Глава 11.
Печать и письмо
Через открытое окно, выходившее в один из внутренних дворов Алькасара, доносились выкрики команд – должно быть, начинался развод караула. В комнате, куда привели капитана, стоял только неимоверных размеров темный письменный стол, заваленный бумагами и книгами и производивший столь же внушительное впечатление, как и человек, который за ним сидел. Человек этот методически просматривал один документ за другим и время от времени, обмакивая гусиное перо в фаянсовую талаверскую чернильницу, что-то писал на полях – причем с ходу, не тратя ни секунды на обдумывание, словно мысли его сами собой облекались в слова, а слова стекали на бумагу так же легко, как чернила – с кончика пера. Это продолжалось довольно долго, и человек за столом не поднял голову, даже когда лейтенант Мартин Салданья в сопровождении сержанта и двоих королевских гвардейцев тайными дворцовыми переходами доставил сюда Диего Алатристе – доставил, поставил посреди кабинета и оставил наедине с хозяином. Тот невозмутимо, будто находился в полном одиночестве, продолжал разбирать бумажную гору, так что капитану вполне хватило времени, чтобы внимательно разглядеть его. Дородный и осанистый, большеголовый, краснолицый, черноволосый, с темной остроконечной бородкой, начинавшейся прямо под нижней губой, с густейшими, распушенными на концах, торчащими в стороны усами. Одет он был в темно-синий, отделанный черными плетеными лентами шелковый колет и такого же цвета короткие штаны; только алевший на груди крест ордена Калатравы, белый отложной воротник да тонкая золотая цепь несколько оживляли этот скромный и строгий наряд.
Хотя Гаспар де Гусман, третий граф Оливарес, получил герцогский титул лишь спустя два года после описываемых нами событий, этот испанский гранд к своим тридцати пяти годам уже находился в зените могущества и влияния. Юный Филипп, государственным делам предпочитавший празднества и охоты, был слепым орудием его воли; возможных соперников Оливарес устранил, убрал, удалил – причем иных так, что дальше уже и некуда. Приближенных покойного государя и прежних своих покровителей – герцога де Уседу и монаха Луиса де Альягу – отправил в ссылку, герцога де Осуну изгнал из страны, забрав все его имущество в казну; а герцог де Лерма не поплатился головой лишь потому, что успел укрыть ее под красной кардинальской шляпой – "дело в шляпе", как острили по этому поводу в Мадриде, – тогда как Родриго Кальдерона, игравшего заметнейшую роль при дворе покойного государя, казнили на площади при большом стечении публики. И теперь никто не стоял поперек дороги у этого умного, образованного, бешено честолюбивого патриота, крепко взявшего бразды правления империей, могущественней которой в ту пору не было на свете.
Нетрудно представить себе, какие чувства обуревали Диего Алатристе, когда он оказался наедине со всесильным министром в этой просторной пустой, если не считать ковра да письменного стола, комнате, единственным украшением которой служил портрет покойного короля Филиппа Второго, деда нынешнего нашего государя, висевший над не разожженным камином. Да, нетрудно вообразить, какие мысли вихрем понеслись у него в голове – особенно после того, как он без малейшего напряжения и усилия, ни на миг не засомневавшись, узнал в Оливаресе того рослого и тучного человека в маске, который имел с ним беседу в заброшенном особняке у ворот Святой Варвары. Того, к кому его круглоголовый спутник обращался "ваша светлость", и кто перед самым уходом, помедлив на пороге, еще раз потребовал, чтобы крови пролилось как можно меньше.
"Надеюсь, – думал капитан, – что мы обойдемся без гарроты". Конечно, болтаться в петле – тоже удовольствие сомнительное, но все же это лучше, чем когда тебе медленно, но все туже и туже сдавливают горло этим омерзительным приспособлением на винте, а палач приговаривает "Не прогневайтесь, сударь, я – человек подневольный". А этому еще будут предшествовать все прелести допроса с пристрастием – дыба, жаровня, национальная наша обувь, называемая "испанский сапожок", ибо ведь никак не возможно просто отправить человека на тот свет: непременно надо сначала измытарить его до умопомрачения, вытянуть из него предварительно все жилы, а заодно – и признание по всей форме. Совсем плохо, что под аккомпанемент такого струнного трио Диего Алатристе петь не захочет, так что мучительная канитель, ожидающая его, обещает стать весьма продолжительной. Конечно, будь выбор за ним, он предпочел бы окончить свои дни в бою, и Всевышний Лекарь поступил бы справедливо, прописав на прощанье старому солдату укольчик шпагой или свинцовую пилюлю. Вот это было бы дело:
"Да здравствует Испания!" и все такое, глазом моргнуть не успеешь, а ты уж среди ангелочков. Ишь, чего захотел! Так легко не отделаешься. Не об этом ли толковал Мартин Салданья, когда нынче на рассвете явился в тюрьму, чтобы доставить его в королевский дворец:
– Сдается мне, Диего, на этот раз ты испекся.
– Ничего, бывало и похуже.
– Нет. Хуже не бывает. От того, кто желает тебя видеть, не отобьешься.
Тем более что Алатристе отбиваться было нечем: после схватки в театре, когда только вмешательство англичан спасло его от неминуемой гибели, капитана разоружили – даже вытащили припрятанный за голенищем нож.
– Теперь мы в расчете, – промолвил принц Уэльский, с помощью гвардейцев разняв сражавшихся и тем самым сохранив жизнь Алатристе. Потом вложил шпагу в ножны и под рукоплескания публики вернулся вместе с Бекингемом в ложу, потеряв интерес к происходящему.
Дона Франсиско де Кеведо отпустили по личному приказу короля, которому, судя по всему, понравился его последний сонет. Из пяти нападавших двоим под шумок удалось улизнуть, один был тяжело ранен, и еще двоих арестовали вместе с капитаном и поместили в соседнюю камеру. Но проходя утром под конвоем Салданьи по тюремному коридору, Алатристе увидел, что она пуста.
Граф Оливарес продолжал разбирать почту, а капитан с угрюмой надеждой покосился на открытое окно. Сигануть оттуда, что ли? Это избавило бы его от свидания с палачом и сильно сократило бы процедуру ухода на тот свет. С другой стороны, не так уж высоко оно расположено – всего футов тридцать – ну как не расшибешься насмерть, а только кости переломаешь, и когда тебя взвалят на спину мулу и повезут вешать, зрелище будет не слишком радовать глаз. Да, и еще одно – если там, наверху, кто-то есть, самоволка через окно весьма омрачит капитану пребывание в вечности, и эта перспектива при всей своей туманности не могла его не тревожить. Так что – труби отбой, Алатристе: в лучший мир поедешь по-человечески, исповедавшись и причастившись святых тайн, и умрешь от чужой руки, хоть разница, по сути, невелика. В конце концов, утешил он себя, как бы ни терзали и ни мучили, как бы ни медлила смерть, все равно ведь помрешь. А помрешь – отдохнешь.
Он еще предавался этим веселым размышлениям, когда вдруг заметил, что Оливарес, отложив очередное письмо, уставился на него черными живыми глазами и внимательно разглядывает. Алатристе в душе пожалел, что после стычки в театре и ночевки в тюрьме выглядит так непрезентабельно – сущий оборванец. Дали б хоть побриться. Не помешало бы также завязать чистой холстинкой рассеченный лоб и смыть размазанные по лицу потеки засохшей крови.
– Вы когда-нибудь видели меня раньше?
Вопрос Оливареса застал капитана врасплох. Но внутренний голос – или, может быть, шестое чувство? – схожий с шелестом стального лезвия о точильный камень, посоветовал поступать осмотрительно и дать ответ не правильный, но верный:
– Нет. Никогда.
– Никогда?
– Я ж говорю – не приходилось.
– Может быть, на улице или на каком-нибудь празднестве?
Капитан – словно бы в сосредоточенном раздумье – пригладил усы:
– На улице?.. Ну, то есть на Пласа-Майор или на Хоронимое или в тому подобных людных местах… – Сказал он это с видом кристально честного человека, которому решительно нечего скрывать. – Да-да…Вот там, может быть, и видел.
Оливарес невозмутимо выдержал его взгляд.
– И больше нигде?
– И больше нигде.
Капитану почудилось, что под разбойничьими усами его собеседника скользнула мимолетная усмешка. Однако поручиться, что это было именно так, он не мог. Оливарес между тем рассеянно перелистал одну из папок, лежавших перед ним.
– Насколько я знаю, вы служили во Фландрии и в Неаполе. Воевали с турками в Леванте и в Берберии…
Славный боевой путь.
– Я в солдатах с тринадцати лет.
– Капитан, как я понимаю, – это прозвище?
– Точно так. Я дослужился всего лишь до сержанта, да и то был разжалован после одного неприятного случая.
– Да, тут сказано. – Министр полистал папку. – Повздорили с прапорщиком, вышли с ним на поединок, ранили его… Удивительно, как это вас не повесили.
– Собирались. К тому все и шло. Но в этот самый день взбунтовались наши части, расквартированные в Маастрихте, – им пять месяцев не платили жалованья. Я же не примкнул к мятежникам, и мне выпало счастье спасти от них полковника Мигеля де Ордунью.
– Вам не нравятся мятежи?
– Мне не нравится, когда убивают офицеров.
Министр вздернул бровь и недовольно поглядел на Алатристе:
– Даже тех, которые собираются вас вздернуть?
– Одно другому не мешает.
– Тут написано, что, защищая своего полковника, вы закололи двоих или троих.
– Это были немцы. И потом сам дон Мигель сказал мне: "Черт побери, Алатристе, если уж мне суждено погибнуть от руки мятежников, пусть они будут испанцами". Я счел, что он прав, отбил его и тем самым избежал петли.
Оливарес выслушал его внимательно, время от времени переводя задумчивый взгляд с подшитых в папке бумаг на стоящего перед ним человека.
– Вижу, – произнес он. – Здесь имеется рекомендательное письмо старого графа де Гуадальмедина и собственноручное ходатайство самого генерала Амбросьо де Спинолы о назначении вам восьми эскудо пенсиона в признание ваших боевых заслуг и отваги, проявленной перед лицом неприятеля… Получили?
– Нет. Покуда прошение шло по канцеляриям, стараниями всей этой секретарской швали сумма похудела вдвое, но и четырех эскудо я пока не видал.
Оливарес понимающе покивал, словно и его обходили наградами, арендами и пенсиями, или наоборот – одобряя рачительность секретарей и писарей, сберегающих казенные средства. Алатристе обратил внимание, что он листает бумаги со сноровкой прирожденного чиновника.
– Из армии уволен в связи с тяжелым ранением при Флерюсе был, – продолжал министр и оглядел грязную окровавленную повязку на лбу капитана. – Да у вас, я вижу, прямо какая-то склонность к получению ран.
– И – к нанесению оных.
Он выпрямился и закрутил ус. Никто на всем белом свете, включая и всемогущего министра, способного в любую минуту уничтожить его, не имел права подшучивать над ранами Диего Алатристе.
Оливарес с любопытством взглянул капитану в глаза, где вспыхнул опасный огонек, и вновь углубился в бумаги.
– Похоже на то, – заметил он. – Однако, судя по отзывам, в мирной жизни вы вели себя не так образцово, как на войне… Тут упоминается драка в Неаполе, повлекшая за собой смертельный исход… Ага!
Во время подавления восстания морисков в Валенсии вы отказались выполнить приказ. – Оливарес нахмурился. – Вам что же – не пришелся по вкусу королевский эдикт об их изгнании?
Прежде чем ответить, Алатристе немного помолчал.
– Я – солдат, – произнес он наконец. – А не мясник.
– Мне казалось, что вы прежде всего – верный слуга нашего государя.
– Так оно и есть. Я служу королю лучше, нежели Господу Богу, ибо Его десять заповедей нарушал постоянно, а королевские приказы до того случая – ни разу.
Оливарес вскинул бровь:
– Мне докладывали, что там, в Валенсии, наши полки покрыли себя славой…
– Вас ввели в заблуждение. Когда грабишь дома, насилуешь женщин и рубишь головы безоружным крестьянам, покрываешь себя не славой, а позором.
Оливарес слушал его с непроницаемым видом.
– Они не желали признавать истинную веру, – веско заметил он. – И отречься от Магомета.
Капитан пожал плечами.
– Очень может быть. И поэтому их надо убивать?
Я не желал.
– Вот как? – с деланным удивлением сказал министр. – А убивать по заказу и за плату вам милее?
– Я не убиваю ни детей, ни стариков.
– Ну, ясно. И, стало быть, вы покинули свой полк и поступили в Неаполе на королевский галерный флот?
– Если уж надо уничтожать неверных, то пусть это будут настоящие мусульмане – турки, которые умеют защищаться.
Оливарес некоторое время разглядывал его, не произнося ни слова, потом вновь принялся листать бумаги. Видно было, что последние слова Алатристе заставили его призадуматься.
– Как бы то ни было, за вас ручаются весьма достойные люди. Вот, скажем, молодой граф де Гуадальмедина. Или дон Франсиско де Кеведо, который вчера с таким пылом спрягал глаголы в действительном залоге. Впрочем, рекомендации этого стихотворца могут принести его друзьям не только пользу, но и вред – все зависит от того, благоволит ли к нему Фортуна или отвратила от него свой лик. – Министр выдержал длинную и многозначительную паузу. – Пли вот наш свежеиспеченный герцог Бекингем… Он считает себя в долгу перед вами… – И вновь надолго замолчал. – Или принц Уэльский.
Алатристе, не меняясь в лице, пожал плечами.
– С ними я не знаком. Но вчера эти джентльмены более чем убедительно доказали, что долг – истинный или воображаемый – платежом красен.
Оливарес медленно покачал головой и с усталым вздохом ответил:
– Да нет… Не далее как сегодня утром принц Уэльский снова интересовался вами и вашей судьбой. Даже его величество, который продолжает недоумевать по поводу случившегося, желает быть в курсе дела… – Он резко отбросил в сторону папку. – Неприятного дела… И очень деликатного.
Он смотрел на Алатристе снизу вверх так, словно спрашивал себя, что же с ним делать.
– Какая жалость, что пятеро головорезов, которые вчера набросились на вас в театре, так скверно знают свое ремесло. Но тот, кто их нанял, поступил правильно… В определенном смысле вопрос был бы решен.
– У вашей жалости – ядовитое жало.
Взгляд Оливареса изменился – стал жестким и непроницаемым.
– А вот скажите-ка мне, правду ль говорят, будто несколько дней назад вы спасли жизнь некоему британскому путешественнику, которого ваш напарник собирался прикончить?
"Барабанщики! Бей тревогу! В ружье! Становись!
Разберись!" – понеслось в голове капитана. Подобный оборот разговора чреват большими опасностями, нежели ночная атака голландцев на беспечно спящий бивуак, и выводит прямехонько на дорогу, в конечной точке которой покачивается хорошо намыленная петля. Ломаного гроша не дал бы сейчас за свою жизнь Диего Алатристе.
– Виноват, я ничего подобного не припомню.
– А лучше было бы припомнить.
Капитан, во-первых, издавна привык выслушивать угрозы, а во-вторых, уже свыкся с мыслью, что из этой переделки ему не выбраться. И потому остался невозмутим, что вовсе не помешало ему предпринять попытку к спасению, облеченную в такие слова:
– Я, право, не знаю, кому я спас жизнь, – промолвил он после недолгого раздумья. – Но вот что помню, то помню: однажды давали мне некое поручение, и главный заказчик сказал, что надо, мол, исхитриться и никого не убить.
– Да что вы говорите? Так и сказал?
– Этими самыми словами.
Капитану в этот миг показалось, что на него уставились не глаза, а два ружейных дула.
– И кто же такой этот "главный"? – со зловещей мягкостью осведомился Оливарес.
Алатристе глазом не моргнул:
– Понятия не имею. Он был под маской.
Теперь Оливарес взглянул на него с новым интересом:
– Но если таковы были приказы, как же ваш сообщник осмелился пойти дальше?
– Я не знаю, какого сообщника вы имеете в виду.
Но потом, когда тот, кого я считал главным, удалился, другие люди отдали мне другие приказы.
– Другие? – Министра, кажется, очень заинтересовало множественное число. – Клянусь пятью язвами Христа, мне до смерти хочется узнать, как их звали. Или – хотя бы, как они выглядели.
– Боюсь, что это невозможно. Вы ведь, должно быть, уже заметили: память у меня просто дырявая.
Да и потом маски…
Оливарес стукнул кулаком по столу, якобы потеряв терпение. Но Алатристе мог бы ручаться, что смотрел он на него скорее одобрительно, нежели угрожающе. И явно при этом что-то обдумывал.
– Надоело мне слушать басни про вашу дырявую память! Я вас предупреждаю: в моем распоряжении есть мастера, которые так ее заштукуют, что будет как новая!
– Сударь, вы меня очень обяжете, если вглядитесь в меня повнимательней.
Оливарес, который и так не сводил глаз с Алатристе, резко сдвинул брови. Он изменился в лице: был и раздосадован, и сбит с толку. Капитан решил, что вот сейчас, пожалуй, он вызовет стражу и прикажет без церемоний и формальностей вздернуть несговорчивого собеседника. Однако министр молчал и не шевелился, уставившись на капитана. Потом, вероятно, что-то рассмотрев в очертаниях крутого подбородка, в ледяных зеленовато-голубых глазах, не моргая выдерживавших его взгляд, решил признать его правоту.
– Может быть, так оно и есть, – кивнул он. – Может, вы и в самом деле из породы забывчивых. Или немых.
Еще мгновение Оливарес размышлял, перебирая бумаги, и наконец сказал:
– Мне надо кое-что выяснить. Соблаговолите подождать еще немного.
Он приподнялся и, дотянувшись до свисавшего с потолка шнура, дернул за него один раз. Затем вновь уселся за стол и больше уже не обращал на капитана никакого внимания.
Человек, поспешивший явиться на зов Оливареса, сразу показался Алатристе знакомым, а когда он заговорил, исчезли и последние сомнения. Черт побери, подумал он, встреча старых друзей: не хватает только падре Эмилио Боканегра да рябого итальянца – и вся капелла была бы в сборе. У вошедшего была круглая, почти совсем лысая голова – лишь на темени в беспорядке торчали редкие седоватые пряди. Столь же скудна была и прочая растительность – спускавшиеся ниже ушей бакенбарды, узкая бородка, жиденькие, но подвитые усы. Щеки и крупный нос – в красных прожилках. Ни строгий черный наряд, ни даже вышитый на груди крест ордена Калатравы не могли придать его наружности ни значительности, ни благообразия – этому противились несвежий, плохо накрахмаленный круглый воротник, чернильные пятна на руках, придававшие ему сходство с каким-то захудалым канцеляристом и никак не вязавшиеся с массивным золотым перстнем на левом мизинце. Однако живые глаза светились злым умом и волей, а левая бровь, приподнятая будто в вечном ироническом недоумении, красноречиво свидетельствовала о хитрости и изворотливости. Удивленное выражение, появившееся на его лице при виде Диего Алатристе, тотчас сменилось на холодно-пренебрежительное.
То был Луис де Алькесар, личный секретарь нашего короля Филиппа Четвертого. На сей раз он появился без маски.