- Товарищ Дзержинский заступился за твоего поэтишку по просьбе мадам Каменевой! - уточнил Раскольников. - Несознательная супруга товарища Каменева повела твоего поэтишку к Дзержинскому, когда тот, ни свет ни заря, прибежал к ней просить о помощи! Вцепился в бабий подол, спасаясь от революционного нагана! А ты бросилась к товарищу Троцкому! Вдвоем вы спасли поэтишку от неминуемой расправы, но и ты, и она давно на заметке. И знай, Каменев не стал благодарить жену за ее глупый поступок! И я не стану тебя благодарить! Не стоит посылать телеграмму! Ее отнесут в Наркоминдел, а потом - на стол товарищу Агранову, твоя мать увидит ее последней. Если вообще увидит!
- Не одергивай меня, Федор! - возмутилась Лариса. - Такие, как Блюмкин, пятнают дело революции! Я правильно сделала, что заступилась за Мандельштама, сам товарищ Дзержинский это признал. И я заступлюсь за Гафиза! В Москве еще не забыли, что это я привела "Аврору" к Зимнему и помогла свергнуть Временное правительство!
- Спустись с небес на землю, Лара, - усмехнулся Раскольников. - В Москве уже забыли об этом. Наше время прошло... Мы давно не у власти. Мы здесь в ссылке. Как при царе...Петроградские чекисты хотят оправдаться перед Москвой за последнюю бузу в Кронштадте. Поэтому товарищ Агранов будет перевыполнять план, и что ему твой поэтишка? Бакаев, конечно, в чести у Дзержинского, но время твоего красавчика Сен-Жюста прошло, всем вертит Агранов! Пошли телеграмму Якову Сауловичу, и в ответ он отправит тебя прямиком на Шпалерную! Поверь, эта гнида Саулыч и сюда доберется! - Раскольников нарочито громко клял "гниду Саулыча", чтобы скрыть от жены собственную заинтересованность в уходе ненавистного соперника Гумилева.
Ларисе действительно пора было спуститься с небес воображения, где революция мчалась по заревому небосклону прекрасной и смертоносной валькирией, на землю, где в образе революции давно не осталось ничего романтического. Кроме, пожалуй, - смертоносности... Революционная смерть приходила в блевотине тифозного барака, в безумных корчах голода, в кроваво-кокаиновом угаре ревтрибуналов и самогонной ярости последних крестьянских и казачьих восстаний... Однако даже предсмертный хрип революции не долетал за рваный край хребтов Гиндукуша, за крепкие стены советской дипмиссии и надежные кордоны эмирской "охранки".
Поневоле или по доброй воле, но Лариса давно жила в мире своих иллюзий. Она еще не до конца осознала свое положение ссыльной и мнила себя все той же "первой леди Балтфлота", "царившей" в Адмиралтействе. Хотя и "леди", и "царствование" были давно отменены как "пережитки". Несмотря на гневные предупреждения Раскольникова, Лариса отправила телеграмму матери, в которой умоляла ее просить о заступничестве товарища Бакаева, Горького и Луначарского. Ивану Бакаеву Лариса лично отправила длинную - в сто слов - телеграмму. Теперь оставалось только ждать...
Раскольников перестал разубеждать жену: пусть мнит себя спасительницей, если эта иллюзия ее забавляет. Все эти телеграммы и письма ничего не изменят: если уж ЧК взялось за дело то, как говорится, "коготок увяз - и всей птичке пропасть!". Сводящая с ума лютая ревность уступила место вялой и безразличной успокоенности. Некогда ненавидимый Гумилев мог еще физически просуществовать некоторое время... Но врагам революции только одна дорога - к стенке, и этот путь обожаемый женой Гафиз должен был пройти в самое ближайшее время. Пусть жена тешится своей мнимой властью, ни она, ни все семейство Рейснеров, ни Бакаев с Горьким и Луначарским не спасут Гумилева от расстрела! Где-то в глубине души Раскольников даже пожалел о таком обороте событий - с уходом соперника из его жизни в этом забытом Богом... впрочем, Бога все равно нет.... Так вот, из его собственной жизни в этом проклятом азиатском закоулке географии словно выкачали последнюю энергию.
О расстреле Гумилева Раскольников узнал первым: из пришедшей на имя жены телеграммы. Федор Федорович давно взял за правило просматривать все телеграммы, приходившие на имя Ларисы. Екатерина Александровна использовала поистершиеся связи Рейснеров, чтобы сообщить дочери если не о спасении, то о расстреле Гафиза...
Товарищ Бакаев ничего не смог сделать. Иван Петрович, конечно, поехал в Москву и лично просил друга Феликса заступиться за "величайшего поэта России", но получил жесткий и нелицеприятный ответ: "Можем ли мы, расстреливая других, сделать исключение для поэта?".
- Можем, - коротко и жестко ответил Бакаев.
- Мне о твоем Гумилеве уже Агранов докладывал, - презрительно поморщившись, заявил "почетному чекисту" недовольный этим неожиданным заступничеством Дзержинский. - Твой Гумилев - недобитый белогад и монархист, водивший дружбу с белогвардейскими боевиками - Германом и Шведовым. Юрий Герман, подпольная кличка "Голубь", помогал буржуям бежать в Финляндию, хотел взбунтовать Петроград, чтобы город революции помог этим предателям в Кронштадте! И полковник царской армии Шведов был в этом с Германом заодно. За твоим Гумилевым и другие подвиги числятся... Хорошо, бдительные товарищи нас об этом заранее предупредили. Я уже подписал приказ о расстреле контрреволюционной группы. В приказе и этот твой... поэт. Заметь, Иван, я его стихов не читал. Я предпочитаю стихи верных делу революции людей. Например, товарища Маяковского!
Больше Бакаев ничего сказать не решился. Уехал обратно в Петроград, предоставив хлопотать за Гумилева Горькому с Луначарским. Горький, через свою первую жену, актрису МХАТа Марию Федоровну Андрееву, дошел до самого Ленина. Андреева, как буря, ночью ворвалась к Луначарскому и заставила "драгоценного Анатолия Васильевича" разбудить телефонным звонком самого вождя.
Ленин трубку взял, послушал сбивчивый и взволнованный рассказ Луначарского о том, что в Петрограде собираются расстрелять одного из величайших поэтов России. Помолчал, потом холодно и безразлично ответил: "Мы не можем целовать руку, поднятую против нас!". И положил трубку. Андреева ушла от Луначарского в слезах, бросилась к Горькому, и умоляла бывшего мужа бежать за границу - под предлогом лечения. "Ты следующий у них на очереди!", - рыдая, повторяла она.
"Буревестники революции не бегут, - ответил ей Горький, лукаво улыбаясь в купеческие усы, - буревестники революции уезжают на лечение. Пора и в самом деле поправить здоровье, как мне давно советовал Ильич! Не уехать ли в самом деле в Италию? На Капри? Погости у меня на Капри, Маша...".
Обо всем этом Екатерина Александровна Рейснер не могла и не хотела сообщать дочери: боялась за себя, мужа и сына Игоря. Уж если времена пошли такие, что самого "почетного чекиста" Бакаева и друга Ленина Горького никто слышать не хочет, то и о собственной, а заодно и о Ларочкиной безопасности подумать пора. Телеграмма Екатерины Александровны была удручающе короткой: "Гумилев расстрелян. Обвинения были слишком тяжелыми. Прости".
На кабульской телеграфной станции, привычно пробежав глазами "цидульку из Совдепии для эвтой красной послихи", бывший семиреченский подъесаул на службе у эмира Амманулы прилежно перекопировал ее и размашисто перекрестился: "Ищщо одну душу списали, сучата краснопузые... Гумилев, Гумилев... Хто таков? Ну упокой Господи... Видно, хороший человек был. Эй, малой! Как там тебя, Абдул што ли?.. Пущай дальше!" Вскоре бегущую ленту уже принимал телеграфист полпредства Советской России, а вслед за ним и товарищ Раскольников.
Это известие нисколько не огорчило Федора Федоровича - как, впрочем, и не обрадовало его. Просто в его яростном споре с призраком за обладание желанной женщиной кто-то поставил жирную кровавую точку. В силу мертвых вредить живым он не верил - слишком много повидал их на своем веку; ни один еще не смог причинить ему зла. Однако эта весть породила смутную тревогу несколько другого плана, "шкурного", как было принято говорить среди краснофлотских братишек-клешников. Но Раскольников знал наверняка, что, узнав о расстреле Гумилева, Лариса обрушит на головы дипломатического начальства водопад писем и просьб - о своем немедленном возвращении в Россию и помощи семье казненного поэта. А эти письма и просьбы только ухудшили бы положение "почетных ссыльных", изнывавших от скуки в "райских садах" Афганистана.
Бесспорно, печальная новость так или иначе дошла бы до Ларисы, но Федор Федорович, как мог, оттягивал это событие: уверял, что никаких известий от тещи не поступало. Благо, связь работала прескверно: телеграммы шли в горы Афганистана неделю, письма - несколько недель, радиостанция то и дело выходила из строя, а телефонной связи не было вовсе. Лариса все еще ждала ответа от матери, и Раскольников получил короткую передышку. Но одну из душных, пропитанных томительным запахом роз ночей Ларисе, уже несколько дней предчувствовавшей неладное, приснился странный сон. Она увидела себя в здании петроградского ЧК на Шпалерной, в кабинете следователя, в котором, несмотря на распахнутую форточку, стоял неуничтожимый запах махорки и обреченности...
Глава вторая. Расстрел Гафиза
Он никогда не рифмовался в ее сознании ни с обреченностью, ни с махоркой... Тем не менее, от его потертого пиджака исходил отчетливый запах тюремной гнили и - не папирос "Сафо", оставшихся от прежней жизни, а именно махорки. А обреченностью, казалось, был пропитан он весь. Следовательский стол разделял их. Она, неуютно устроившаяся в роскошном вольтеровском кресле, реквизированном у кого-то из "врагов революции", была "гражданин начальник" в перекрещенной ремнями кожаной тужурке, с наганом у бедра. Вероятно, Гафиз не мог не почувствовать жестокой иронии судьбы: Валькирию, которая должна была прийти за его душой, он всегда представлял несколько иначе. Но подошел к столу спокойно, лишь на мгновение застыв взглядом на ее лице, устало сел на деревянный табурет, не ожидая разрешения. Молчание висело долго, как тело повешенного, которое еще не сняли с крюка.
- Это ты, Лери? Виноват, Лариса Михайловна... Ах, да, товарищ Раскольникова?.. Зачем вы здесь? - спросил Гумилев, болезненно привычно для нее мешая "ты" и "вы". А потом спросил почти язвительно: - А товарища следователя вы что, уже сами в расход вывели?
Лариса вспыхнула:
- Это слишком! Я бы на твоем месте сейчас не иронизировала. Мы больше не в поэтическом кабаре... И не в Летнем саду.
- Как вам будет угодно, гражданка следователь.
- Следствие закончено. Тебя приговорили к расстрелу. Я пришла попрощаться. И еще... Мне приказали привести приговор в исполнение.
- С каких это пор такие приказы отдают дамам? Вы, позвольте полюбопытствовать, сами будете... приводить? Или вам выделили команду? - усмехнулся осужденный, на которого это известие, казалось, не произвело не малейшего впечатления. Во всяком случае, при слове расстрел ничего не дрогнуло ни на обесцвеченном тюрьмой продолговатом лице, ни в слегка косящих серых глазах. Для обреченного это явно не было неожиданностью. Но про себя он прошептал с пронзительной отчетливостью: "Все-таки конец. Господи, прости мои прегрешения. Иду в последний путь".
- Я - не дама. Я - солдат революции, - ирония смертника была невыносимой, но Лариса стерпела и ее. - Ваш приговор приведет в исполнение отделение конвойного полка.
- А солдат революции может исполнить последнее желание осужденного солдата контррреволюции?
- Смотря какое, - бесцветно, опустошенно ответила она.
- Мне очень хочется сигарету, Лери.
Эта просьба лишила Ларису последнего самообладания. Она рванула на себя ящик следовательского стола и протянула смертнику погнутый портсигар.
За окном медленно и неотвратимо всходило солнце. Ларисе казалось, что оно не должно взойти: ведь на восходе приговор нужно было привести в исполнение, а она не хотела ни исполнения, ни приговора.
- Зачем тебе понадобился этот заговор? - резко, раздраженно спросила она, не отрывая глаз от кровавой полоски рассвета. - Ты мог бы быть среди нас. И тогда бы мне не пришлось...
Гумилев медленно докурил папиросу, подошел к женщине в комиссарской кожанке и обнял ее. И тут Лариса не выдержала: уткнулась лицом в его старый черный пиджак, и слезы невольно навернулись ей на глаза. "Ну почему я? - торопливо шептала она, не договаривая фраз. - Ну почему мне? Я не смогу, не сумею. Пусть ты уже не любишь меня, пусть ты забыл обо мне, пусть я никем не смогла стать в твоей жизни, но я-то люблю тебя... До сих пор".
- Я сам виноват, - ответил он так же быстро, чувствуя, что времени осталось совсем немного, и нужно успеть сказать самое главное. - Помнишь мою пьесу о деве-воине Лере и царевиче-поэте Гондле? Я напророчил - ты стала такой, как Лера. Духом сражения, вдохновительницей битв. Валькирией... Красной валькирией, с позволения сказать, - он горько усмехнулся. - Но когда ты плачешь, как сейчас, в тебе просыпается нежная девочка, умеющая любить и жалеть. Ты двоишься, как героиня моей пьесы. У нее было два имени - Лера и Лаик. Два характера. И две судьбы. Как у тебя.
- О чем ты? - раздраженно спросила Лариса, почти не вслушиваясь в смысл его слов. - У нас так мало осталось времени, а ты говоришь не о том. Разве о пьесе нужно говорить сейчас? Господи, мне же приказали командовать твоим расстрелом!
Он улыбнулся, зная наверняка, что эти его слова она обязательно вспомнит, когда придет время. И поспешил успокоить безжалостную Леру, в одно мгновение ставшую растерянной и беспомощной Лаик:
- Я сам буду командовать расстрелом. Построить отделение и скомандовать: "Пли!" - не такое уж сложное дело... Я о другом хотел сказать сейчас: ты прости меня, если сможешь.
- За что, Гафиз? - Лариса что было сил схватилась за воротник его пиджака. - За то, что ты разлюбил меня? Но в любви никто не волен. Как и в смерти.
- За Аню Энгельгардт. И еще за то, что мы так и не уехали на Мадагаскар или в Абиссинию. Там бы все изменилось. Помнишь, я писал тебе...
- Помню, помню! - торопливо воскликнула она, - Я выучила наизусть все твои письма. "Я знаю, что на Мадагаскаре все изменится. И я уже чувствую, как в какой-нибудь теплый вечер, вечер гудящих жуков и загорающихся звезд..."
- Где-нибудь у источника, в чаще красных и палисандровых деревьев, вы расскажете мне чудесные вещи, о существовании которых я только смутно догадывался в лучшие мои минуты... - продолжил он нараспев, как будто читал стихи. - Довольно. Благослови меня в последний путь. Перекрести. Ты ведь еще помнишь, как.
Лариса медленно, неуверенно подняла руку. Перекрестила его и поцеловала в лоб. Неловко, торопливо - как могла.
Он не успел ее поблагодарить - распахнулась дверь, словно книга открылась на последней странице. Вошел чекист. Лариса отскочила в сторону, но вошедший успел заметить все: и покрасневшие от слез глаза товарища Рейснер, и окурок папиросы в пепельнице - товарищ следователь таких вольностей не позволял, пепельница применялась по назначению: по зубам и пальцам осужденного. "Донесет, непременно донесет", - подумала Лариса, но почему-то не испытала страха. Ей казалось, что она не успела сказать Гафизу самого главного, и рядом с этой мыслью ничего больше не существовало.
Чекист неодобрительно взглянул на товарища Рейснер, и Лариса вспомнила, что нужно отдать приказ. Но вместо этого только спросила: "Пора?".
"Баба она и есть баба. Ей комиссарство, как корове - седло", - подумал служака, но вслух сказал: "Точно так, пора, товарищ Рейснер". Они вышли во двор. Расстрельная команда стояла вольно, струился махорочный дым, осыпалась семечная лузга. Молодой солдатик, которому было впервой, бодрился, "травя" пошлые анекдоты.
- Непорядок, - вмешался Гумилев. - А ну-ка построились!
Бойцы из расстрельной команды вопросительно взглянули на комиссаршу, но та только кивнула и отвернулась.
- Пущай командует, - бросил старший с треугольниками младшего командира на рукаве и выправкой бывшего унтера. - Лучше офицер, чем баба.
- Нехай, нехай! - оскалился молоденький конвойник, у которого вдруг предательски затряслись руки, - Слыхал, контрики перед смертью страсть какие забавные бывают! Одни поют, другие молятся, а один телигент даже из поэзии читал!
- Вам не буду. - отрезал приговоренный, - Унтер-офицер, или как вас там. Подтяните своих людей и делайте, что должно. Я жду!!
Она не слышала приказаний, которые отдавал начальник команды. Только звук выстрелов и звон выбрасываемых из затворов дымящихся гильз.
- А хорошо умер, контра. Красиво. Я б так не смог, - срывающимся голосом попытался сострить молодой солдатик, а про себя облегченно подумал: "Кажись, не попал... Слава Богу!"
Глава третья. Утро Лери
Лариса проснулась с ощущением тошнотворного страха, пропитавшего ее, как пот - скомканную простыню. Она была уверена - Гафиза действительно не стало. Она больше не верила в крылатых дев-Валькирий и в пиршество героев в небесной Валгалле. Он ушел в скользкий отвратительный ров, нагой среди десятков нагих безымянных тел, наспех засыпанный землей, в могиле без креста, без следа. Она разрыдалась горько и бепомощно, как последний раз плакала в детстве, и, наверное, еще раз с тех пор - после их встречи в Летнем саду, в мае 1918-го. Тогда она навсегда перестала быть для него близкой и ласковой Лери и стала Ларисой Михайловной. А теперь она просто осталась, а он просто ушел...
Она лежала на широкой, роскошной кровати и плакала долго, очень долго. Сладко шелестело шелковое покрывало, батистовые шторы на зарешеченном окне еле заметно вздрагивали от ветра. Раскольников был рядом, она чувствовала тепло его сильного, большого тела, он спал тяжело и беспробудно, словно мертвецки пьяный. Впрочем, кажется, вчера действительно был банкет у французского атташе... В этом глухом забытьи, которое трудно было назвать сном, Раскольников прижимал к себе жену тесно и надежно, как солдат - винтовку. Лариса попыталась высвободиться, но не смогла - руки Федора, обнимавшие ее талию, казались стальными. Она резко дернулась, и Раскольников тут же заполошно вскочил, непроизвольно шаря руками у пояса - цепко, по-волчьи осмотрелся вокруг, потом рухнул назад и успокоенно вытянулся на постели. "Ты что, Ларисонька? - поинтересовался он. - Снова плохие сны?".
Лариса внимательно посмотрела на него, как будто впервые видела это красивое лицо с правильными, но резкими чертами, эти напряженные губы, упрямый взгляд карих глаз, атлетическое, хоть и и заметно отяжелевшее в последние месяцы тело. Она вспомнила другое лицо, только что увиденное во сне, - не такое правильное, не такое красивое, но бесконечно любимое: косящие серые глаза, высокий лоб и ласковую, слегка ироничную улыбку. Раскольников ждал ответа, и она не могла промолчать.