в покое:
наклюетесь и умрете
вы рядом со мною.
Сизокрылые, летите
в далекие дали,
моему отцу скажите:
меня б отпевали,
надо мной псалтырь читали,
а дивчине милой
(Наливайко)
То пасхальное воскресенье
помнят люди и поныне:
до рассвета в достославном
городе Чигирине
в медный колокол звонили,
из пушки стреляли
и почтенных запорожцев
на совет скликали.
С хоругвями, с крестами
и с пречестными образами
народ с попами
на гору из церквей спешит,
словно божья пчела гудит.
Архимандрит святую
обитель покидает,
он в золоте сияет,
акафист читает,
народ благословляет.
Спокойно и тихо
в рассветную пору
на крутую гору
сходилися полковники,
и войско, как море,
шло рядами, с бунчуками,
С Луга выступало,
и труба пророкотала,
и недвижно войско стало.
Замолкли и пушки,
и звон отдаленный -
бьет казачество смиренно
земные поклоны.
Молебствие архимандрит
перед войском правит,
святого Бога просит, славит,
чтобы ниспослал им указанье
и облегчил бы им избранье.
и гетмана единогласно
избрали утром рано-рано:
преславного Лободу Ивана,
рыцаря седого,
брата войскового.
И трубы затрубили,
и церкви зазвонили,
пушка загремела;
знаменами, бунчуками
гетмана укрыли.
Гетман слезы проливает
и руки к небу вздымает.
Славный гетман отвечает,
поклонившись трижды,
точно звон могучий
над кручей:
"Спасибо вам, спасибо, родные,
запорожцы удалые,
за славу, честь и уваженье,
что сегодня оказали, -
только лучше б вы избрали
не меня, уже седого, -
вы избрали б молодого
запорожца записного,
преславного, удалого
Павла Кравченко-Наливайко.
Я стар человек, не смогу сражаться,
будет со мною он совещаться,
по-сыновьи научаться,
как за ляха взяться.
Тревожно, братья, стало ныне
на нашей славной Украине.
Нет, не мне воевать с ляхом,
быть вам головою,
не под силу мне, седому,
сладить с булавою, -
пускай правит Наливайко
к нашей доброй славе,
чтоб от страха лях проклятый
задрожал в Варшаве".
Как шмель, казачество гудит,
все церкви зазвонили,
и пушка вновь гремит.
Знаменами укрыли
преславного запорожца
Павла Кравченко-Наливайко.
(Во граде Вильно достославном)
Во граде Вильно достославном
вот что произошло недавно...
Тогда стоял... Но трудно мне
в поэму втиснуть это слово...
Тогда в просторный и суровый
он превращен был лазарет,
а бакалавров разогнали
за то, что шапок не ломали
пред Острой брамой... Что дурак,
заметно сразу, но никак
назвать не смею, правый Боже,
того студента - ну, так что же?
То был сын ясновельможный
литовской графини:
мать заботилась о милом,
единственном сыне.
Не как пан дитя училось
и шапку снимало
в Острой браме;
было б ладно,
да беда настала!
Он влюбился не на шутку,
был молод, сердешный,
выбрал юную еврейку
и хотел, конечно,
тайну соблюдая,
чтоб не знала мать родная,
на красавице жениться.
Вот была какая -
та еврейка. Все сидела
до глубокой ночи
пред окном и утирала
печальные очи...
И она его любила,
и страх как любила.
На бульвар гулять ходила
и в школу ходила
все с отцом.
И что тут делать
с долею проклятой?
А банкир один из Любека
евреечку сватал.
Что же делать тут влюбленным, -
идти в Закрет детям?
Утопиться? Без еврейки
не житье на свете
юноше. Старик проклятый
знать того не знает,
дочь единственную крепко
дома запирает.
Как идет он утром в лавку, -
сторожила б строже,
нанимает Рухлю. Что же!
Рухля не поможет.
Где девушка эту книгу,
где роман читала -
с тонкой лестницей из шелка, -
и Рухля не знала.
Может, сама догадалась,
только так случилось,
что себе сплела такую ж
и в ночи спустилась
вниз, на улицу, к студенту.
Тут бы им скрываться,
а они (понятно - дети)
сразу - целоваться
у ворот немедля стали.
А отец тут вскоре
как безумный выбегает
с топором. Ой, горе,
горе матери несчастной!
Сына не зови ты:
На улице валяется
сынок твой убитый.
Он погублен изувером.
Горе приключилось!
Евреечка (что за сила
в девушке открылась?)
Бросилась, топор схватила
и по обух живо
в грудь отцовскую всадила.
Вот такое диво
в старом городе преславном,
В Вильно приключилось.
И дивились долго люди,
где же притаилась
евреечка та, гадюка,
что отца убила?
В Вилии она тихонько
ночью утопилась.
И нашли ее в Закрете;
там и закопали.
А графиня без сыночка
осталась в печали.
В Рим уехала, я слышал,
да там и осталась,
да с маркизом неким нищим,
молвят, обвенчалась.
Может, люди лгут - не знаю,
на то они люди,
и вдовицу не забудут
и всегда осудят!
(Покрытка)
"Если бы тебе досталось
пожить вместе с нами,
знал бы ты тогда, приятель,
какими словами
называть своих несчастных
девушек-покрыток.
А то мелет чертовщину
и думает: мы-то!
Мы-то людям всем покажем
этих бесталанных
и учтивости научим
барчуков поганых.
Жаль труда! Покуда баре
власть имеют в селах,
будет много собираться
покрыток веселых
по шиночкам с солдатами".
"Не тревожься, братец!"
"Ладно, говорю! А все же
побасенку нате,
да последнюю, барчата!
Послушайте кстати!
Девчата на лугу гребли,
а хлопцы сено в копны клали,
да все на солнышко взирали
да всяческую чушь несли,
ребячась. Хлопцам, как сороки,
в ответ девчата стрекотали
и часто к роднику спускались
в овражек глубокий.
Та, что красивей всех была,
уже давно в овраг ушла,
кувшин забрав, да и пропала.
А старосте - заботы мало,
не видит будто. Не впервой
лукавому кривить душой, -
матерый пес, да и смышленый.
Из балки вдруг донесся крик.
На помощь хлопцы в тот же миг
и видят: в балке, разъяренный,
насилье барский сын творит,
дивчину бедную терзает.
Сердешная вопит, кричит;
примчались хлопцы; не спасают,
боятся пана. Тут один,
юнец безусый, оглянулся
и - вилами пана!
Проколол его, как жабу...
Застонал поганый,
да и умер. Пошумели,
в город весть помчалась:
суд наехал, поглядели
и выпили малость
судьи; в цепи заковали
парня молодого
да в острог замуровали,
не молвив ни слова.
На шляху, в широком поле,
корчма под ветлою
стоит, в тени пристроилась,
ну, а под корчмою
в ряд колодники расселись.
В тени приютиться
позволили горемыкам,
водицы напиться.
Вот сидят они, болтают,
кто и засыпает.
Из-за горки поезжане
на шлях выезжают.
Их три тройки; и случайно
у корчмы той стали
покормить коней усталых,
и дружки устали,
распевая; вот и стали.
Встала молодая
и, горилки кварту взявши,
пошла, оделяя
и колодников несчастных,
и конвой унылый.
Вдруг взглянула, обомлела:
Боже, Боже милый!
Меж колодников, закован,
тот самый, единый.
Ее мститель бесталанный
несет с Украины
кандалы в Сибирь глухую.
Тебя ж, молодую,
будут холить, и не будешь
ты слыхать, тоскуя,
его плача вседневного...
Потчевать не стала
она мстителя святого
и не привечала -
лишь взглянула на родного,
не молвив ни слова.
Постояли поезжане
и - в дорогу снова.
И колодники за ними,
цепями бряцая,
потянулись. И настала
тишина немая
вокруг корчмы. Корчма одна
с хозяйкой осталась
при дороге. А над нею
дымом расстилалась
пыль дорожная.
И смерилось. И век пролетает,
не только день! На хуторе
музыка играет
до полуночи. Подружки
стлать постель в светелку
двинулись... А молодая
вышла втихомолку
и пропала... Ночь искали,
до свету искали
и не нашли! Где ж бедняга?
Где? Ушла, в печали,
за колодником убогим
в сибирские дали...