Когда наступила разруха 17-го года, революционная интеллигенция принуждена была убедиться в том, что она плоть от плоти, кость от костей русской монархии и что, свергнув ее, она подписала этим самым свой собственный приговор. Так как бороться с нею она могла только в ограде крепких стен, построенных русским самодержавием. Но раз сами стены рушились - она становилась такой же ненужной, как сама монархия. Строить стены и восстанавливать их она не умела: она готовилась только к тому, чтобы их расписывать и украшать. Строить новые стены пришли другие, незваные, а она осталась в стороне.
В сложном клубке русских событий 17-го года средоточием драматического действия был Петербург, бывший основной точкой приложения революционного самодержавия Петра. Престол петербургской империи был сколочен Петром на фигуру и на весь <рост> медного исполина. Его занимали карлики.
Вы знаете, конечно, что спиритические явления основаны на том, что медиум, опоражнивая свою волю и гася сознание своей личности, создает внутри себя духовную пустоту и тогда те духи, те сущности, которые всегда теснятся и кишат вокруг человека, устремляются в распахнутые двери и начинают творить бессмысленные и бесполезные чудеса спиритических сеансов. Духи эти, разумеется, духи не высокого полета: духи-звери, духи-идиоты, духи-самозванцы, обманщики, шарлатаны. Это же происходило в последние годы старого режима, когда в пустоту державного средоточия ринулись распутины, илиодоры и их присные. Импровизированный спиритический сеанс завершился в стенах Зимнего дворца всенародным бесовским шабашем 17-го года, после которого Петербург сразу опустел и вымер согласно древнему заклятию последней московской царицы: "Питербурху быть пусту!"
Эту сторону Петербурга, или вернее Петрограда, потому что переменой имени было отмечено начало рокового спиритического сеанса, я пытался выявить в следующем стихотворении:
"Петроград"
1917
Сергею Эфрону
Как злой шаман, гася сознанье
Под бубна мерное бряцанье
И опоражнивая дух,
Распахивает дверь разрух -
И духи мерзости и блуда
Стремглав кидаются на зов,
Вопя на сотни голосов,
Творя бессмысленные чуда, -
И враг, что друг, и друг, что враг, -
Меречат и двоятся… -
так,
Сквозь пустоту державной воли,
Когда-то собранной Петром,
Вся нежить хлынула в сей дом
И на зияющем престоле,
Над зыбким мороком болот
Бесовский правит хоровод.
Народ, безумием объятый,
О камни бьется головой
И узы рвет, как бесноватый…
Да не смутится сей игрой
Строитель внутреннего Града -
Те бесы шумны и быстры:
Они вошли в свиное стадо
И в бездну ринутся с горы.
Но в то время, когда в Петербурге шли эти бесьи пляски, Россия как государство еще не имела права заниматься исключительно своими внутренними делами: вплетенная в напряженную борьбу Великой Европейской войны, которую она сама же отчасти и вызвала, она не была предоставлена самой себе. Тут-то и обнаружилась вся государственная беспочвенность русской интеллигенции. Она не смогла убедить народ в том, что он принимает из рук царского правительства государственное наследство со всеми долгами и историческими обязательствами, на нем лежащими, - не смогла только потому, что в ней самой это сознание было недостаточно глубоко. Мне памятно, как в марте на собрании московских литераторов Валерий Брюсов, предлагая резолюцию, говорил: "Мы должны сказать Франции, Бельгии и Англии: Франция! Бельгия! Англия! Не рассчитывайте больше на нашу помощь - боритесь сами за свою свободу, потому что мы теперь должны оберегать нашу драгоценную революцию".
Поэтому я далек от мысли возлагать всю ответственность за Брестский мир на одних большевиков. Для них он был только ловким политическим ходом, и история показала, что они были правы. Но это нисколько не снимает тяжелой моральной ответственности со всего русского общества, которое несет теперь на себе все заслуженные последствия его. В день начала брестских переговоров я написал стихотворение
"Брестский мир"
С Россией кончено… На последях
Ее мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях.
Распродали на улицах: не надо ль
Кому земли, республик, да свобод,
Гражданских прав? И родину народ
Сам выволок на гноище, как падаль.
О, Господи, разверзни, расточи,
Пошли на нас огнь, язвы и бичи,
Германцев с запада, Монгол с востока,
Отдай нас в рабство вновь и навсегда,
Чтоб искупить смиренно и глубоко
Иудин грех до Страшного Суда.
Эти слова относятся к определенному историческому моменту и вызваны порывом негодования. В них нет необходимой исторической перспективы и понимания. Потому что в эти дни Россия являла зрелище беспримерного бескорыстия: не сознавая своей ответственности перед союзниками, ею отчасти вовлеченными в войну, она в то же время глубоко сознавала исторические вины царской политики по отношению к племенам, входившим в ее имперский состав - к Польше, Украине, Грузии, Финляндии, и спешила в неразумном, но прекрасном порыве раздать собиравшиеся в течение веков неправедным, как ей казалось, путем земли, права, сокровища. С этой точки зрения она казалась уже не одержимой, а юродивой, и деяния ее рождали не негодование, а скорбное умиление и благоговение. Это чувство внушило мне стихотворение:
"Святая Русь"
А. М. Петровой
Суздаль да Москва не для тебя ли
По уделам землю собирали,
Да тугую золотом суму?
В рундуках приданое копили,
И тебя невестою растили
В расписном да тесном терему?
Не тебе ли на речных истоках
Плотник-Царь построил дом широко -
Окнами на пять земных морей?
Из невест красой да силой бранной
Не была ль ты самою желанной
Для заморских княжих сыновей?
Но тебе сыздетства были любы -
По лесам глубоких скитов срубы,
По степям кочевья без дорог,
Вольные раздолья да вериги,
Самозванцы, воры да расстриги,
Соловьиный посвист да острог.
Быть царевой ты не захотела:
Уж такое подвернулось дело:
Враг шептал: "Развей да расточи…
Ты отдай казну свою богатым,
Власть - холопам, силу - супостатам,
Смердам - честь, изменникам - ключи".
Поддалась лихому подговору,
Отдалась разбойнику и вору,
Подожгла посады и хлеба,
Разорила древнее жилище,
И пошла поруганной и нищей
И рабой последнего раба.
Я ль в тебя посмею бросить камень?
Осужу ль страстной и буйный пламень?
В грязь лицом тебе ль не поклонюсь,
След босой ноги благословляя, -
Ты - бездомная, гулящая, хмельная,
Во Христе юродивая Русь!
Когда в октябре 17-го года с русской Революции спала интеллигентская идеологическая шелуха и обнаружился ее подлинный лик, то сразу начало выявляться ее сродство с народными движениями давно отжитых эпох русской истории. Из могил стали вставать похороненные мертвецы; казалось, навсегда отошедшие страшные исторические лики по-новому осветились современностью.
Прежде всего проступили черты Разиновщины и Пугачевщины, и вспомнилось старое волжское предание, по которому Разин не умер, но, подобно Фридриху Барбароссе, заключен внутри горы и ждет знака, когда ему вновь "судить Русскую землю". Иногда его встречают на берегу Каспийского моря, и тогда он расспрашивает: продолжают ли его предавать анафеме, не начали ли уже в церквах зажигать сальные свечки вместо восковых, не появились ли уже на Волге и на Дону "самолетки и самоплавки"?
Эти вопросы, столь напоминающие совершавшееся теперь, и сама идея Страшного суда, вершащегося над Русской землей темными и мстительными силами, раздавленными русской государственностью и запечатанными в гробах церковной анафемой, внушили мне поэму
"Стенькин суд"
Н.Н. Кедрову
У великого моря Хвалынского,
Заточенный в прибрежный шихан,
Претерпевый от змия горынского,
Жду вестей из полуношных стран.
Всё ль как прежде сияет - несглазена
Православных церквей лепота?
Проклинают ли Стеньку в них Разина
В воскресенье в начале поста?
Зажигают ли свечки, да сальные
В них заместо свечей восковых?
Воеводы порядки охальные
Всё ль блюдут в воеводствах своих?
Благолепная, да многохрамая,
А из ней хоть святых выноси.
Что-то, чую, приходит пора моя
Погулять по Святой по Руси.
Как, бывало, казацкая, дерзкая,
На Царицын, Симбирск, на Хвалынь -
Гребенская, Донская да Терская
Собиралась ватажить сарынь.
Да на первом на струге, на "Соколе",
С полюбовницей - пленной княжной,
Разгулявшись, свистали да цокали,
Да неслись по-над Волгой стрелой.
Да как кликнешь сподрушных - приспешников:
"Васька Ус, Шелудяк да Кабан!
Вы ступайте пощупать помещиков,
Воевод, да попов, да дворян.
Позаймитесь-ка барскими гнездами,
Припустите к ним псов полютей!
На столбах с перекладиной гроздами
Поразвесьте собачьих детей".
Хорошо на Руси я попраздновал:
Погулял, и поел, и попил,
И за всё, что творил неуказного,
Лютой смертью своей заплатил.
Принимали нас с честью и с ласкою,
Выходили хлеб-солью встречать,
Как в священных цепях да с опаскою
Привезли на Москву показать.
Уж по-царски уважили пыткою:
Разымали мне каждый сустав
Да крестили смолой меня жидкою,
У семи хоронили застав.
И как вынес я муку кровавую,
Да не выдал казацкую Русь,
Так за то на расправу на правую
Сам судьей на Москву ворочусь.
Рассужу, развяжу - не помилую, -
Кто хлопы, кто попы, кто паны…
Так узнаете: как пред могилою,
Так пред Стенькой все люди равны.
Мне к чему царевать да насиловать,
А чтоб равен был всякому - всяк.
Тут пойдут их, голубчиков, миловать,
Приласкают московских собак.
Уж попомнят, как нас по Остоженке
Шельмовали для ихних утех.
Пообрубят им рученьки-ноженьки:
Пусть поползают людям на смех.
И за мною не токмо что драная
Голытьба, а - казной расшибусь -
Вся великая, темная, пьяная,
Окаянная двинется Русь.
Мы устроим в стране благолепье вам, -
Как, восставши из мертвых с мечом, -
Три угодника - с Гришкой Отрепьевым,
Да с Емелькой придем Пугачем.
Наравне с Разиновщиной еще более жуткой загадкой ближайшего, может быть завтрашнего, дня вставала Самозванщина на фоне Смутного времени. Мне показалась заманчивой и благодарной идея написать все Смутное время как деяния одного и того же лица, много раз убиваемого, но неизбежно воскресающего, неистребимого, умножающегося, как темная сила в былине о том, как перевелись витязи на святой Руси, как единое царствование зарезанного Дмитрия-царевича, начинающееся его убиением в Угличе и кончающееся казнью другого младенца, царевича Ивана - сына Марины, повешенного у Серпуховских ворот в Москве в 1613 г. в царствование первого из Романовых.
"Дметриус-император"
(1591–1613)
Ю.Л. Оболенской
Убиенный много и восставый,
Двадцать лет со славой правил я
Отчею Московскою державой,
И годины более кровавой
Не видала русская земля.
В Угличе, сжимая горсть орешков
Детской окровавленной рукой,
Я лежал, а мать, в сенях замешкав,
Голосила, плача надо мной.
С перерезанным наотмашь горлом
Я лежал в могиле десять лет;
И рука Господняя простерла
Над Москвой полетье лютых бед.
Голод был, какого не видали.
Хлеб пекли из кала и мезги.
Землю ели. Бабы продавали
С человечьим мясом пироги.
Проклиная царство Годунова,
В городах без хлеба и без крова
Мерзли у набитых закромов.
И разъялась земная утроба,
И на зов стенящих голосов
Вышел я - замученный - из гроба.
По Руси что ветер засвистал,
Освещал свой путь двойной луною,
Пасолнцы на небе засвечал.
Шестернею в полночь над Москвою
Мчал, бичом по маковкам хлестал.
Вихрь-витной, гулял я в ратном поле,
На московском венчанный престоле
Древним Мономаховым венцом,
С белой панной - с лебедью - с Мариной
Я - живой и мертвый, но единый -
Обручался заклятым кольцом.
Но Москва дыхнула дыхом злобным -
Мертвый я лежал на месте Лобном
В черной маске, с дудкою в руке,
А вокруг - вблизи и вдалеке -
Огоньки болотные горели,
Бубны били, плакали сопели,
Песни пели бесы на реке…
Не видала Русь такого сраму!
А когда свезли меня на яму
И свалили в смрадную дыру -
Из могилы тело выходило
И лежало цело на юру.
И река от трупа отливала,
И земля меня не принимала.
На куски разрезали, сожгли,
Пепл собрали, пушку зарядили,
С четырех застав Москвы палили
На четыре стороны земли.
Тут тогда меня уж стало много:
Я пошел из Польши, из Литвы,
Из Путивля, Астрахани, Пскова,
Из Оскола, Ливен, из Москвы…
Понапрасну в обличенье вора
Царь Василий, не стыдясь позора,
Детский труп из Углича опять
Вез в Москву - народу показать,
Чтобы я на Царском на призоре
Почивал в Архангельском соборе,
Да сидела у могилы мать.
А Марина в Тушино бежала
И меня живого обнимала,
И, собрав неслыханную рать,
Подступал я вновь к Москве со славой…
А потом лежал в снегу - безглавый -
В городе Калуге над Окой,
Умерщвлен татарами и жмудью…
А Марина с обнаженной грудью,
Факелы подняв над головой,
Рыскала над мерзлою рекой
И, кружась по-над Москвою, в гневе
Воскрешала новых мертвецов,
А меня живым несла во чреве…
И пошли на нас со всех концов,
И неслись мы парой сизых чаек
Вдоль по Волге, Каспию - на Яик, -
Тут и взяли царские стрелки
Лебеденка с Лебедью в силки.
Вся Москва собралась, что к обедне,
Как младенца - шел мне третий год -
Да казнили казнию последней
Около Серпуховских ворот.
Так, смущая Русь судьбою дивной,
Четверть века - мертвый, неизбывный -
Правил я лихой годиной бед.
И опять приду - чрез триста лет.
Все эти стихи были написаны в последние месяцы 1917 года. Между тем волна всеобщего развала достигла Крыма и сразу приняла кровавые формы. Началось разложение Черноморского флота. Когда я в первый раз при большевиках подъезжал из Коктебеля к Феодосии, под самым городом меня встретил мальчишка, посмотрел на меня, свистнул и радостно сообщил: "А сегодня буржуев резать будут!" Это меня настолько заинтересовало, что, приехав на два дня, я остался в городе полтора месяца. Феодосия представляла в эти дни единственное зрелище: сюда опоражнивалась Трапезундская армия, сюда со всех берегов Черноморья стремились транспорты с войсками и беженцами как в единственный открытый порт.
"Феодосия"
(1918)
Сей древний град - богоспасаем
(Ему же имя "Богом дан") -
В те дни был социальным раем.
Из дальних черноморских стран
Солдаты навезли товару
И бойко продавали тут
Орехи - сто рублей за пуд,
Турчанок - пятьдесят за пару -
На том же рынке, где рабов
Славянских продавал татарин.
Наш мир культурой не состарен,
И торг рабами вечно нов.
Хмельные от лихой свободы
В те дни спасались здесь народы:
Затравленные пароходы
Врывались в порт, тушили свет,
Толкались в пристань, швартовались,
Спускали сходни, разгружались
И шли захватывать "Совет".
Мелькали бурки и халаты,
И пулеметы и штыки,
Румынские большевики
И трапезундские солдаты,
"Семерки", "Тройки", "Румчерод",
И "Центрослух", и "Центрофлот",
Толпы одесских анархистов,
И анархистов-коммунистов,
И анархистов-террористов:
Специалистов из громил.
В те дни понятья так смешались,
Что Господа буржуй молил,
Чтобы у власти продержались
Остатки большевицких сил.
В те дни пришел сюда посольством
Турецкий крейсер, и Совет
С широким русским хлебосольством
Дал политический банкет.
Сменял оратора оратор.
Красноречивый агитатор
Приветствовал, как брата брат,
Турецкий пролетариат,
И каждый с пафосом трибуна
Свой тост эффектно заключал:
- "Итак: да здравствует Коммуна
И Третий Интернационал!"
Оратор клал на стол окурок…
Тогда вставал почтенный турок -
В мундире, в феске, в орденах -
И отвечал в таких словах:
- "Я вижу… слышу… помнить стану…
И обо всем, что видел, - сам
С отменным чувством передам
Его Величеству - Султану".
Положение было у нас настолько парадоксальное, что советская власть в городе была крайне правой партией порядка. Во главе Совета стоял портовый рабочий - зверь зверем, - но, когда пьяные матросы с "Фидониси" потребовали устройства немедленной резни буржуев, он нашел для них слово, исполненное неожиданной государственной мудрости: "Здесь буржуи мои, и никому чужим их резать не позволю", установив на этот вопрос совершенно правильную хозяйственно-экономическую точку зрения. И едва ли не благодаря этой удачной формуле Феодосия избегла своей Варфоломеевской ночи.
В те дни в Феодосию прибыло турецкое посольство и привезло с собою тяжелораненых военнопленных. Совет устроил банкет - не военнопленным, умиравшим от голоду, а турецкому посольству. Произносились политические речи, один за другим вставали ораторы и говорили: "Передайте турецкому пролетариату и вашей молодежи… Социальная республика… Да здравствует Третий Интернационал!"