"Страсть: страданье, муки, маета, мученье, телесная боль, душевная скорбь, тоска; подвиг, сознательно принятые на себя тяготы, мученичество". Так нам говорит словарь Даля. Но роман Дженет Уинтерсон - бесспорной звезды британской литературы конца XX века - не только об этом. Страстны влечения пола, азартная игра, война, любовь к матери и своей стране.
Один из маленьких шедевров современной европейской литературы, роман "Страсть" - впервые на русском языке.
Содержание:
Император 1
Дама пик 9
Лютая зима 14
Скала 24
Примечания 29
Дженет Уинтерсон
Страсть
Благодарю Дона и Рут Ренделл, предоставивших мне для
работы кров, всех жителей Блумсбери, а особенно Лиз
Колдер. Особая благодарность Филиппе Брюстер за терпение.
В гневе уплыв далеко от отцовского дома
И миновав по пути Симплегадские скалы,
Ныне живешь ты в земле, что зовется чужбиной.
Еврипид. "Медея"
Император
Наполеон любил кур так страстно, что заставлял своих поваров готовить их день и ночь. Ну и кухня у него была: полно всевозможной птицы - еще холодные тушки висят на крючьях, другие медленно вращаются на вертеле, но большинство уже в отбросах, потому что Император занят.
Странно так подчиняться своему аппетиту.
Это стало моей первой обязанностью. Службу я начал шеевёртом, но прошло совсем немного времени, и я уже трюхал с блюдом курятины по глубокой грязи в его палатку. Я ему нравился, потому что был маленьким. Я льщу себе. Он не испытывал неприязни ко мне. Императору не нравился никто, кроме Жозефины, а Жозефина нравилась ему примерно так же, как куры.
Императору не прислуживали те, кто был выше пяти футов двух дюймов. Слуг он держал маленьких, а лошадей - больших. Любимая лошадь была ростом в семнадцать ладоней ; ее хвост можно было трижды обернуть вокруг туловища взрослого мужчины, а остатка хватило бы на парик его любовнице. У лошади был дурной глаз; в ее стойле валялось почти столько же мертвых конюхов, сколько кур бывало на кухонном столе. Тех, кого чудовище не убивало одним ударом копыта, выгонял хозяин: либо недостаточно блестела конская шкура, либо удила зеленели.
- Новая власть должна изумлять и ошеломлять, - говорил Император. А еще он говорил что-то вроде "хлеба и зрелищ". Поэтому не удивительно, что нового конюха отыскали в цирке, и головой он едва доставал лошади до холки. Чтобы почистить чудовище скребницей, ему приходилось вставать на стремянку с крепким основанием, но если нужно было его выгуливать, он высоко подпрыгивал и шлепался прямо на лоснящуюся спину; лошадь вставала на дыбы, фыркала, но сбросить его не могла, даже когда тыкалась мордой в землю, а задние ноги задирала к господу богу. Потом карлик и лошадь исчезали в туче пыли и скакали по много миль, карлик цеплялся за гриву и улюлюкал на своем забавном языке, которого никто из нас не понимал.
Зато сам он понимал все.
Этот человек рассмешил Императора, а лошадь не смогла его одолеть поэтому он остался. Я тоже остался. И мы стали друзьями.
Однажды мы сидели в кухонной палатке, и вдруг колокольчик зазвонил так, будто за него дергал сам дьявол. Мы повскакали с мест: один бросился к вертелу, другой плюнул на серебро и зашоркал по нему вихоткой, а мне пришлось снова натянуть сапоги и приготовиться топать по перемерзшим колеям. Карлик засмеялся и сказал, что с лошадью легче, чем с ее хозяином, но нам смешно не было.
Наконец курица - на блюде, вся в петрушке, которую повар выращивает в кивере убитого. Снаружи валит так, что я - будто фигурка в детском стеклянном шарике с метелью. Надо сильно щуриться, чтобы не потерять желтое пятно - палатку Наполеона. Никому больше не разрешается зажигать свет по ночам.
Топлива не хватает. Далеко не у всех в армии есть даже палатки.
Я вхожу, а он сидит в одиночестве и держит в руках глобус. Не замечает меня, крутит его, держа обеими руками так нежно, словно это женская грудь. Я негромко кашляю, он поднимает взгляд, и на лице у него - страх.
- Поставь и ступай.
- Сир, вы не хотите, чтобы я разрезал?
- Я управлюсь сам. Спокойной ночи.
Я знаю, о чем он. Теперь он вообще не просит меня разрезать птицу. Как только я уйду, он поднимет крышку, возьмет курицу и сунет в рот. Вот бы все лицо превратилось в пасть, чтобы сгрызть птицу целиком.
Если мне повезет, утром я найду косточку на счастье.
Тепла здесь нет, одни градусы холода. Я не помню, когда в последний раз мои колени ощущали огонь костра. Даже на кухне, в самом теплом месте любого лагеря, пламя слишком слабое, палатка не согревается, и медная утварь запотевает. Я снимаю носки раз в неделю, чтобы обрезать ногти, и остальные называют меня щеголем. У нас белые лица, красные носы и синие пальцы.
Триколор.
Он делает это нарочно, чтобы его куры не портились.
Зима для него - кладовая.
Но это было много лет назад. В России.
В наши дни люди говорят о его деяниях так, словно все они были исполнены смысла. Словно даже его катастрофические ошибки произошли из невезения или высокомерия.
Чушь все это.
Слова "опустошение", "насилие", "бойня", "резня" и "голодная смерть" всего лишь пароль, чтобы не дать выхода боли. Слова о войне, которые у всех на слуху…
Я рассказываю вам байки. Верьте мне.
Я хотел стать барабанщиком.
Офицер, набиравший рекрутов, дал мне каштан и попросил раздавить пальцами. Я не смог. Он засмеялся и сказал, что барабанщику нужны сильные руки. Я протянул ладонь, на которой лежал каштан, и предложил ему сделать то же самое. Он побагровел и велел лейтенанту отправить меня на кухню. Повар смерил взглядом мое тощее тело и рассудил, что в рубщики мяса я не гожусь. Не для меня эта мешанина непонятного мяса, что нужно крошить в ежедневную солдатскую бурду. Мне повезло, сказал он: я буду работать у самого Бонапарта, и на одно короткое счастливое мгновение мне представилось, что я стану кондитером и буду воздвигать воздушные башни из крема и сахара. Мы пошли к маленькой палатке с двумя бесстрастными часовыми у полога.
- Личный склад Бонапарта, - сказал повар.
Все пространство от земли до полотняной крыши было забито грубо оструганными деревянными клетками размером примерно в квадратный фут. Их разделяли крошечные проходы, в которые с трудом мог протиснуться человек. В каждой клетке сидело по две-три птицы с обрезанными клювами и когтями - они смотрели сквозь прутья одинаково тусклым взглядом. Я видал на фермах всякое, но не был готов к такой тишине. Ни шороха. Их можно - нет, должно - было бы принять за мертвых, если б не глаза. Повар повернулся и сказал:
- Будешь ощипывать и сворачивать им шеи.
Я улизнул на пристань и, утомленный долгой дорогой, задремал на уже теплых в начале апреля камнях, мечтая о барабанах и красной солдатской форме. Меня разбудил сапог - твердый, блестящий, он знакомо вонял седлом. Я поднял голову и увидел, что сапог стоит у меня на животе - примерно так же на моей ладони лежал каштан. Не глядя на меня, офицер сказал:
- Теперь ты солдат. Еще успеешь поспать под открытым небом. Встать.
Он убрал ногу. Когда я с трудом поднялся, офицер больно пнул меня в зад и, по-прежнему глядя прямо перед собой, промолвил:
- Крепкая задница кое-чего стоит.
Вскоре я узнал о его наклонностях, но этот человек никогда не докучал мне. Думаю, его отпугивала куриная вонь.
Я с самого начала тосковал по дому. Мне не хватало матери. Не хватало холма, над которым встает солнце, освещая долину косыми лучами. Не хватало тех обыденных вещей, которые я прежде терпеть не мог. Не хватало расцветавших по весне одуванчиков и реки, лениво струившейся в берегах после нескольких месяцев дождя. Когда пришли набирать рекрутов, вся наша храбрая братия смеялась и говорила: настала пора увидеть мир, осточертели эти красные амбары и бесконечные отёлы. Мы подписались не сходя с места, а тот, кто не умел писать, весело приложил к бумаге намазанный краской палец.
Каждый год в конце зимы наша деревня устраивает костер. Мы сооружали его несколько недель. Высокий, как собор со святотатственным шпилем из сломанных капканов и вшивых соломенных тюфяков. Ожидалось море вина, танцы, объятия в темноте, а поскольку мы покидали деревню, нам позволили его зажечь. Едва село солнце, мы сунули в середину костра пять своих факелов. Когда я услышал треск занявшихся дров, а потом увидел пробившееся наружу пламя, у меня пересохло во рту. Захотелось стать святым, которого охраняет ангел, прыгнуть в огонь и увидеть, как сгорают мои грехи. Я хожу к исповеди, но там нет настоящего пыла. Дело нужно делать от души или не делать вовсе.
Мы - скучные люди, что в дни пира, что в дни тяжелой работы. Ничто нас не трогает, но мы очень хотим, чтобы нас тронуло что-то. Лежим по ночам без сна и мечтаем: вот расступится тьма и подарит нам видение. Дети пугают нас своей непосредственностью, однако мы делаем все, чтобы они выросли такими же, как мы. Пресными. Но в такие ночи у нас пылают лица и руки, и мы способны поверить в то, что завтра увидим ангелов в печных горшках, а посреди хорошо знакомых деревьев внезапно откроется неведомая нам тропа.
Когда мы устраивали костер в прошлый раз, сосед пытался разломать на доски свой дом. Орал, что это вонючая куча навоза, сушеного мяса и вшей. Жена хватала его за руки. Женщина сильная, привыкла сбивать масло и батрачить, но остановить его не могла. Сосед лупил по старым доскам кулаком, пока тот не превратился в голову освежеванного ягненка. А потом мужик всю ночь провалялся у костра, и к утру ветерок занес его остывающим пеплом. После сосед никогда об этом не говорил. И мы никогда об этом не говорили. На костры он больше не ходит.
Все-таки интересно, почему никто не попытался его остановить. Наверное, мы хотели, чтобы он сделал это - за всех нас. Сжег наши прежние жизни и дал возможность начать заново. Жить легко, просто и с открытым сердцем. Конечно, из этого ничего не вышло - так же, как не могло выйти у Бонапарта, который превратил в костер половину Европы.
А что еще нам оставалось?
Наступило утро, и мы ушли, неся узелки с хлебом и созревшим сыром. Женщины плакали, а мужчины хлопали нас по плечам и говорили, что солдатское житье для молодого парня - в самый раз. Одна маленькая девочка, всегда ходившая за мной по пятам, дернула меня за руку, насупилась и с тревогой спросила:
- Анри, ты будешь убивать людей?
Я присел рядом с ней на корточки.
- Нет, Луиза. Я буду убивать не людей, а врагов.
- А что такое враг?
- Тот, кто не на твоей стороне.
Мы совершали марш в Булонь, чтобы влиться в Великую Армию. Булонь, ничтожный, сонный порт с дюжиной борделей, внезапно стал форпостом Империи. Всего в двадцати милях в ясный день отсюда видна кичливая Англия. Про англичан мы знали все: они едят своих детей, не чтут Святую Деву и кончают с собой не моргнув глазом. Самоубийств у англичан - больше всех в Европе. Кюре мне так и сказал. Англичане с их говядиной Джона Буля и пенистым пивом. Они уже сейчас стоят по пояс в воде у берегов Кента, мечтая утопить лучшую армию мира.
Мы должны вторгнуться в Англию.
Если понадобится, вся Франция встанет под ружье. Бонапарт схватит их страну, как губку, и выдавит все до капли.
Мы влюблены в него.
Хотя мои мечты бить в барабан и идти во главе гордой колонны не сбылись, голову в Булони я еще держу высоко - я знаю, что увижу самого Бонапарта. Он регулярно приезжает с грохотом из Тюильри и осматривает моря так же, как обычный человек проверяет свою бочку под водостоком. Карлик Домино говорит, что с ним рядом в ушах ревет ураган. Так считает мадам де Сталь, а она достаточно знаменита, чтобы всегда быть правой. Во Франции, правда, она больше не живет. Бонапарт выслал ее, чтобы не жаловалась на его цензуру спектаклей и подавление газет. Как-то то я купил ее книгу у бродячего торговца, к которому та попала от разорившегося аристократа. Понял я немного, зато позаимствовал оттуда слово "мыслитель" - так мне бы хотелось называть себя.
Домино смеется надо мной.
По ночам мне снятся одуванчики.
Повар снял курицу с крюка над головой и зачерпнул пригоршню фарша из медной миски.
Он улыбался.
- Парни, сегодня вечером идем в город. Клянусь, эта ночь запомнится вам надолго. - Он сунул фарш в птицу и провернул внутри руку, чтобы обмазать внутри тушку равномерно.
- Надеюсь, женщины у всех были?
Большинство покраснело, а некоторые хихикнули.
- У кого не было, тот узнает: на свете нет ничего слаще. А у кого были… что ж, сам Бонапарт не устает от одного вкуса.
И он показал нам курицу.
Я надеялся остаться в палатке с карманной Библией, которую мне на прощанье дала мать. Бога мать любила, говорила, что благодарит небеса за свою семью, а на самом деле ей не нужно ничего, кроме Господа и Пресвятой Девы. Я видел, как она спозаранку стояла на коленях - перед дойкой, перед овсянкой - и громко распевала хвалы Господу, которого никогда не видела. В нашей деревне все более или менее набожны, мы почитаем кюре, который пешком проходит семь миль, чтобы принести нам облатки, но подлинного пыла нет в наших сердцах.
Святой Павел говорил, что лучше жениться, чем гореть на костре, но мать учила меня, что лучше гореть на костре, чем жениться. Она хотела стать монахиней. Надеялась, что и я буду священником, скопила мне на образование, а мои друзья плели веревки и ходили за плугом.
Я не могу служить богу: сердце мое столь же пламенно, как у нее, пылать ответным огнем я не умею. Я громко взывал к Господу и Пресвятой Деве, но они мне в полный голос не отвечали, а шепот меня не интересует. Неужели божество не может ответить страстью на страсть?
Мать говорила, что может.
Так и надо было.
Семья моей матери не была богатой, но пользовалась уважением, ее спокойно воспитывали на музыке и пристойной литературе, за семейным столом никогда не говорили о политике - пусть даже бунтовщики ломились в дверь. Все ее родственники были монархистами. Когда матери исполнилось двенадцать, она сказала родителям, что хочет стать монахиней, но те не любили излишеств и убедили дочь, что замужество подарит ей больше. Она росла втайне от родительских глаз. Казалась послушной и любящей, но изнутри ее пожирал голод, который вызвал бы у них отвращение, если б отвращение само по себе не было излишеством. Она читала жития святых, знала назубок почти всю Библию и верила, что в назначенный срок ей поможет сама Пресвятая Дева.
Назначенный срок наступил на ярмарке, когда ей исполнилось пятнадцать. Весь город отправился любоваться на неповоротливых волов и жалобно блеявших овец. Родители пребывали в праздничном настроении; в сутолоке отец показал пальцем на тучного, хорошо одетого господина с ребенком на плечах и сказал, что лучшего мужа ей не найти. Позже он должен был обедать с этим мужчиной и очень надеялся, что Жоржетта (моя мать) споет им после трапезы. Когда толпа стала гуще, мать сбежала в чем была, не прихватив ничего, кроме Библии, которую всегда носила с собой. Спряталась в возу с сеном, на догоравшем закате покинула город и медленно покатилась по мирным просторам, пока воз не добрался до деревни, где потом родился я. Не испытывая и тени страха, мать, верившая во всемогущество Богородицы, представилась Клоду (моему отцу) и попросила отвезти ее в ближайший монастырь. Отец - недалекий, но добрый человек на десять лет старше ее - предложил переночевать, собираясь наутро доставить девочку домой и, может быть, получить награду.
Домой она не вернулась, но и в монастырь не попала. Дни превращались в недели, а она по-прежнему боялась своего отца - тот, по слухам, объехал всю округу и подкупил всех до единого служителей Церкви. Прошло три месяца, и выяснилось, что она умеет обращаться с растениями и успокаивать животных. Клод почти не разговаривал с ней, ничем не тревожил, но иногда мать замечала, что он стоит, прикрыв рукой глаза, и следит за ней.
Однажды поздно ночью мать сквозь сон услышала стук в дверь, зажгла лампу и увидела на пороге Клода. Он был чисто выбрит, облачен в ночную рубашку и благоухал карболовым мылом.
- Жоржетта, ты выйдешь за меня замуж?
Она покачала головой, и Клод ушел, но через несколько ночей вернулся. Он всегда останавливался у двери, чисто выбритый и пахнувший мылом.
И она сказала "да". Домой возврата не было. В монастырь она уйти не могла: отец подкупил всех матерей-настоятельниц, которым хотелось новых алтарей. Но продолжать жить с этим тихим человеком и его болтливыми соседями, не выходя за него, тоже было невозможно. Он лег с нею, погладил по лицу и положил ее руку себе на лицо. Она не боялась. Она верила во всемогущество Пресвятой Девы.
Всякий раз, когда Клоду хотелось ее, он так же стучался и ждал, пока она скажет "да".
Потом родился я.
Она рассказывала мне о дедушке и бабушке, об их доме, в котором стояло фортепиано. При мысли о том, что я никогда их не увижу, на ее взгляд набегала тень, но мне нравилась моя безвестность. У всех в деревне имелись родственники, с которыми можно было враждовать. А я сочинял о своей родне байки. Они целиком зависели от моего настроения.
Благодаря усилиям матери и слегка подзабытой учености нашего священника я научился читать на родном языке, по-латыни и по-английски, знал арифметику и как оказывать первую помощь. А поскольку кюре увеличивал свой нищенский доход с помощью пари и азартных игр, я выучился всем карточным играм и освоил несколько фокусов. Я никогда не говорил матери, что у священника есть полая Библия, в которой лежит колода карт. Иногда кюре по ошибке брал ее с собой на мессу, и тогда темой проповеди неизменно становилась первая глава Бытия. А селяне думали, что он обожает историю о сотворении мира. Человек он был хороший, но пресноватый. Я бы предпочел видеть на его месте пламенного иезуита - возможно, тогда я обрел бы экстаз, которого не хватало для истинной веры.
Как-то я спросил кюре, почему он стал священником, и он ответил: если ты вынужден работать на кого-то, лучше, чтобы хозяина рядом не было.
Мы вместе ходили на рыбалку, кюре показывал пальцем тех девушек, которые ему нравились, и просил меня переспать за него с ними. Я никогда этого не делал. Женщины появились в моей жизни поздно, как и у моего отца.
Когда я уходил, мать не плакала. Плакал Клод. Мать дала мне свою маленькую Библию, ту самую, которую хранила долгие годы, и я пообещал, что буду читать ее.
Повар заметил мою нерешительность и ткнул в меня вертелом.
- Что, паренек, в первый раз? Не бойся. Я знаю этих девок - там комар носа не подточит, а обильные, что твои поля Франции.
Я приготовился: с головы до ног вымылся карболовым мылом.