"Коровки божьей, жука и мухи…"
Коровки божьей, жука и мухи
трепещут крылышки и дребезжат,
и застревает в безвольном ухе,
чего не ловит надменный взгляд.Ты, желтосиняя в алмазной крошке
стрекозья выставленность арт-нуво,
когда фацетки двуглазой брошки
и есть искусство – да ну его!Вы – цацки, вы – ни на что не годный
без толку мечущийся блеск и гул,
изображающие то почетный,
то стерегущий нас караул.Рука, прихлопни их, по треску дроби
в параде казнь признав. Но не угробь
улитку пламени и кокон крови.
Неповторимы огонь и кровь.
"Всё, я уже ничего не знаю…"
Всё, я уже ничего не знаю.
Не слышу даже того, что сам бормочу.
Из дел – заснув в октябре и очнувшись к маю,
сдать кровь и мочу – единственное по плечу.Мне кто-то знаком, но кто, я не уверен.
Я что-то должен, только не помню что.
Не разберу, кто ангелом смотрит, кто зверем.
Несу, что ни попадя. Но хоть не вру зато.Потому что не различаю неправду, правду.
Путаюсь, что мерещится, что наяву.
Всё отбирают. Взамен оставляют мантру:
"жив – выживаю – жизнеспособен – живу".
Из Беранже
Здравствуйте, дорогие. А где сестра?
В шапке кудрей, с антрацитовыми глазами.
Дома оставили, слишком стала стара.
Маска морщин с пепельными волосами.Зря. Замысел, он как свет: всегда милосерд.
Вы, например – не хотели, а ведь пришли же.
Белая ковка локонов, татуировка черт -
вот что в фокусе. И никого нет ближе.Правда: ступайте за ней, будьте уж так добры.
Пусть увидит, что согнут, но что встречаю стоя.
И ничего, что не было никогда у меня сестры.
Нынче она единственная в точности знает, кто я.
"Свистит, но звука не расщеплет…"
Свистит, но звука не расщеплет
на смысл, восторг и молодечество
дрозд, подобрав по слуху щебет:
отцовство-отчество-отечество.Свист, стерший имя. Пташку-имя
без места, без семьи, без времени
унесший изо льда в полымя
и онемевший, скажем, в Йемене.Вздор, писк – но стоящий усилий,
с какими атмосфера плотная
пружинит, если над Россией
взмывает стая перелетная.Им лапки всасывает мякоть,
урчащая: вот червь, позавтракай,
еще успеешь покалялкать
с родней, трепещущей над Африкой.А те ей: мы другого духа -
что делать здесь ночами зимними
комочкам щебета и пуха,
лишенным родины и имени?А та: дождись, останься, ну же!
В конце концов – отцовство, отчество.
А те: ну да, но стужи, стужи -
без струй, без музыки, без общества.
Свой мир
Хотя и стоит этого-того
(пусть будет: этажерки и толкушки)
свой мир, нам остается только "сво"
от сводничества – ни души, ни тушки.
Сшить, сострочить – вот цель. Соединить.
Собой. Одним собою. Не надеясь
ни на кого. Ведь струйка крови-нить
и мысль-иголка никуда не делись.
И съесть – как тот пророк – не своего
пера и почвы книжку и картошку.
Собой – и только, сделать вещество,
под кожуру проникнув и обложку.
Короче, опровергнуть пустоту.
И, плоть в конце концов на оболочку
пустив, обить небесную плиту
сафьяном атомарным. В одиночку.
Астры
Небо за миг растворило созвездия в спирте
утра. Отчего немедленно поголубело.
Но поднеси, как спичку, себя к нему, вспыхни,
и на полмига сделается оно бело.
Спрячься в нору – пусть отпылает свиток
времени. И если там будет воздух,
выгляни только на выдохе – видеть
купол, монтируемый на новых звездах.Это к тому, что стоит ли сеять весной рассаду
астр в предвосхищенье сентябрьской продажи
цветов, от века подобных застрявшему стаду,
не знающему, что щипать – не самих себя же.
Во-первых, может не оказаться петлицы,
в которую их втыкают. А самое главное – царства
огненно-траурного, в котором могли распуститься,
как блеклые звезды неба, осенью астры.
Сенокос
Кóсу и грабли взять как гитару и гусли,
чтобы травинка к травинке ложилась сама
строчкой, звеня стебельками, как струйками в русле
тканного, что ли, струнного, что ли, письма.Ибо трава эта – лен. И рубаха льняная -
то ли папирус, то ли гребенка сродни
той, на которой, губами папирус гоняя,
в кровь их стирают, а он все гони да гони.Это как каторжник, жизнь проходивший в оковах,
в пламени ярости плющит – плевать, что тюрьма, -
уз примитив в примитив духовых и щипковых.
Разницы нет, когда тянет в воронку псалма.
"Заключенный глядит на небо…"
Заключенный глядит на небо,
потому что оно свободно,
за любую выходит зону
и все целое, а не пайка.А больной с него глаз не сводит,
потому что оно здорово,
кровью вен и аорт играет,
даже слезы льет не горюя.Взгляд вперяет в него ребенок,
потому что оно как царство -
все сверкает золотом в полдень,
и в серебряных бусах ночью.Сумасшедший смотрит на небо,
потому что оно нелепо,
как ломоть несъедобного хлеба,
Богом брошенный внутрь склепа.А поэт взирает на небо,
потому что оно бесцельно,
драгоценно, пусто, нетленно
и его рифмовать не надо.
"Когда возницы колесниц…"
А.О.
Когда возницы колесниц,
пуская радиусом малым
в путь жеребцов и кобылиц,
искусно действуют стрекалом,их по дистанции накал
схож с рыболовным у извива
заросшей речки, где стрекал
роль на себя берет крапива.Клюет у всех, но как во сне.
Подсечь подсек, но нет, что вынешь,
гарантии. Что на блесне
не тина. Что не пройден финиш.
"Принесите мне юность, воздушные струи…"
Принесите мне юность, воздушные струи
с лукоморья, всегда мой студившие лоб,
принесите ветренность и поцелуи,
с губ сдуваемые, как обрывки слов.Принеси мне, мой западный, мглу и запах
пляжных водорослей и сухого вина
под биенье плащей и под хлопанье флагов.
В общем, юность – ты знаешь, какая она.Принеси мне, северный, мою зрелость,
не замеченную, когда была -
когда сердце к жженью так притерпелось,
что, оплавясь, едва не сгорело дотла.А тебе, восточный, поклон за старость.
Незаслуженную. За нежданный привар.
За отличный отмер – чтоб к концу не осталось
ничего. За глазунью как Божий дар.И еще надышанного мне, южный,
пассажирами, вышедшими из такси,
я ни долгом с которыми не был, ни дружбой
прежде связан, тепла хоть на миг принеси.Ну а если не врут, что тебя не упросишь,
что как щедр ты и зноен, так нищ и зловещ,
принеси-ка мне то, что без просьбы приносишь, -
без названья, без свойств, без подробностей вещь.
Деревенский философ
Когда вы думаете, что у Петрова
на том, на дальнем конце села
кричит, потому что рожает, корова,
то это, скорей всего, бензопила.Не наговаривайте – мол, то медведица -
на грубый в семь точек чертеж ковша.
А что они, как гирлянда, светятся
то к ним электричество подвел Левша.И греческая ли мерещится гамма
в галочьем грае, еврейский ли гимл,
не выйдет из их истеричного гама
трагический хор, пророческий гимн.И, в общем, я жизни доволен итогами,
смотря с крыльца, как здоровые лбы
под водоотталкивающими тогами
отправляются с девственницами по грибы.
14 августа 2004
Когда Иосиф переехал в США,
приветственный мессаж он получил от Чеслава -
прибытье чье теперь за Cтикс его душа,
освоившаяся в том крае, чествует.Сиренная их речь, словно из зала в зал,
из мира в мир эфир переходя, как посуху,
для нас – лишь эха тембр. А знать бы, что сказал
Иосиф Чеславу и Чеслав что Иосифу!Возможно, и без слов. Подняв аперитив
на свет и медленно сухим печеньем хрустая.
Забыв, как говорят, забыв язык, забыв,
где польская тоска о прожитом, где русская.Изящество и ум – на бешенство и нерв.
Догадка, что тот свет уже чуть-чуть Америка.
Что все херня. Не так? – Не. Все, что не пся крев.
Что срока в самый раз судьба отмерила.
"Мои дела – как сажа бела. А ваши…"
Мои дела – как сажа бела. А ваши?
Я обращаюсь к тем, кто словил успех.
Как она, жизнь и какие цвета у сажи?
И у молитв у ваших какой распев?Было ли вам знаменье с небосвода?
Не дай, говорите, бог и вобще аминь?
Так же и я. А черти из дымохода?
Я обращаюсь к тем, у кого камин.Лазал ли кто с шаром свинца на крышу
тягу наладить – или был зван трубочист?
Нажил ли кто, глобус вертя, себе грыжу?
Шел ли на свист сесть с паханами в вист?А лучше: река, круиз, пароход на угле.
К тем обращаюсь, с кем мы на нем гудим.
Что если кончить с палуб глядеть на джунгли
и, за борт перевалясь, в них уйти, как дым?Нет? А без этого бизнес соборный лажа.
Карта успеха – наш обольстительный блеф.
Что уже удалось, то зола и сажа.
Все впереди. Сдайте мне даму треф.
"Заело молнии ресниц…"
Заело молнии ресниц,
так что зарниц бессильны залпы.
Где кто-то, кто с застывших лиц
ночь, как пустой чулок, скатал бы? -
ночь, ночь, кроящую чадру
растерянному христианству
с тем, чтоб в свою согнать к утру
барашков бритотелых паству.Где кто-то, кто под видом дня
хоть как – открыто или втайне -
придет, чтоб, расстегнув, с меня
содрать чехол солнцестоянья? -
плед, космос, гипс, комбинезон,
ночь, ночь, безвидность в разных видах.
Единственное средь времен
невремя. Ночь. Без вдоха выдох.
"Сад в провинциальном городке…"
Сад в провинциальном городке
яблоневый, он в провинциальном
сентябре на тинистой реке
выглядит и над– и сверхреальным.Не бравада елочная форм
культуризма, твердого на мягком,
а обилья рог и плавки горн
с двух сторон над задремавшим Вакхом.Что в деревне – косный урожай,
здесь – искусство: сквозь провинциальность
праздничную улиц даже жаль
узнавать крестьянскую банальность.Городок не жизнь, а ритуал:
жертва, пламя, чад, фазаньи перья…
Вот и сад бояться перестал:
неподвижность – вечности преддверье.
ЭР-200
В пейзаже из окна дневного
экспресса все старó: разъезд,
лесок. Но точно так же ново.
И то и то вошло в реестр.
Вид… вид… Дай волю равнодушью.
Двумерен вид. К траве впритык
река, закат. Набросок тушью,
внутрь не попасть, все только штрих.
Но узнаваем. Волю страсти
дай. Кто б ни вышел на крыльцо
избы мелькнувшей – той же масти
валет, что ты: одно лицо.
А с ним… Офелия?!.. Да плюнь ты.
Стеклянного экспресса прыть -
метла под ведьмой. Дробь секунды
твердит, что "быть" и есть "не быть".
Предутренняя депрессия
Предутренняя депрессия
с разбором вчерашних бед
полна готической прелести,
переходящей в бред,
где бьют нефтяные скважины,
в единой сходясь струе,
подземной тоской заряжены,
приплясывающей на острие.Куда свой шар ни покатите,
не в лузу идет – в тупик,
и вместо туза со скатерти
подмигивает дама пик.
И жизнь проходит меж пьяными,
беспомощная, одна,
и, задохнувшись туманами,
лопается, как струна.Осколки ее и черточки
от радости вне себя
снуют, как живые чертики:
мы, дескать, ее семья -
пока набухает за шторами,
как выигранное очко,
не здешнее и не горнее
белесое не важно что.
Поминки по веку
"Во "Франкфуртер Альгемайне"…"
Во "Франкфуртер Альгемайне"
известья о русских делах.
Нормально, нормально, нормально,
бормочет синайский феллах,
живущий по временной визе,
суэцкой войны ветеран.
Россия – сюрприз на сюрпризе,
ей-богу, страна между стран.Ей-богу, ей-богу, ей-богу,
зачем я родился не в ней -
где снег засыпает эпоху
и времени – климат древней.
Где память – лишь фото. На фото -
простор, на просторе – семья
обветренных сфинксов, и кто-то
моргнул, и всегда это – я.Он лезет под маску мне: кто он,
в картинку попавший за так?
Пустяк, неудавшийся клоун,
не вид человека, а знак.
Металл, на котором он выбит,
рассыпчат, как соль серебра,
и дни его выпил Египет
песчаной струей из горла.
Пустыня, в пустыне могила,
утопленник, всосанный в ил.
Зачем ты с землей Исмаила
смешал свою кровь, Самуил!
Затем что мы ищем не гроба,
а грезы на зыбких путях
и жарко лепечем: Европа,
Коммуна, Вселенная, ах!
Перечитывая старые письма
1
Сгнила клетчатка, колер потух.
Только где ты проходила,
облачко виснет, щекочущий дух
греческого кадила.Не задержать ни свистком, ни сачком,
ни птицеловной сеткой
ту, что боярышниковым цветком
пахнет, листом и веткой.Пурпур кровей и кишок перламутр
бритвы напрасно пороли
в ней, добровольно вкопавшей внутрь
куст безымянной боли.Вешняя плоть, нежная слизь,
Евой зовись, природой,
юностью, садом, жизнью зовись,
мучай себя, уродуй -есть только ты, ты одна, сама,
счастлива, неуязвима -
в хрупкой бумаге хмельного письма,
в пенье из рощ Элевзина.
2
Подумаешь, даль, Камчатка. В классе любом
есть камчатка. Ну, последние парты.
Но тут, чтобы знать, что жив человек, не дом
надо искать его, а, развернув карты,взрезáть конверт. Трава выше всадника, где
пишутся письма. Где говорят "лóжить"
вместо "класть". И есть, стало быть, те,
кто говорит. И есть, стало быть, лошадь.Не обсуждается, что седло трет.
Сёдла трут, если такой вышел
расклад. И хотя потом человек умрет,
какое счастье, что он сейчас выжил.
3
"Мы с мамой испечем пирог
и ждем тебя на Рождество".
Был холод. Я в пальто продрог.
В ботинках. Было мне всегошестнадцать. Мать совсем забыл.
Дочь в блузке. Разомлел в тепле.
Пирог был с луком. Что-то пил.
Спал, подбородком на столе.Как ее звали? Подпись "З.".
Давно, чуть не при мамонтах.
Над чаем – кукла. Торт безе.
И почему же с мамой-то?
4
Текст телеграммы: "очень обижен".
Штрих вместо точки. Отсутствует подпись.
Дескать, вот тáк – дескать, вóт как мы пишем.
Дальний прицел, но не тянет на "Сотбис".Несколько писем – точно таких же:
все, кто не я, – ну-ка, ну-ка на место!
Речь седока к благодарному рикше,
ночь отдежурившему у подъезда.Я – да не я, ибо я – это я же.
Речь о себе, как о серии фото:
я крупным планом, с бокалом, на пляже,
с удочкой. Я – это сам, но и кто-то.Проза, стихи – о стихах и о прозе
собственных. Курс на величье и славу.
То есть слова. Он держался на дозе
слов. На интимности по телеграфу.Пил только водку. Любил только виски:
был такой Хэм – ну так вот как у Хэма.
Тайн не бывает, когда в переписке -
тождество: тайны – когда теорема.Азбука Морзе; звонок: "Телеграмма";
я открываю – он все это видел.
В то, что обидел, не верю ни грамма.
Правда: ну помнил бы, если обидел.
5
Как если бы почерком запечатлен
был голос – в себе неуверенный тенор, -
слова от абзаца к абзацу наклон
меняют, колеблемы тоном и темой.Эстонская лыжная база. Следы
на первом снегу он рельефной подошвой
оставил, прибыв, – и узору слюды
туземец дивился. Туземец здесь дошлый,но честный. Бордель в общежитии: класс
желать оставляет. Но множество комнат
сдается. Зато состояние трасс
отменное, есть вездеход и подъемник.Кир с тренером сборной страны. Кутерьма
с конфеткой, подаренной им секретарше.
И двадцатилетним несет от письма
всецелым здоровьем – которому старшене стать, впечатленье. Знакомым привет.
Привет со значеньем – Лариске, Тамарке
и Алке. С известной дояркой конверт
и штампом доплаты, поскольку без марки.Морщин не связать с ним, не тот это сорт -
бронхита, пособий, долгов, меблирашек.
Но зимний нетрудно представить курорт
и в санках развозит туристов он. Рашн.
Литература
Чтоб не выступить крови
на рубле из клейма,
есть простое условье:
человек и зима.Он проверил наличность
и на писчую страсть
отпустил свою личность,
и она туда шасть.Ради мест самых общих
и за нищий барыш
льдину плюснами топчешь,
над поземкой паришь.Изрубцованность снега -
вся и книга. Зима
задыханья и бега -
весь и оттиск ума.
"О чем и пишутся стихи…"
О чем и пишутся стихи,
как не о жизни, милой жизни -
от снов ее и чепухи
во вдохновенье, в детском визге?От сумерек ее в слезах,
от беспощадной ласки в стонах.
От милоты в ее глазах -
без памяти. Вечнозеленых.Особенно когда она
вдруг расшибается об Аушвиц
и – в пыль. Не то собой пьяна,
не то не в меру разогнавшись.
"Как выпускаемое из пращи…"
Как выпускаемое из пращи,
как оставляемое на чай,
как доставаемое из печи,
нас поражает словцо "прощай" -
не ухо ловит, а ребер клеть
всю плазму звука, все вещество,
какому, щерясь, сперва лететь
из рта Давида, потом в него.Что толку в звуке, когда умолк,
причем униженно, невзначай?
Не дань признательности, а долг -
чему "привет" сказал, сказать "прощай".
Так забивают гортань псалма
и ты, и труп твой, и враг, и Бог,
чтоб жизнь изъять, не сойдя с ума,
и голос – главный ее вещдок.Итак, прощай все вокруг. Прощай
сам я. Но ведь кто-то же говорит
словцо вот это. Так не стращай
меня немотой, баритон Давид.
И снег ораторствует, и дождь,
и, всасывая, облепляя, пыля,
включает из склоки циклонов и рощ
"прощай" в свой гул бессмертный земля.