Сверкало на холме. С его вершин взмывали в пасмурную половину неба красные хвостатые звезды и, освещая исподнюю сторону туч мутным заревом, устремлялись на восток, за окоем холма. Княжич еще не знал, что так улетают особые вестовые голуби, выпуская из клювов горящую смолу и освещая себе дорогу в изнанке небес.
Тех вестовых голубей можно было выпускать во вчерашний день и в будущую осень.
Когда княжич спустя девять лет сидел ночью на пороге безродного дома, один из вестовых голубей, выпущенных с холма и уронивших каплю греческого огня на полу парчовой далматики Агатона, пролетел над его головой.
Вскоре стало светлеть. Не так чисто, как утром, но, однако, с корабля стало виднее, что делается вокруг, чем с берега. Оказалось, чужаки уходят, а ромеи возвращаются на реку. Чем больше удалялись пестрые всадники, тем отчетливей пробивалась на окоеме земель обыкновенная вечерняя заря, недавно потушенная молчаливой встречей.
Ромеи на корабле снова заговорили. Корабль зашевелился. Парус облегченно вздохнул.
Агатон возвратился без шкатулки и хмурый, больше всего досадуя на дырку в далматике, что пришлась прямо на глаз вышитого на ней волка, схваченного охотничьими собаками.
-- Хазары,-- только и сказал он, не став ничего о них рассказывать, потому что знал слишком много и даже больше многого.
Агатон знал Тайну, когда Тайна еще только завязывалась, чтобы созреть и лопнуть ядовитой мякотью спустя девять лет.
Тремя рассветами позже стали падать с небес тонкие белые облачка и понеслись над рекой стремительными птицами. Их острые крылья оставляли над водой и в памяти такой же след, какой оставляет в глухой чаще пронзительный свист родича, старшего брата.
Княжич прищурился. Полет невиданных птиц так и резал ему глаза встречной метелью.
-- Уже скоро будет ирий? -- переведя дух, спросил он у мудрого ромея Агатона.
-- Скоро,-- кивнул ромей.-- Но сначала будет так много воды, что один берег станет лишним.
Он бросил с корабля кусочек хлеба, и одна из тех прекрасных белых птиц не дала ему упасть на воду. Подхватив хлеб, а вместе с ним свою тень с воды, она взмыла высоко вверх и замерла-осталась на небе самым высоким из всех облаков.
-- Попробуй сам,-- сказал Агатон и отдал княжичу половину лепешки.-- Не бойся их.
Тот накрошил целую горсть, с размаху бросил за борт -- и в тот же миг перед ним закружилась настоящая вьюга и громко закричала на разные голоса, не то встречая, не то прощаясь навсегда.
Княжич испугался и бросился со всех ног в темную каморку под веселый смех стражников, торговцев, и даже гребцов.
Потом он привык к этим птицам, которые потянулись за кораблем осенней стаей, улетающей на полдень. Он думал, что осенью каждая стая находит себе сверху какой-нибудь корабль, который и отводит ее по реке до самого ирия.
Теперь перед сном княжич всякий раз доставал из мешка чудесную раковину и с высоты локтя начинал сыпать в нее хлебные крошки, пока над маленькой бездной, которую можно было всю обхватить руками, не появлялись крохотные снежинки-птицы. Они кружились над раковиной и кричали, не давая заснуть старому ромею Агатону.
Два дня по берегам не появлялись никакие всадники, а в третью ночь к кораблю подошел воин-бродник. Он разжег на берегу костер из сухих костей и двинулся вдоль реки по своей тени, бок о бок с кораблем.
Конь его был весь прозрачен, кроме гривы и хвоста. Стремена его, острые, как серпы, рассекали зазевавшихся рыбок, а меч не тонул в воде, и по нему от рукояти к острию бежали волны. Бродник носил очень древнюю скифскую кольчугу, которая отражала свет не снаружи, а изнутри. Видно, ту кольчугу подарил ему какой-то мертвый скиф, когда бродник перебил грабителей его кургана. Кольчуга давно бы рассыпалась, если бы за ней не ухаживали муравьи, поселившиеся в ней еще на кургане и оставшиеся с новым владельцем. Они жили в кольчуге и на груди, и на спине, держа в каждой ячейке по белому яичку. Лицо бродника напоминало лежащий на дне реки большой камень. Борода от каждого вздоха покрывалась инеем, а глаза смотрели из-за приподнятых нижних век, как кукушата из чужих гнезд.
Когда с корабля стали спрашивать на всех известных языках его имя, то сам он молчал, а вместо него отвечало на всех языках отлетавшее от берега эхо, так что начала никто не успевал услышать, а конец имени пропадал в плеске воды. Тогда Агатон остановил всех, сказав, что спрашивать имя у пришельца тщетно. Эхо отвечает только за того бродника, кто не уходил из рода, а сам уже сын или внук бродника. Имя такого всадника далеко в стороне от него носит по Полю ветер, а если приподнять у него кольчугу, то не увидишь пупа, потому что пуп рассасывается уже на третий день после рождения. Агатон знал, для чего бродники подходят к кораблям: за солью. Соли они едят гораздо больше других людей -- только она и тянет бродников к земле, иначе их может подхватить и унести прочь с земли всякий вихрь и всякая птичья стая.
Агатон бросил броднику маленький мешочек с солью, и тот поймал его правой рукой, не переворачивая ее ладонью вверх. Оказалось, у него на каждой руке по две ладони с обеих сторон. Левой он подбросил вверх горсть золотых монет, и монеты потом долго, до самого утра, оседали на корабль, как пепел с обгоревшей кровли дома или кроны дерева.
Бродник сразу высыпал всю соль в рот, проглотил ее, не морщаясь, черпнул рукой воды, гулко запил и сразу погрузился вместе со своей тенью в реку до самых плеч. Костер на берегу зашипел и стал гаснуть, будто его начали усердно заливать.
Не прощаясь ни на каком языке, бродник повернулся лицом к оставшемуся уже далеко костру так быстро, будто весь вывернулся наизнанку, и двинулся прямо на умирающий огонь. Хоть он и отяжелел от соли, но стука копыт все равно никто не расслышал, а только слышали, как он в конце концов плюнул в костер. Тот сразу погас и разлетелся ночными птицами.
Один корабельный страж не утерпел и выпустил вдогон броднику стрелу. Сначала стрела жалобно пела, потом донесся такой звук, будто собака перекусила кость, и с берега на корабль испуганно вернулась тишина. Тому стражнику почему стало так жалко свою стрелу, что он до самого рассвета отворачивался от всех и вытирал со щек слезы.
Утро наступило хотя и теплое, но пахшее тревожной, широкой прохладой, будто с чистых небес густо пошел невидимый снег.
Полуденный окоем земли вдруг замерцал золотыми нитями. Княжич, приподнявшись на цыпочки, увидел, что там земля кончается и начинается сплошная парча, расшитая золотом. Значит, и река превращалась не в небо, а вся шла на бескрайнюю ромейскую ткань.
Внезапно в лицо княжичу ударил ветер со вкусом бесчисленных слез, и далекие берега распахнулись настежь.
Раньше так распахнулась перед княжичем настежь только материнская утроба. Тогда ему в лицо тоже ударил ветер, ослепивший полынной горечью. Тогда сила вод подхватила и понесла его в бездну.
И теперь перед княжичем будто сверкнуло округлое лезвие, распахнувшее родную плоть, и он снова вздохнул всей грудью всю ее предсмертную боль, вскрикнул и провалился в бездну.
Княжич Стимар очнулся, когда твердые пальцы ромея Агатона прикоснулись к его темени так же, как в час рождения прикасались пальцы старого Богита.
Он услышал тревожное бромотанье Агатона, подумал, что ромейские заговоры совсем бессильны. В тот же миг ему в нос ударил резкий запах. Княжич вздрогнул и открыл глаза. Куда-то в сторону живо убралась рука с кусочком вонючей пакли, и теперь с высоты совсем неглубокого, спокойного неба на княжича смотрел Агатон и что-то говорил на своем наречии.
Только девять лет спустя княжич вспомнил те ромейские слова и раскрыл их тайну.
-- Отцу ты, наверно, доставил немало хлопот, прячась по ночам, и он решил доставить хлопоты нам...-- тихо проговорил тогда ромей Агатон.
Княжич лежал, боясь подняться и увидеть ту бескрайнюю полынью, в которую угодил корабль.
Мудрый ромей увидел его страх -- два крохотных водоворота зрачков.
-- Прислушайся, маленький каган,-- шепотом сказал он, коснувшись перстом невысокого и мелкого неба.
Княжич прислушался. Далеко за кораблем будто бы шумел лес, но шумел не как обычно, от знакомого ветра или баловства лешего. В этом лесу ровно дышало одно большое сердце.
-- Понтос,-- тихо сказал Агатон.-- Ты увидел его, а теперь слышишь. Разве ты боялся его раньше?
И с этими словами он прислонил к уху княжича его раковину.
Стимар сразу схватил ее и изо всех сил прижал к груди. В ее непостижимой бездне было заключено целиком все море. Он крепко обнял его руками и тогда вздохнул с облегчением.
Весь день княжич просидел на корме, не расцепляя рук, и до боли в глазах всматривался в тонкую корочку-пенку берега. Однако с этого часа он вовсе не хотел ничего запоминать, ведь нет никакой пользы запоминать тающие на реке льдины, даже самые большие.
Вечером княжич сказал Агатону:
-- Мне уже не страшно.
-- Очень хорошо, маленький каган,-- как всегда бессильной улыбкой ответил ромей.-- Теперь ты можешь увидеть, как красиво вокруг. Потом расскажешь своим братьям.
Дни и ночи княжич проводил, не отпуская раковины: боясь, что, море отпущенное из рук, снова станет чересчур большим и бездонным, чтобы можно бло без опаски смотреть на него.
По ночам раскрывались веки глубин, и на княжича с неживым спокойствием смотрели глаза с чешуйчатыми, как рыбьи бока, зрачками.
Морские девы кружились вокруг, вплетая корабль в свои бесцветные волосы, как девушки вплетают в косы весенние цветы.
Огромные рыбы, чья кожа сверкала гибкими клинками, проносились мимо. Морские племена вымерли давным-давно, раньше, чем кони стали подходить к люлькам и вылизывать первых человеческих младенцев, и теперь уже некому было оседлать одичавших морских жеребцов.
В одну из ночей звезды вдруг стали чадить и потрескивать вроде головней под начинающимся дождем.
Хозяин корабля стал смотреть на небо и всю ночь цокал языком так, будто отчаянно выбивал кресалом искру, чтобы разогнать удушливый, как дым, сумрак.
Еще не было ветра, а копья уже стали раскачиваться в руках стражников, с той же тревогой глядевших в небеса.
Даже гребцы не спали и шевелились, как головастики в пересыхающей луже.
На другой день, вскоре пополудни, полуночный окоем стал темнеть и подернулся пепельной дрожью. Ветер тоже сковала судорога, и корабль весь натужился глухим утробным гулом.
И вот все море засверкало холодным железом, гибкими клинками, от окоема до окоема превратившись в кожу огромной, несущейся в небо неоседланной рыбы. Корабль крупно закачался, и княжича сразу потянуло в мутный сон. Он прижался головой к тюфячку, а когда проснулся от тошноты, то увидел, как побледневшее от страха Солнце скачет по всему небу, пытаясь ускользнуть от огромной черной пасти, обметанной бесцветными лохмами водяных дев.
Посреди корабля, с трудом держась на ногах, стоял человек в черном и, протягивая в небо золотой крест, пел ромейские молитвы. И крест мутно сверкал и качался в небе на пару с Солнцем.
Высоко вздыхали воды и шипели в тысячу змеиных глоток, брызгая на крест и в лица людей холодной слюной.
Теперь чужая, небывалая сила, поднявшаяся с глубин то властно прижимала княжича к кораблю, то отталкивала прочь, оставляя его в наполненной тошнотою пустоте.
Стимар прижимал раковину к животу до боли, до немоты в руках, наконец лег на нее и, не утерпев, выжал из себя кислый комок жидкости. Он не успел перевести дух, как тошнота подкатила снова, стискивая внутренности, однако же и отгоняя страх.
Его мучило в самой сердцевине ревущей, немилосердно толкающей во все стороны тьмы. Он долго-долго ничего не знал, кроме этих нескончаемых толчков и горечи, которую тело уже из последних сил выдавливало ему в рот. В эту тьму порой удавалось проникнуть доброй руке ромея Агатона. Она вытирала мокроой тряпицей княжичу губы и щеки. Потом рука гладила его по волосам и безуспешно пыталась закрыть теплым покровом от ветра и вод, слившихся в одну бессмысленную и потому беспредельную силу.
Потом появилась другая рука, жесткая и крепкая, и буря зашумела в ее пальцах, как ветер среди сосен. Та рука переложила княжича на голую доску, взяла его голову и прижала виском к холодной глади дерева, прижала так крепко, что захрустели волосы и боль отдалась в скулу и темя. Малой рванулся прочь, но эта чужая рука оказалась куда сильнее Агатоновой руки и жалости в ней не было никакой. Вдруг тошнота сама отошла прочь. Тело радостно ослабло, пропитываясь сладостной ломотой. Мутная краснота, как факел в тумане, закачалась перед глазами. Княжич заснул, а когда проснулся, та чужая, но спасительная рука все еще прижимала его голову к мокрой доске.
-- Тебе уже легче, маленький каган? -- услышал он сквозь гул и рокот тьмы хриплый шепот Агатона.-- Не бойся. Скоро ветер утихнет.
Крепкая чужая рука отпустила княжича. Он хотел было повернуться и лечь поудобнее, но опять подкатила внутри, давя грудь, кислая горечь, и тогда малой снова, уже сам, прижался до боли виском к тверди и стал лежать неподвижно, решив вытерпеть до конца.
Та чужая рука, принадлежавшая хозяину корабля, ромейскому навклеру, научила княжича хорошему средству против страха и против чужой силы, какую нельзя ничем превозмочь. Княжич потом не раз прижимался так виском к холодному порфиру дворцовых колонн, к мозаике полов и даже к узкой глади меча...
Межа оборвалась перед глазами Стимара, словно пересохшая пуповина, и он замер, внезапно поняв свою ошибку. Как только родичи увидели тень волкодлака, сразу надо было прижаться к родной земле, изо всех прижаться к ней виском, как тогда, в бурю, к тонкой тверди, отделявшей его от бездны -- и морок схлынул бы сам, как та невыносимая тошнота.
На родной земле надо было сделать так же, как научила чужая рука в страшной тьме вод.
На корабле княжичу снилось, что он, весь продрогший и обветренный на открытом холме, наконец дождался отца. Князь-воевода вернулся с Поля, надвинулся на сына конем и поднял последыша к себе в седло. Теперь они были вместе, и конь пошел рысью.
Никто, однако, не встречал князя -- только он, последыш. Никого он не видел вокруг, и град куда -то пропал, а уже опускались сумерки. Он хотел спросить отца, куда они едут и почему нет родичей, но боялся.
И вдруг он увидел, кто под копытами коня вовсе не земля, а бугристые тучи, поэтому-то и качает их так сильно из стороны в сторону. И княжич растерялся: как же теперь они спустятся к граду и к родичам с такой высоты. Отец знал, но малой снова побоялся спросить его.
И вот впереди черной стеной пророс из туч дремучий лес, тоже шумевший и качавшийся во все стороны.
Они углубились во тьму и вскоре подъехали к Дружинному Дому. Не горел во дворе костер, и не было там никакого Перуна-столпа. Здесь, на туче, отец сам себе был силой, богом-столпом.
Отец пошел к Дому, а сыну запретил.
Тогда последыш, уже не страшась тьмы, обежал Дом с другой стороны, зная, что там есть щелка, проточенная его братьями, в которую можно все увидеть.
И он увидел яркий золотой свет и огромный круглый живот, по которому струились и стекали рекой, закрывая лоно, золотые волосы.
А потом он увидел обнаженную руку отца, поднимавшую меч над переполненной утробой. Княжич весь похолодел. Он догадался, что только таким ударом отец сможет раскрыть небо и тогда они оба попадут вниз на землю, их понесет поток дождя.
Он закрыл глаза, боясь смотреть.
Тьма треснула, как льдина. Княжич сжался весь, готовый падать с небес на землю вместе с дождем -- и очнулся.
Золотые нити-волосы пронизывали тесный мрак. Корабль покинул бурю и теперь мерно покачивался на дне тишины.
Княжич судорожно поднялся, и жесткое суконное покрывало сползло с него вниз, на мутно поблескивавшие лужицы.
Он соскочил со скамеечки и поспешил спастись из последней, маленькой тьмы.
Не чувствуя в себе никакого веса, без всякой боли ударясь об острые углы и отскакивая от них, хватаясь за скользкие предметы и бессильно застревая между ними, он долго пробирался к дверце.
Вдруг ослепительное лезвие света сверкнуло в глазах -- и лазоревая пустота подхватила княжича волной, вынесла из промокшей каморки и понесла прочь с корабля. Таким чистым было Солнце, так ясны были и покойно дышали вокруг бескрайние воды, что совсем не страшно стало поддаться им и забыть о спасительной руке. Такая теплая и ласковая волна могла унести только в ирий. Какая-то темная веревка тянулась к кораблю, ставшему теперь всего лишь соринкой в зенице лазурно ликующих вод. Княжич ожидал, что эту веревку вот-вот обрежут и отпустят его навсегда. Но опять появилась белая, несильная рука. Она ухватила за веревку -- княжич очнулся и, щурясь от боли в глазах, огляделся вокруг.
Сначала он увидел другую -- темную и жилистую -- руку, принадлежавшую навклеру, хозяину корабля. Она неспешно поднялась и провела по седой стерне, покрывавшей его бронзовый череп, а над черепом вились и тонко щебетали крошечные морские ласточки. Его крупные, редкие зубы плясали от радости в широко улыбавшемся рте: корабль был спасен.
Агатон стоял рядом с навклером и держался за веревку, тянувшуюся к мачте. Казалось, если он отпустит ее, то сразу упадет. Та белая рука безо всяких жил была, конечно же, его.
-- Буря кончилась,-- тихо проговорил он и добавил что-то на своем, ромейском наречии, которого княжич еще не разумел; так он послал свои слова в будущее, слова, бесполезно обогнавшие хазарских вестовых голубей: -- Да благословит тебя Господь, мальчик, юный каган. Пусть эта буря будет самой опасной в твоей жизни, ибо, полагаю, если бы тебя не было с нами, кто бы теперь благодарил Бога за свое спасение?
Ромей Агатон, человек с круглым незлым лицом, ошибся и умер на рассвете следующего дня.
Он мало поднимался накануне, в тот первый, самый чистый день после бури, а когда вставал и переходил с места на место, то одной рукой держался за веревки, а другую прижимал к боку и морщился.
Однажды княжич подставил ему плечо, и он, благодарно кивнув, оперся так тяжело, таким непосильным, неживым грузом, что у княжьего сына подогнулись ноги и он не смог сделать ни шага.
-- Прости меня, юный каган,-- мучительно улыбнувшись, сказал Агатон и сразу отпустил его плечо.-- Теперь я сам. Мне осталось пройти совсем немного.
Стимар, Потерянный Смертью, вдруг понял, испугался и побежал скорее обнять свою раковину.
Ромей Агатон заметил, что сын северского князя вот-вот опять потеряется среди вод.
-- Не страшись. Ты все увидишь и ко всему быстро привыкнешь, маленький варвар,-- увещевал его ромей.-- Тебе будет куда легче попасть в ирий, чем мне.
Княжич вдруг увидел, что глаза старого ромея затягиваются желтизной, быстро превращаясь в два осенних листа.
-- Только никому не говори,-- шепнул Агатон, касаясь пальцем губ.-- А то мне пустят кровь. Я очень боюсь крови.
Глаза его все больше заливала желтизна, а потом она пошла по всему лицу -- и Агатон теперь уже весь превращался в осеннее дерево.