Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими - Линор Горалик 19 стр.


КУЗЬМИН Чтобы многое заслонять, порой совсем не нужно быть большого роста – достаточно просто стоять ближе. Ясно, что я к ним стою ближе, чем Чупринин, но разница в том, что я бы и подвинулся, если б кто-то был готов встать рядом. То есть понимаете, это не про то ламентация, что меня, ах, не любят, – меня, знамо дело, многие не то что не любят, а в судорогах начинают биться при моем упоминании, один Емелин с его крестовым походом против пидарасов чего стоит, или был такой Кудрявицкий – так он, прознав, что меня на какой-то заграничный фестиваль позвали, стал туда слать доносы насчет того, что я на самом деле фашист, подкрепляя их кусками из текстов рок-группы "Черный Лукич" (у которой, понятно, лидер – мой однофамилец)… Я всю жизнь такого рода ненависть воспринимал как медаль: значит, я занят чем-то осмысленным и ненапрасным, раз эти все так нервничают. Но, честно, я рассчитывал на то, что те, кто придет после меня на это поле, будут с нами вместе, а не врозь. Знаете, почему еще я об этом много думаю? Потому что у меня перед глазами украинская ситуация. Я туда часто езжу, постоянно перевожу с украинского – с тех пор как когда-то первый пропагандист новейшей украинской литературы в России Игорь Сид показал мне некий случайный альманах, в котором обнаружилось совершенно потрясшее меня стихотворение классика украинской эмигрантской поэзии второй половины XX века Юрия Тарнавского про Россию: "О, страна, пораженная комплексом материнства", и т. д. – я просто не мог его не перевести. И потом тот же Сид первым привозил и пропагандировал Сергея Жадана, а уж за Жаданом пошла совсем молодая плеяда – то, что у них там называется "поэты-двухтысячники", поколение 2000-х годов… И в середине 2000-х у меня там были два перворазрядных культурных шока. Один – когда Жадан в Харькове проводил фестиваль "Харьковская баррикада". Он снял довольно крупный Дворец культуры, с залом мест на пятьсот, на два выходных дня с полудня до девяти или десяти вечера, и устроил там программу нон-стоп из поэзии и рок-музыки. И этот зал на пятьсот мест два дня по восемь-девять часов был заполнен, периодами – битком, веселой, раскованной, продвинутой молодежью, которая, конечно, в значительной степени пришла на музыкантов (вполне осмысленных), но и когда между музыкантами по часу, по полтора звучали стихи, этот зал не отваливал покурить, а слушал: в том числе стихи сложные, без внешних эффектов, не всегда рифмованные, не всегда по-украински. И не только слушал, но и слышал. Поэта Нугатова, например, шумом и свистом прогнали со сцены – чем он, по-моему, остался очень доволен, потому что он же работает с речевой агрессией как с материалом, и в Москве просвещенная публика типа хихикает в ответ, а тут зал отреагировал на агрессию как на агрессию. И даже когда в конце был слэм… А я вообще слэмы очень не люблю и считаю, что это совершеннейшая отрава, при всей моей нежной любви и к Курицыну, который их придумал, и к Андрею Родионову, который сейчас этим занимается: давайте уравняем профессионалов с непрофессионалами и посмотрим, кого полюбит народ, – ну и выясняется, что народ всегда полюбит какую-нибудь броскую дрянь, если только тишком не замешать в это самое народное жюри парочку профессионалов же. А украинский слэм бессмысленней и беспощадней русского, потому что Родионов, при всех моих разногласиях с ним, человек талантливый и чуткий ко всему талантливому, а украинский главный спец по этому делу – персонаж неприятный и несимпатичный… И, короче говоря, вся аура этого жадановского фестиваля была настолько благодатная, что в итоге слэм у них по-честному выиграл Дмитрий Лазуткин – нормальный, внятный лирический поэт без всякой игры на понижение. А спустя еще год или два я поехал во Львов на книжную ярмарку, у которой есть еще и фестивальная программа – огромная, с десятками чтений, презентаций и дискуссий каждый день: за счет того, что это старинный маленький город, в котором много небольших театров, галерей и прочих залов в десяти минутах ходьбы друг от друга, и люди могут быстро перемещаться. И люди – то есть по преимуществу местное студенчество – вполне перемещались, а по вечерам стекались в главное местное кафе с культурными амбициями, забивали его под завязку, на сцену выходил координатор всей огромной фестивальной программы, восемнадцатилетний поэт Грицько Семенчук и обращался к полному залу своих ровесников: вот, ребята, наш выдающийся маститый поэт, послушаем его! И выводил на сцену под белы руки местных старцев, действительно отличных поэтов, но к вечеру уже не вяжущих лыка и что-то не слишком внятное бормочущих себе под нос, и зал их слушал, потому что первичный месседж шел от своих к своим, а потом слушал таких же восемнадцати-двадцатилетних авторов, и тут уж тем более месседж от своих к своим… И все это – что харьковская картинка, что львовская, – то, чего нет, не бывает и не может быть у нас в России. Потому что их молодежь, что на сцене, что в зале, сформирована "оранжевой" революцией. Которая не тем была хороша, что привела кого-то там к власти (где они теперь?), а тем, что в результате выросло поколение, уверенное в том, что от них все зависит – и они возьмутся и сделают. Что там будет дальше, на фоне нынешнего отката, не очень ясно, но задел был очень сильный. А у нас все те же годы растили людей, у которых есть твердое понимание, что они ничего не могут изменить. И на этом фоне единственная активная и самостоятельная молодежная литературная альтернатива в России – это питерский альманах "Транслит", в кругу которого пишется и делается много интересного и осмысленного, но генеральная идея – это прямое подчинение литературы и культуры социально-политической задаче. По этим правилам, памятуя о доценте Авраменко и прочих радостях моей юности, я играть не готов.

ГОРАЛИК Что на этом фоне происходит с вашими собственными стихами?

КУЗЬМИН Мне почти нечего ответить на этот вопрос. Последние годы я пишу буквально три-четыре стихотворения в год – что в нынешней ситуации автоматически наворачивает на язык формулу "как Гандлевский" (не подразумевая других оснований для сравнения). Я ведь подряжался всего лишь останавливать мгновения своей жизни, создавать их маленькие действующие модели. Мгновения, которые хочется остановить, по-прежнему есть – но каждый раз спрашиваешь себя: так ли сильно оно отличается от остановленного пять или десять лет назад? И уже теперь записываешь только в том случае, если твердо уверен, что да, отличается сильно. Знаете, это ведь еще и вопрос уверенности в себе. А у меня с этим есть некоторая двойственность, которая со стороны, наверное, незаметна, так что публика знает только про то, какой я, значитца, arrogant. Но у меня в сознании есть четкое разделение статусов: вот тут – когда я говорю и действую только и исключительно от себя лично, как частное лицо (и автор, что для меня одно и то же), а тут – как представитель некоторого "мы" (литературного поколения, независимой русской литературы, каких-то других групп и явлений, которые определенно больше меня самого). В этом втором качестве мне совершенно несложно и самому драть глотку, и кому другому ее рвать. Но на первого меня это не распространяется. Поэтому о своих собственных стихах мне всегда говорить неловко, хотя мне кажется, что я в достаточной степени умею переключать позиции, в том числе с авторской на критическую или литературоведческую, и на свои тексты смотреть трезво и отстраненно: как на не выдающиеся, но не бессмысленные, маленький, но более или менее незаменимый фрагмент большого общего целого. Однако, скажем, по собственной инициативе куда-то их предлагать для публикации я зарекся лет пятнадцать назад. В этом смысле насчет малой премии "Московский счет", которая мне досталась за лучший дебютный сборник, я не шибко обольщаюсь: когда выпускаешь "дебютный" сборник в сорок лет – тебя должны к этому моменту знать больше, чем двадцатилетнего, да и голосуют участвующие в этой истории московские поэты зачастую больше за личность, чем за тексты; так что давняя уже премия Андрея Белого "за заслуги", то есть за организационную работу, значила для меня много больше, потому что это была легитимация: отцы литературного самиздата 80-х признали, что мы – их прямые наследники. Но примерно в тех количествах, на которые я со своими стихами, как мне кажется, вправе претендовать, мне всяких бонусов за них и досталось: я прочел об одном из них глубокий и доброжелательный анализ (в статье Марии Майофис о гражданской лирике), держал в руках десяток переводов на разные языки (в том числе один иероглифами, было забавно угадывать по количеству и относительной длине строк, какие это тексты), получил два трогательных письма от неизвестных мне людей о том, как мои стихи помогают им жить, раз в жизни сорвал овацию у большого зала (на уже помянутом львовском фестивале)… Так что со стороны моего сочинительства у меня совершенно нет претензий к жизни – вот со стороны литературтрегерской…

А вообще, по итогам этой нашей с вами беседы, у меня сильнейшее ощущение, что я и тут все сделал неправильно. Что людям, которые будут эту вашу книжку читать, не шибко нужна ни хроника некоторых литературных проектов, ни срывающийся на крик разбор проблем конфигурирования литературного пространства, и лучше бы, ей-богу, я вам рассказал о преимуществах молочного коктейля над спиртными напитками, о том, как я проехал автостопом всю Европу, о том, как удается двадцать лет прожить вместе с любимым человеком, при этом деятельно исповедуя идеалы свободной любви… Ведь идея-то всего проекта была в том, что человек, сочиняющий стихи, шире и интереснее, чем автор, literary figure, да? С другой стороны, мне про самого себя кажется, что у меня в каком-то смысле все устроено по фрактальному принципу, и мои взгляды и действия в области литературы, в области политики, в области секса и т. д. – совершенно одинаковы по сути. А значит, почему бы и не так, как вышло…

Александр Бараш "Превращаться в то, что больше тебя…"

...

Бараш Александр Максович (р. 1960, Москва). Окончил филологический факультет Московского государственного педагогического института. Работал школьным учителем, писал тексты песен для группы "Мегаполис". С 1989 года живет в Иерусалиме. Работает журналистом. Переводил с иврита. Член редколлегии журнала "Зеркало", куратор литературного сайта ОСТРАКОН. Лауреат премии Тель-Авивского фонда литературы и искусства (2002), премии журнала " Интерпоэзия " (номинация "Перевод", 2011).

ГОРАЛИК Расскажите про семью до вас?

БАРАШ Можно начать с фамилии. Фамилия – аббревиатура. Ивритская аббревиатура, по первым буквам слов. Бейт-Рейш-Шин: это значит Бен Рабби Шимон. Довольно частый способ образования еврейских фамилий. Рабби Шимон – это был, насколько мне известно, галицийский хасидский деятель где-то конца XVIII века. В иерусалимской телефонной книге – пара разворотов его потомков. Я принадлежу к какой-то весьма боковой ветви. Прапрадед пришел в город Хмельник Винницкой области будучи бродячим торговцем… Прадед Лейб был колесником, столяром, делавшим колеса для телег. У него был дом рядом с базарной площадью, внизу, в полуподвале, – мастерская, наверху, на цокольном первом, и единственном, этаже жила семья, пять детей – три брата, две сестры. Мой дед – третий брат, Шимон, то же имя, что в фамильной аббревиатуре (имена повторялись из поколения в поколение). Он рассказывал, как отец посылал его с братьями в базарный день на площадь зазывать крестьян чинить телеги. Уже в моей жизни на даче под Москвой стоял большой буфет – резные завитушки, львиные морды, – сделанный прадедом. И дед рассказывал, что вот из этого отделения доставался графинчик с наливкой: поднять рюмку по поводу сделки насчет колес. Бабушкин и дедушкин графинчик с вишневой наливкой – одно из лучших детских и отроческих воспоминаний. Может быть, тот самый графинчик? Или рецепт наливки? Такие вещи, кулинарные, бытовые, дольше всего обычно сохраняются… и сохранялись в советской унифицированной жизни. Другие предки тоже из классических мест, местечек: Мирополь Житомирской области, Бердичев, Новгород-Северский. В Мирополь меня еще привозили в середине 60-х, к прадеду и прабабке. Оказывается, родин может быть несколько. Родных у нас же несколько: папа, мама, дедушки, бабушки… У меня первая родина – Москва, вторая – Иерусалим. И дальше, но тоже как родное – Украина… и есть еще, совсем фоном… ну как коврик над постелью из детства – Германия, Страна Ашкеназ, где-то Франкфурт, Вормс… там предки жили в Средние века. Вот этот пейзаж: городок над рекой, несколько шпилей, стена, готические крыши…

Дед по отцовской линии приехал в Москву в начале 30-х. Семья решила сделать его своим красным пролетарием, представителем новой власти. Он же был третьим братом. Старший, первенец – это по традиции была главная любовь и надежда рода, он получил университетское образование еще до революции, второй брат работал с отцом в мастерской, а третьего – с этого момента Семена, а не Шимона – отправили в фабзавуч при котельном заводе, там делали котлы для сахарных фабрик. Лет в тринадцать-четырнадцать из теплого дома – в такую республику ШКИД, колонию для несовершеннолетних, при живых родителях. Они, собственно, и отправили. От ковки котлов он остался на всю жизнь глуховат, от "школы жизни" – почти клинически депрессивен, но необходимость выживания высекла из него бешеную энергию. Через несколько лет он уже был секретарем райкома. И дальше действительно несколько раз спасал отца и семью – когда их пришли раскулачивать, например. Что там было раскулачивать, когда прадед сам работал в этой мастерской и у него работали его сын и зять… На подмосковной даче он меня выводил гулять – я был подростком, – так же он гулял на заре туманной юности, обнявшись с товарищем. И вот мы так, обнявшись, гуляли, в полях, среди ржи и клевера, и он часами рассказывал какие-то совершенно чудовищные истории: раскулачивание, коллективизация, сталинские чистки. Палача и жертву там разлепить было невозможно. Рефлексии с его стороны, впрочем, в этих рассказах практически не было. Просто истории. Главный тон – выживание. Тихий рассказ, без экзальтации. В начале 30-х поехал в Москву… Там шли все время чистки, целые слои сажались… И он попал сначала в еврейскую редакцию газеты "Правда", когда оттуда как раз троцкистов вычистили. И затем пошел по этой газетно-журналистской линии. Высшая точка его карьеры – директор издательства "Рабочая Москва". Ну а затем и его смыло той же волной, которой подбросило. Виндсерфинг своего рода. С акулами. Посадили его старшего брата, того самого "первенца", большого профсоюзного деятеля, а он слетел в отдел рекламы в "Вечерней Москве"… Они жили на Арбате, в Кривоникольском переулке. Там потом встал первый дом Калининского проспекта, где был пивной бар "Жигули" в "мое" время. А теперь – не знаю. Папа родился в 35-м году. Мама тоже. Между ними разница лишь месяц. Отец матери, мой дед Иосиф, был молодым офицером-строителем на Украине. Был репрессирован. Сидел два года. В Шепетовке… типа предварительного заключения. Но не признался, что японский шпион. Потерял зубы, полюбил на всю жизнь преферанс. Мама вспоминала момент, когда он вернулся. Ей было, соответственно, четыре года – это был выпуск легкий пара такой в 39-м, какую-то часть репрессированных выпустили… Вокзал в Киеве. Они его ждут на перроне. Отец выходит из вагона, она бежит к нему, отец берет ее на руки, смотрят друг на друга… Она говорит: "Я помню: у него слезы текут, беззубый рот…" Он шестого года рождения. Вот посчитайте – тридцать лет…

Там был очень красивый момент с его женой, моей бабушкой. Всю жизнь она была офицерской женой – он так и остался офицером… полковник Советской армии, строитель. Всю жизнь такая офицерская жена, нигде не работавшая. Подушечки вышивала… А в принципе у нее был очень активный характер, но он ей не разрешал работать. Они безумно друг друга любили, но вот не дал он ей почему-то жить какой-то своей жизнью. Но эти два года, пока он сидел в тюрьме, – это был полет. Она не только не отказалась от него, но делала все что могла, и очень активно. Пробилась на прием к Калинину. Старичок обещал разобраться. Может быть, это сыграло роль в освобождении. Когда она приехала из Киева в Москву, там были его сводные братья, старшие. Открыв дверь, увидели ее – и дверь захлопнулась. Ночевала на вокзале. Отношения с братьями и их детьми остались навсегда прохладными. Но она не только не отказалась – она была настоящей такой, как в вестерне, подругой… Стилистический камертон же примерно такой. Как-то из камеры он в белье тайно передал записку. Это был момент, когда казалось, что все решено – расстрел либо отправка по этапу: "Зина, прощай! Я чист перед тобой и партией!"

И еще через пару лет – война. Многие родные погибли, в том числе в Бабьем Яру. Престарелая бабушка бабушки и еще какое-то количество родственников – в Бердичеве. Родной брат бабушки, призванный на срочную службу весной 41-го, пропал без вести в первые недели. Оба деда были на фронте. Иосиф – участник Сталинградской битвы, в частности. А двадцать второго июня, ровно в четыре часа, он и семья были во Львове, он там в это время служил. Сам, естественно, уехал тут же в расположение части, а за ними прислал машину, чтобы шофер увез их из Львова. Где-то под городом был воздушный налет. Шофера убили. Мама помнит – ей было шесть лет, – как они бежали по полю укрыться в какой-то лесочек.

И помнит лицо немецкого летчика, большие очки – он летел на уровне второго-третьего этажа, и шел пулеметный огонь… Спрятались все же… Были в эвакуации. Где-то в конце 40-х вернулись в Москву. И примерно в этом возрасте родители и познакомились. Лет в четырнадцать, девятый, кажется, класс. Тогда многие старшеклассники ходили делать уроки в Ленинскую библиотеку. Дома было и неудобно. Все жили в коммуналках… Сначала они просто друг друга "заметили". Первой поздоровалась мама. Начались какие-то отношения. И, собственно, продолжаются до сих пор, слава Богу. Их браку уже пятьдесят пять лет.

ГОРАЛИК Невообразимо.

БАРАШ Да-да.

ГОРАЛИК Вы же не единственный ребенок?

БАРАШ Есть старший брат. На два года старше. Он родился в 58-м году. Между нами должен был быть еще ребенок. Поженились в 56-м, ну значит, им было по двадцать одному году. Молодые специалисты. Папа окончил геологический факультет МГУ.

ГОРАЛИК Их распределили небось куда-нибудь?

БАРАШ Папа попал в тот институт, в котором он с тех пор и работает, – Институт океанологии Академии наук. Он морской палеонтолог – такая экзотическая профессия. Температура мировых океанов – его специализация. Реконструкция палеоклиматов. В общем, роскошь: романтика морских путешествий, штормы, тельняшка, трубка… каждый год экспедиции, рейсы на несколько месяцев… Бразилия, коралловые атоллы, Гибралтар… И все это в тогдашнем, 50–60-е годы, СССР. Дома был музей с разноцветными большими кораллами, звездами, кокосовыми орехами. Он снимал много кино, слайды, постоянно приходили гости. В общем, я вырос, в известном смысле, в клубе кинопутешествий. Главное – это было окно в мир.

ГОРАЛИК Причем какое-то такое… достойное окно в мир. Не торгово-меркантильное, а из области научной фантастики?

БАРАШ Да. И вот брат родился в 58-м. А еще через год – мама опять беременна. И все их родители, вся семья были против еще одного ребенка – что все это совершенно невозможно вытягивать в тех условиях. Она сделала аборт. Через год – выясняется, что снова беременна. Это, соответственно, 60-й год. Опять все против. Муж в рейсе. Непонятно, что делать. Она приняла решение: послала телеграмму куда-то туда в океан с извещением о беременности и решила: если реакция будет хотя бы какой-то нейтральной или прохладной – делает аборт.

ГОРАЛИК Ну, когда муж полгода плавает… Она одна, с двумя детьми…

Назад Дальше