Полное собрание стихотворений - Иннокентий Анненский 9 стр.


А небо дымное так низко нависало,
Все мельче сеял дождь, но глуше и туманней,
И чья-то бледная рука уже писала
Святую ложь воспоминаний.

Все, все с собой возьмем. Гляди, как стали четки
И путь меж елями, бегущий и тоскливый,
И глянцевитый верх манящей нас пролетки,
И финн измокший, терпеливый.

Но ты, о жаркий луч! Ты опоздал. Ошибкой
Ты заглянул сюда – иным златися людям!
Лишь сумрачным словам отныне мы улыбкой
Одною улыбаться будем!

Старые эстонки
Из стихов кошмарной совести

Если ночи тюремны и глухи,
Если сны паутинны и тонки,
Так и знай, что уж близко старухи,
Из-под Ревеля близко эстонки.

Вот вошли – приседают так строго,
Не уйти мне от долгого плена,
Их одежда темна и убога,
И в котомке у каждой полено.

Знаю, завтра от тягостной жути
Буду сам на себя непохожим...
Сколько раз я просил их: "Забудьте..."
И читал их немое: "Не можем".

Как земля, эти лица не скажут,
Что в сердцах похоронено веры...
Не глядят на меня – только вяжут
Свой чулок бесконечный и серый.

Но учтивы – столпились в сторонке...
Да не бойся: присядь на кровати...
Только тут не ошибка ль, эстонки?
Есть куда же меня виноватей.

Но пришли, так давайте калякать,
Не часы ж, не умеем мы тикать.
Может быть, вы хотели б поплакать?
Так тихонько, неслышно... похныкать?

Иль от ветру глаза ваши пухлы,
Точки почки берез на могилах...
Вы молчите, печальные куклы,
Сыновей ваших... я ж не казнил их...

Я, напротив, я очень жалел их,
Прочитав в сердобольных газетах,
Про себя я молился за смелых,
И священник был в ярких глазетах.

Затрясли головами эстонки.
"Ты жалел их... На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки
И ни разу она не сжималась?

Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней!

Добродетель... Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем...
Погоди – вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем..."

……………………

Сон всегда отпускался мне скупо,
И мои паутины так тонки...
Но как это печально... и глупо...
Неотвязные эти чухонки...

"Но для меня свершился выдел..."

Но для меня свершился выдел,
И вот каким его я видел:
Злаченно-белый -
прямо с елки -
Был кифарэд он и стрелец.
Звенели стрелы,
как иголки,
Грозой для кукольных сердец...
Дымились букли
из-под митры,
На струнах нежилась рука,
Но уж потухли звоны цитры
Меж пальцев лайковых божка.
Среди миражей не устану
Его искать – он нужен мне,
Тот безустанный мировражий,
Тот смех огня и смех в огне.

К моему портрету

Игра природы в нем видна,
Язык трибуна с сердцем лани,
Воображенье без желаний
И сновидения без сна.

К портрету А. А. Блока

Под беломраморным обличьем андрогина
Он стал бы радостью, но чьих-то давних грез.
Стихи его горят – на солнце георгина,
Горят, но холодом невыстраданных слез.

Поэту

В раздельной четкости лучей
И в чадной слитности видений
Всегда над нами – власть вещей
С ее триадой измерений.

И грани ль ширишь бытия
Иль формы вымыслом ты множишь,
Но в самом я от глаз не я
Ты никуда уйти не можешь.

Та власть маяк, зовет она,
В ней сочетались бог и тленность,
И перед нею так бледна
Вещей в искусстве прикровенность.

Нет, не уйти от власти их
За волшебством воздушных пятен,
Не глубиною манит стих,
Он лишь как ребус непонятен.

Красой открытого лица
Влекла Орфея пиерида.
Ужель достойны вы певца,
Покровы кукольной Изиды?

Люби раздельность и лучи
В рожденном ими аромате.
Ты чаши яркие точи
Для целокупных восприятий.

Надписи на книгах и шуточные стихи

<Надпись на "Сочинениях" А. Н. Островского>

Не самодуров и не тлю
Москвы мильонно-колокольной,
Я горький смех его люблю
И крик отчаянья <невольный>.

1903

<Посвящения на книгах>

1

Е. М. Мухиной

И от песни, что сердце лелеет,
Зной печали слезой освежая,
Сладкозвучная песнь уцелеет,-
Но для мира чужая.

1904(?)

2
"Тому, кто зиждет архитрав..."

К. Д. Бальмонту

Тому, кто зиждет архитрав
Над гулкой залой новой речи,
Поэту "Придорожных Трав"
Никто- взамен банальной встречи.

1904

3
"Меж нами сумрак жизни длинной..."

Н. С. Гумилеву

Меж нами сумрак жизни длинной,
Но этот сумрак не корю,
И мой закат холодно-дынный
С отрадой смотрит на зарю.

1906

Мифотворцу – на башню
(Два мифотворения)

1

Где розовела полоса,
Одни белесые отсветы...
Бегут на башню голоса,
Но, ослабев, чуть шепчут: "Где ты?"

А там другой жилец уж – сед
И слеп с побрызгов белой краски,
И смотрят только губы маски
Из распахнувшихся газет.

Июнь 1909

2

Седой!.. Пора... Седому – мат...
Июль углей насыпал в яме,
И ночью, черен и лохмат,
Вздувает голубое пламя...

Где розовела полоса,
Там знойный день в асфальте пытан.
Бегут на башню голоса...
А сверху шепот: "Тише – спит он".

Царское Село

Июль 1909

Из участковых монологов
Сонет

ПЕро нашло мозоль... К покою нет возврата:
ТРУдись, как А-малю, ломая А-кростих,
ПО ТЕМным вышкам... Вон! По темпу пиччикато...
КИдаю мутный взор, как припертый жених...

НУ что же, что в окно? Свобода краше злата.
НАчало есть... Ура!.. Курнуть бы... Чирк – и пых!
"ПАрнас. Шато"? Зайдем! Пст... кельнер! Отбивных
МЯсистей, и флакон!.. Вальдшлесхен? В честь соб-брата!

ТЬфу... Вот не ожидал, как я... чертовски – ввысь
К НИзинам невзначай отсюда разлетись
ГАзелью легкою... И где ты, прах поэта!!

Эге... Уж в ялике... Крестовский? О-це бис...
ТАбань, табань, не спи! О "Поплавке" сонета
………………………………………………….
<ПЕТРУ ПОТЕМКИНУ НА ПАМЯТЬ КНИГА ЭТА>

1909

"Ни яркий май, ни лира Фруга..."

Ни яркий май, ни лира Фруга,
Любви послушная игла
На тонкой ткани в час досуга
Вам эту розу родила.
Когда б из кружевного круга
Судьба ей вырваться дала,
Она б едва ли предпочла
Сиянье неба, зелень луга
Приюту Вашего стола.

Из Бальмонта

Крадущий у крадущего

не подлежит осуждению.

Из Талмуда

О белый Валаам,
Воспетый Скорпионом
С кремлевских колоколен,
О тайна Далай-Лам,
Зачем я здесь, не там,
И так наалкоголен,
Что даже плыть неволен
По бешеным валам,
О белый Валаам,
К твоим грибам сушеным,
Зарям багряно-алым,
К твоим как бы лишенным
Как бы хвостов шакалам,
К шакалам над обвалом,
Козою сокрушенным
Иль Бальмонта кинжалом,
Кинжалом не лежалым,
Что машет здесь и там,
Всегда с одним азартом
По безднам и хвостам,
Химерам и Астартам,
Туда, меж колоколен,
Где был Валерий болен,
Но так козой доволен
Над розовым затоном,
Что впился скорпионом
В нее он здесь и там.
О бедный Роденбах,
О бедный Роденбах,
Один ты на бобах...

В море любви
Сонет

Моя душа оазис голубой.

Бальмонт

Моя душа эбеновый гобой,
И пусть я ниц упал перед кумиром,
С тобой, дитя, как с медною трубой,
Мы все ж, пойми, разъяты целым миром.

О будем же скорей одним вампиром,
Ты мною будь, я сделаюсь тобой,
Чтоб демонов у Яра тешить пиром,
Будь ложкой мне, а я тебе губой...

Пусть демоны измаялись в холере,
Твоя коза с тобою, мой Валерий,
А Пантеон открыл над нами зонт,

Душистый зонт из шапок волькамерий.
Постой... Но ложь – гобой, и призрак – горизонт.
Нет ничего нигде – один Бальмонт.

<В. В. Уманову-Каплуновскому>
<В альбом автографов>

Как в автобусе,
В альбоме этом
Сидеть поэтам
В новейшем вкусе
Меж господами
И боком к даме,
Немного тесно,
Зато чудесно...
К тому же лестно
Свершать свой ход
Меж великанов,
Так гордо канув
Забвенью в рот.

Стихотворения в прозе

Аndаnте

Июльский день прошел капризно, ветреный и облачный: то и дело, из тучи ли, или с деревьев, срываясь, разлетались щекочущие брызги, и редко-редко небо пронизывало их стальными лучами. Других у него и не было, и только листва все косматилась, взметая матовую изнанку своей гущи. Слава богу, это прожито. Уже давно вечер. Там, наверху, не осталось ни облачка, ни полоски, ни точки даже... Теперь оттуда, чистое и пустынное, смотрит на нас небо, и взгляд на него белесоватый, как у слепого. Я не вижу дороги, но, наверное, она черная и мягкая: рессоры подрагивают, копыта слабо-слабо звенят и хлюпают. Туман ползет и стелется отовсюду, но тонкий и еще не похолодевший. Дорога пошла моложами. Кусты то обступают нас так тесно, что черные рипиды их оставляют влажный след на наших холодных лицах, то, наоборот, разбегутся... и минутами мне кажется, что это уже не кусты, а те воздушные пятна, которые днем бродили по небу; только теперь, перемежаясь с туманом, они тревожат сердце каким-то смутным не то упреком, не то воспоминанием... И странно,– как сближает нас со всем тем, что не мы, эта туманная ночь, и как в то же время чуждо друг другу звучат наши голоса, уходя каждый за своей душою в жуткую зыбкость ночи…

Брось вожжи и дай мне руку. Пусть отдохнет и наш старый конь...

Вот ушли куда-то и последние кусты. Там, далеко внизу, то сверкнет, то погаснет холодная полоса реки, а возле маячит слабый огонек парома... Не говори! Слушай тишину, слушай, как стучит твое сердце!.. Возьми даже руку и спрячь ее в рукав. Будем рядом, но розно. И пусть другими, кружными путями наши растаявшие в июльском тумане тени сблизятся, сольются и станут одна тень... Как тихо... Пробило час... еще... еще... и довольно... Все молчит... Молчите и вы, стонущие, призывные. Как хорошо!.. А ты, жизнь, иди! Я не боюсь тебя, уходящей, и не считаю твоих минут. Да ты и не можешь уйти от меня, потому что ты ведь это я, и никто больше – это-то уж наверно...

Мысли-иглы

Jе suis le roi d'une tenebreuse vаllее.

Stuart Маrrill

Я – чахлая ель, я – печальная ель северного бора. Я стою среди свежего поруба и еще живу, хотя вокруг зеленые побеги уже заслоняют от меня раннюю зорю.

С болью и мукой срываются с моих веток иглы. Эти иглы – мои мысли. И когда закат бывает тих и розов и ветер не треплет моих веток – мои ветки грезят.

И снится мне, что когда-нибудь здесь же вырастет другое дерево, высокое и гордое. Это будет поэт, и он даст людям все счастье, которое только могут вместить их сердца. Он даст им красоту оттенков и свежий шум молодой жизни, которая еще не видит оттенков, а только цвета.

О гордое дерево, о брат мой, ты, которого еще нет с нами. Что за дело будет тебе до мертвых игол в создавшем тебя перегное!..

И узнаешь ли ты, что среди них были и мои, те самые, с которыми уходит теперь последняя кровь моего сердца, чтобы они создавали тебя, Неизвестный...

Падайте же на всеприемлющее черное лоно вы, мыс– ли, ненужные людям!

Падайте, потому что и вы были иногда прекрасны, хотя бы тем, что никого не радовали...

Вологодский поезд 30 марта 1906

Сентиментальное воспоминание

Я не знал ее ни ребенком, ни девушкой, ни женщиной. Но мне до сих пор кажется, что я должен ее встретить.

Человеку целую ночь напролет били карты, а бледная улыбка все не сходит с его губ, и все еще надеется он угадать свое счастье в быстро мелькающем крапе колод, не замечая даже ядовито-зеленой улыбки наступившего рассвета.

Я видел ее – правда, только раз. Но она была тогда не женщина.

Это было давно, очень давно, и она была еще радугой; сначала тонкая и бледная, радуга эта мало-помалу расцвела, распустилась, стала такая яркая, такая несомненная, потом расширилась – разбухшая, бледная, потом стала делаться все бледнее, все сумрачнее, незаметнее, и наконец отцвела совсем. Я не заметил, как перестал ее видеть.

Все это длилось минут двадцать. Я любил ее целых двадцать минут. Я стоял тогда в потемневшем и освеженном саду. Был тихий летний вечер, такой тихий, что он казался праздничным, почти торжественным. Такие вечера бывают только у нас, на севере, недалеко от больших и пыльных городов и среди жидкого шелеста берез. Они не кипарисы, конечно, эти белые, эти грешные березы – они не умеют молиться, жизнь их слишком коротка для этого, ночи томительны, и соловьи столько должны сказать им от зари до зари.

Березы не молятся, но перед ясным закатом они так тихо, так проникновенно шелестят, точно хотят сказать: "Боже, как мы тебя любим... Боже, отец белых ночей..."

Над садом только что один за другим почти без перерыва прошумело и отшумело два дождя; оба сначала холодные, с острым стальным отливом, и частые, частые. Потом все реже, все теплее, золотистые, золотые, ослепительные и, наконец, еле ощутимые, совсем обессилевшие, молочно-парные.

Томительно жаркий день хотел было снова забрать силу, но было уже поздно – он понял это и только пуще побледнел. От голубого царства, которое казалось ему необъятным и бесконечным, скоро останется одна маленькая закатная полоска. Один ломтик золотистой дыни на ночном столике для той минуты, когда ты кончишь свою лазурную поэму, о поэт, и затем покрывало... черное покрывало.Ты, кажется, спрашиваешь, надолго ли?

Июньский день надо мною умирал так медленно и трудно, а я глядел в это время на радугу и сочинял стихи. Эти были плохие стихи, совсем плохие стихи, это была даже не стихотворная риторика, а что-то еще жалче. Но, боже мой, как я их чувствовал... и как я любил радугу... Мои банальные рифмы, мои жалкие метафоры!.. Отчего я не могу воскресить вас, о бедные нимфы, с линяло-розовым кушаком на белой кисее чехлов, с жидкими, но гладко причесанными косами, с мечтательными глазами, и в веснушках, предательских желтых веснушках на тонкой петербургской коже...

Я не докончил тогда моих стихов радуге – где-то близко не то запела, не то заныла старая итальянская шарманка...

Те, давние шарманки – отчего больше их не делают? Новые, когда они охрипнут, ведь это же одна тоска, одна одурь, один надрыв. А те, давние? Самым хрипом своим – они лгали как-то восторженно и самозабвенно.

Господи, что она играла тогда, эта коробка со стеклом, сквозь которое я так любил таинственную красную занавеску, символ тайны между жизнью и музыкой...

Она играла Верди, Верди – это я хорошо помню... И, кажется, Троватора... Да, да, это был Троватор, и он молил свою Элеонору проститься с ним, молил из картонной тюрьмы – Addio, mia Eleonora, addio!

Тогда ли только это было? Да, кажется, именно тогда. Не знаю, плакал ли я тогда, но теперь – я готов заплакать от одного воспоминания, пускай глупого и бесцветного, хоть нет надо мной больше ни погасающей радуги, ни белоствольных берез... Нервы, конечно... возраст также. Но искусство, искусство, скажете вы?

Надуманное чувство, фальшивые ноты, самодовольная музыка Верди, еще молодого...

При чем же тут красота... поэзия... вдохновение... творчество? Самая любовь к радуге, разве не кажется вам это выдуманным тут же, сейчас, к случаю?

О нет. Я не лгу. А лучше бы я лгал...

Все это сложно, господа. И ей-богу же, я не знаю – если точно когда-нибудь раскрывается над нами лазурь, и серафим, оторвав смычок от своей небесной виолончели, прислушивается, с беглой улыбкой воспоминания на меловом лице, к звукам н а ш е й музыки – что, собственно, в зти минуты он слушает: что ему дорого и близко? – хорал ли Баха в Миланском соборе или Valse des roses, как играет его двухлетний ребенок, безжалостно вертя ручку своего многострадального органчика в обратную сторону.

И в чем тайна красоты, в чем тайна и обаяние искусства: в сознательной ли, вдохновенной победе над мукой или в бессознательной тоске человеческого духа, который не видит выхода из круга пошлости, убожества или недомыслия и трагически осужден казаться самодовольным или безнадежно фальшивым.

Моя душа

Нет, я не хочу внушать вам сострадания.

Пусть лучше буду я вам даже отвратителен.

Может быть, и себя вы хоть на миг тогда оцените по достоинству.

Я спал, но мне было душно, потому что солнце уже пекло меня через штемпелеванную занавеску моей каюты. Я спал, но я уже чувствовал, как нестерпимо горячи становятся красные волосики плюшевого ворса на этом мучительно неизбежном пароходном диване. Я спал, и не спал. Я видел во сне собственную душу.

Свежее голубое утро уже кончилось, и взамен быстро накалялся белый полдень. Я узнал свою душу в старом персе. Это был носильщик.

Голый по пояс и по пояс шафранно-бронзовый, он тащил какой-то мягкий и страшный, удушливый своей громадностью тюк – вату, что ли,– тащил его сначала по неровным камням ската, потом по гибким мосткам, а внизу бессильно плескалась мутно-желтая и тошнотно– теплая Волга, и там плавали жирные радужные пятна мазута, точно расплющенные мыльные пузыри. На лбу носильщика возле самой веревки, его перетянувшей, налилась сизая жила, с которой сочился пот, и больно глядеть было, как на правой руке старика, еще сильной, но дрожащей от натуги, синея, напружился мускул, где уже прорезывались с мучением кристаллы соляных отложений.

Назад Дальше