У подъема наверх некоторая заминка; поднявшись – темными силуэтами четко и резко вырисовываются на фоне озаренной светлеющей дали и скрываются налево. Смешанный, негромкий гул голосов; изредка смех. Кто-то впереди на ходу тренькает на гитаре. Поблескивают пуговицы студенческих кителей, погоны Нечаева.
Мацнев и Нечаев, несколько отделившись, идут сзади других последними.
Студент. Господа, наверх! Здесь нет проходу. Наверх!
Голоса. Почему? – Наверх, говорят, надо верхом идти – Котельников, где вы?
На минуту сбиваются в кучу.
Котельников (спокойным басом). Здесь, господа, наверх!
Гимназист. Скоро мост, вон уже семафор!
Катя. Голубчики мои, да тут ноженьки все переломаешь! Вот вели-вели, да и завели. Столярова, карабкайся!
Голоса. А сторож? – Можно идти, я всегда хожу! – Да нельзя же низом, тут мост, вам говорят!
Коренев. Надя, Зоя Николаевна, что же вы? Внизу нельзя!
Некоторые уже поднялись, другие поднимаются. Тот, что с гитарой, впереди.
Катя (с полугоры). Постойте: а поезд пойдет? Я боюсь!
Коренев. Да честное же слово, ничего! Здесь настоящая дорожка.
Гимназист. Идемте же! Ну, что стали!
Котельников. Вон Василь Василич вперед уже удрал! (Кричит.) Василь Василич!
Василь Василич (не останавливаясь и не переставая тренькать). Здесь, иду.
Гимназист (наверху, скверно поет). "Тебя я, вольный сын эфира, возьму в надзвездные края – и будешь там царицей ми-и-ир…" (обрывается).
Котельников (спокойным басом) . "Подруга вечная моя". – Я пошел!
Все поднялись на насыпь.
Надя. Миша, как ты скверно поешь, тебе не совестно?
Коренев (хохочет). Это Скворцов загнул!
Надя. Ну, так извините. Зоечка, я возьму тебя за руку.
Зоя. Бери. А где же Нечаев?
Студент. Они сзади идут. Не ошархнитесь, Зоя Николаевна, тут скользко.
Зоя. Нет, пожалуйста, не держите, я сама.
Голоса (наверху). Конечно, здесь лучше! – Какая красота, матушки мои! – Я давно говорю, пойдемте по полотну! – Превосходная тропинка. – А сторож? – Да брось ты сторожа, вот привязался!
Гимназист (кричит). Василь Василич! Василь Василич!
Постепенно скрываются.
Катя. А я по рельсе пойду! Ох, проклятая!.. Столярова, иди.
Надя. Я тоже. Ой, сразу сорвалась!
Студент. Давайте мне руку.
Надя. Нате.
Катя. Лучше самой и… загадать… сколько пройдешь. Готово! Сверзилась! Это не считается.
Надя. Пустите руку, я также сама! Катя, я иду!
Студент (Зое). А вы не хотите, Зоя Николаевна?
Зоя (печально). Мне не о чем гадать.
Студент (в тон). Отчего вы так грустны, Зоя Николаевна?
Уходят. На освещенной насыпи пусто. Не торопясь, поднимаются Мацнев и Нечаев.
Мацнев. Куда это они?
Нечаев. Дальше мост, Сева, внизу нет дороги.
Мацнев. Ах, да, я знаю. Как тут красиво наверху. Покурим.
Нечаев. Покурим. – Всеволод, тебе хочется с ними идти?
Мацнев. Нет, а тебе?
Нечаев. Мне тоже. Посидим здесь. Вот на шпалы сядем. – Тебе удобно?
Мацнев. Удобно. Дай спичку.
Нечаев. На. – И дышишь – и будто не дышишь. Как странно! И какая тишина! – Вон семафор.
Мацнев. Да. – Тишина. – В лунном свете есть томительная неподвижность…
Нечаев. Но и красота!
Мацнев. Красота – и томительная неподвижность. Солнце не то, там всегда что-то бежит, струится, а здесь все остановилось. При солнце я всегда знаю, сколько мне лет, – при луне… дай еще спичку, потухла – при луне я словно не имею возраста, жил всегда, и всегда было то же.
Нечаев. Это верно. И разговаривать при луне можно только о том, что было всегда, – правда, Сева?
Мацнев. И будет – правда! Послушай, Корней, – тебе, может быть, хотелось бы к тем? Ты скажи прямо.
Нечаев. Ты все еще мне не веришь? – Постой, кто-то возвращается.
Мацнев. Это Надя. Чего ей надо?
Показывается Надя, издали кричит:
– Господа, что же вы отстали, Сева! Все ждут вас. Корней Иванович! Вы петь обещали, а Василь Василич всю гитару расстроил.
Нечаев. Отнимите у него! Я потом спою.
Надя. Когда же потом?
Мацнев. Скажи, Надечка, что мы здесь посидим, вас подождем. Идите.
Надя. Господи, как это скучно! Пошли вместе, теперь… Сева, пойди ко мне на минутку.
Мацнев. Что там?
Надя. Нужно. Неужели тебе так трудно подняться?
Мацнев (поднимаясь и подходя к Наде, ворчит). Глупости какие-нибудь. Ну, что?
Надя (тихо). Севочка, отчего ты такой мрачный сегодня? Все замечают.
Мацнев. Кто все?
Надя (не сразу). Зоя. Отчего ты не хочешь с нами идти, о тебе все спрашивают.
Мацнев. Так, Надя, оставь. Идите себе.
Надя. И Корней Иваныч сегодня такой странный… Вы не поссорились с ним?
Мацнев. Наоборот.
Надя (значительно). Да не из-за чего и ссориться! Ну, напрасно не идешь!.. (Кричит.) Так мы скоро назад, Корней Иваныч, вы нас же подождите!
Быстро уходит. Слышен ее голос: Зоя, Зоечка… Мацнев садится на прежнее место на шпалы.
Нечаев. Славная у тебя сестра.
Мацнев. Девчонка еще пустая. Она, по-моему, слишком рано кончила гимназию, но учится хорошо, ничего не сделаешь. Совсем еще девчонка. Это не то, что Зоя – Зоя человек.
Нечаев. Да. Зоя человек. – Всеволод, но неужели ты все еще не веришь мне?
Мацнев (помолчав) . Не знаю, Иваныч. Нет, теперь, кажется, верю. Но тогда, после Пасхи, когда я уехал в Москву…
Нечаев. Я держал себя отвратительно! Ну?
Мацнев. До твоих еще писем – я решил внутренно совсем порвать с тобой.
Нечаев. Неужели решил, Всеволод? Да, да, конечно, ты иначе не мог, ты был прав. Но теперь?
Мацнев. Скажи, Иваныч, я не понимаю: ты серьезно любишь ее?
Нечаев. Ах, не в этом дело, Всеволод! Не в том дело, голубчик, серьезно или несерьезно. Если хочешь, я иначе любить даже не умею, как только всей душой… какой иначе смысл в любви? Иначе мерзость, разврат!
Мацнев. Конечно.
Нечаев. Ну да! Но не в том дело, голубчик! Ты, Христа ради, не подумай, что я так… повернулся весь – от неудач в любви. Что за черт, это было бы совсем отвратительно, гнусно и мерзко. Скажем просто: ведь ты сам решительно и при всяких условиях отказываешься от нее?
Мацнев. Да. (Вздыхает.) Но в этом нет заслуги, Иваныч.
Нечаев. Нет, это ты уж оставь! Заслуги! А я был просто глуп, я был мелочен, я просто был скотина, каких полон свет. Именно: скотина! Когда ты уехал, не простившись со мною, – я, брат, верить этому не хотел, я руки себе ломал, я готов был головой биться о стену. Честное слово! Подумай: великое, святое, единственное в жизни – нашу дружбу – я готов был променять, скотина, и на что же? На что, я спрашиваю? На прогулки в саду! На пожатие ручек, на вздорную, призрачную, лживую женскую любовь! Да на тысячу женщин, хотя бы всех их любил, как Зою, я не отдам часа, который мы с тобой! Ты веришь?
Мацнев. Верю, Иваныч.
Нечаев. Спасибо.
Оба вздохнули, молчат.
Что за черт: гляжу кругом и ничего не узнаю! Мне все кажется, что сейчас война и мы в какой-нибудь Маньчжурии… сидим себе и разговариваем. Нет, хорош лунный свет, Сева, от него душа становится чище! Всеволод, а скажи мне, я все не решался тебя спрашивать об этом: ты все так же думаешь о смерти? Ты очень печален, голубчик.
Мацнев. Все так же, Корней. (Вздыхает.)
Нечаев. И?..
Мацнев. Я решил умереть. Скоро. Не спрашивай, Иваныч.
Молчание. Нечаев встает и снова быстро садится.
Ты что, Иваныч?
Нечаев. Ничего. Плохо, Всеволод. Очень-очень плохо!
Мацнев. Ну?
Нечаев. Очень плохо! И это – дружба! И это – одна душа! Смешно, Всеволод, честное слово, смешно! Что же ты думаешь, – что я останусь жить без тебя? Смешно! Буду гулять в саду? Пожимать ручки прекрасным девицам? Носить цветы на твою… скажем просто: могилу? Ах, Мацнев, Мацнев!
Мацнев. Но послушай, Корней!
Нечаев. Ты, может быть, думаешь, что мне очень нужна эта луна? Вся эта красота? Какая трогательная картина: офицер Нечаев гуляет при лунном свете с прекрасной Зоей! Да к черту ее, – раз так, то вот что я тебе скажу! К черту! Ну да, я твердил и теперь твержу: "На заре туманной юности…"
Мацнев. "Всей душой любил я милую" – хорошие слова.
Нечаев. Всей душой любил я милую – ну да, всей душой, а как же? Но разве это я про женщину говорил? Извини, но ты оскорбил меня, когда подумал, что это относится к Зое, к какой-то девчонке, которая сегодня любит одного, завтра другого. Эти слова я принес тебе, нашей с тобой юности, нашей дружбе, а не какой-то – Зое!
Мацнев. Ты прости меня, Иваныч, но как тогда я мог думать иначе? Сам посуди!
Нечаев. Сужу – и ну, конечно, ты был прав тогда… А теперь? – Нет, постой, не говори. А теперь… я не спрашиваю тебя, когда ты решил покончить с собой – сегодня, завтра, через неделю, – но если ты осмелишься умереть один, без меня, то я не знаю что! Я пощечин себе надаю, и все-таки убью себя, но с презрением к себе, ко всему миру – к тебе, Всеволод, который только говорил о дружбе! Молчи, молчи! – Какая луна красивая, черт ее…
Молчание. Нечаев громко, трубным звуком, сморкается и говорит деловым и даже сухим тоном.
Наши не идут, загулялись. Хоть бы облачко одно: действительно, какая неподвижность! – Но скажи, Всеволод, что, собственно, заставило тебя решиться?
Мацнев. Я уже говорил тебе: тоска. Невыносимая, немыслимая, день ото дня растущая тоска… что-то ужасное, Иваныч. Понимаешь: я молод, я совершенно здоров, у меня ничего не болит, – но я не понимаю, зачем все это… и не могу жить! Зачем эта луна? Зачем все так красиво, когда мы все равно умрем? Я встаю утром и спрашиваю себя: зачем я встал? Я ложусь и спрашиваю себя: зачем я лег? А ночью – какие-то дикие кошмары. Ужасно! И ни на что нет ответа, ни на один самый маленький вопрос. Подумай: вот я кончу курс и стану адвокатом, журналистом…
Нечаев. Ты мог бы быть знаменитым адвокатом, Плевакой!
Мацнев. Ну, хорошо, ну, стану я знаменитым адвокатом, а дальше что? Потом женюсь, как отец, и буду иметь собственного Всеволода – а дальше что? Бессмыслица – отвращение! – белка в колесе. И чем красивее вокруг, тем невыносимее для меня. В серые осенние дни я еще спокоен, тогда мне кажется, что я почти умер уже, но вот теперь!.. Как мне схватить и удержать всю эту красоту? Я ее зову, а она молчит! Я к ней протягиваю руки – и в них пусто… а там что-то идет, что-то свершается – нет, ужасная красота! И все обман, и все обман! Ты говоришь: Зоя – да разве это не обман, разве это не та же все – моя мама, твоя, всякая мама, всякая бабушка. Зоя – бабушка! (Смеется.) Ты можешь представить это, Корней?
Нечаев (помолчав). Могу. Ты извини меня, Всеволод, если я не все пойму в твоих словах: ты знаешь, я человек малоразвитой, почти не читаю, и все эти вопросы… Но ты прав.
Мацнев. Уже почти год это у меня. И сколько я перечитал за это время, Корней, все искал ответа… (Смеется.) Ответа! Ответа захотел дурак у моря!
Нечаев. И нет ответа?
Мацнев. Слишком много.
Нечаев (рассудительно). Слишком много – значит, ничего. Я так и думал. Все это прекрасно, об этом ты мне еще расскажешь, но как ты, Всеволод, решил вопрос о родителях? Это вопрос, брат, прости меня – серьезный. У меня родителей нет, я подкидыш, по фамилии Нечаев, что должно было обозначать нечаянную радость, но ты? Тут надо подумать и подумать, как говорится.
Молчание.
Мацнев. Если хочешь, то по-настоящему о своих я не думал, да и думать не хочу. Зачем? Что такое родители, отец, мать, когда все бессмыслица, когда нет ничего! Значит, так нужно, чтобы я умер, а они страдали.
Нечаев. Жестоко это, Сева, слишком жестоко!
Мацнев. Жестоко? А если бы я умер от чахотки или от тифа – ведь я всегда могу умереть от какого-нибудь тифа, – тогда не жестоко? Оставь, Корней! И почему то, что может сделать со мной любая бацилла – того я сам не смею сделать с собой? И у них есть Надя, Васька, славный мальчишка… и оставим их! Я о тебе, Корней, чудак ты мой милый, ты-то зачем со мной покончишь? Это, брат, уже форменная бессмыслица.
Нечаев. Ты это серьезно?
Мацнев. Но подумай сам, Иваныч…
Нечаев. Тогда и я серьезно. Погоди, не сбивай – мне трудно. – Конечно, я человек малоразвитой, армейский офицер, недоучка и во все эти твои тонкости войти не могу, нет. Смысл, бытие-небытие, зачем и к чему – к этому, извини меня, я равнодушен. То есть не то чтобы совсем равнодушен, а вроде этого: не понимаю. Но зато у меня есть свои основания – понимаешь: свои основания. Очень, конечно, возможно, что без тебя я бы никогда не собрался в эту дорогу, но только потому, что слаб характером и дрянь! Вот. – Покурим? – Луна-то как взлезла. – Да. Поставим вопрос просто: как ты думаешь, могу я стать Наполеоном – я тоже офицер, как и он был?
Мацнев (хмуро). Пустяки это, Иваныч.
Нечаев. Нет, брат, не пустяки. Конечно, я так выражаюсь, но дело тут серьезнейшее, брат. Всякий человек имеет право быть Наполеоном, а если он не вышел – то к чертовой матери все! Вот. Конечно, я не честолюбив, – но разве это хорошо? Это-то и есть главная моя подлость, это значит, что и всю жизнь я могу остаться тем же офицеришкой и не подвинуться ни взад, ни вперед. Помнишь, как я собирался готовиться в Академию, петушился… а что вышло? И как я живу? – совестно подумать, в темноте краснеешь: точно и не живу, а сплю. Вот ты приехал, и я с тобой проснулся, а уедешь ты или… И кому я нужен такой? Ну, конечно, не украду я там или не предам, ну, и добр я до глупости, но разве это настоящее? Нет, та же бесхарактерность, собачье виляние хвостом. Ничтожен я, Всеволод, ужасающе ничтожен. Стыдно подумать!
Мацнев. Не унижай себя, Иваныч, не надо.
Нечаев. Я и не унижаю себя, а надо же говорить правду. И еще скажу тебе самое позорное, о чем даже тебе говорить неловко: ужасно, брат, я некрасив! Другого хоть форма скрашивает, а как погляжу я на себя в зеркало со всеми этими ментиками-позументиками: фу, думаю, какой осел! Нынешней зимой, когда ты был в Москве, знаешь, о чем я размечтался? Не смейся – о монастыре.
Мацнев. Ну, что ты! Какой еще монастырь! Ты шутишь?
Нечаев. Нет, голубчик. Но только посмотрел опять в зеркало – и успокоился: да разве с такой физиономией угодники бывают? И не в том, конечно, дело, что рожа, – а ведь чего я хотел от монастыря? Спрятаться и только, без боя сдать позиции. И все это гнусно до последней степени, и вот тебе мои основания. Кому я нужен такой? Кто обо мне заплачет? И луна эта, и вся эта красота, и там далеко чьи-то прекрасные глаза смотрят в другие прекрасные глаза… но при чем я здесь? Ничтожен я, Всеволод, ужасающе, до боли ничтожен!
Молчание.
Так как же, Всеволод, – принимаешь в компанию?
Молчание.
Мацнев. Нет, Иваныч, пустяки. Какие это основания? Такому честнейшему человеку, как ты…
Нечаев. Да к черту, наконец, мою честность! Ведь это, наконец, оскорбительно: тыкать в нос честностью.
Мацнев. Обижайся или нет, а я говорю, что такому честнейшему человеку, как ты, вовсе не надо быть Наполеоном, чтобы иметь право на жизнь, на уважение и любовь. Пустяки, Иваныч. Ты просто хочешь принести некоторую жертву, а чтобы мне не было трудно, ты вот и придумываешь разные…
Нечаев. Жертва? Допустим. Пусть это будет только жертва, и больше ничего. Конечно, чего стоят мои нечаевские основания с точки зрения бытия-небытия? Вздор, простая блажь! Допустим. Но как ты, человек умный и благородный, не понимаешь сам, сколько надменности и презрения, какая проповедь неравенства в таком твоем отношении? Как ты, человек умный, не понимаешь, что жертва моя – есть мое единственное богатство, моя единственная красота, где я не уступлю никому в мире! Этой минутой единой я всю жизнь мою украшу, этой минутой я вечности достигну! И кому эта жертва? Тебе? Глупо, брат, – извини, но очень глупо! Не тебе, а дружбе! Вот кому, дружбе!
Мацнев (потирая лоб) . Да, одна душа – одна душа!
Нечаев. Одна ли душа, две ли – не в этом дело. Но в том дело, что был человек, который для святой человеческой дружбы не пожалел своей жизнишки поганой! Но был человек, который встал, вот так, перед всем миром (встает), и громко сказал: ничего не жалею для друга! Не богатству, Сева, не славе земной, не дрянной любвишке женской – дружбе, Сева, дружбе, дружбе…
Садится и тихо плачет.
Мацнев (обнимая его). Корней, милый ты…
Нечаев. Нет, ты скажи!..
Мацнев. Ну, конечно, вместе! Иваныч, брат ты мой родной!..