История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800 1830 е годы - Ю. Лебедев. 14 стр.


Батюшков – романтик-христианин. Романтики делали упор на религиозном двоемирии в восприятии всего окружающего. Этим двоемирием определена и особая, романтическая природа "эпикуреизма" Батюшкова. Подпочвой его праздничного мировосприятия является чувство бренности и скоротечности всего земного. Его эпикуреизм питается не языческой, а иной, трагической философией жизни: "Жизнь – миг! Не долго веселиться". И потому его легкая поэзия далека от жанров салонной, жеманной поэзии классицизма или языческой чувственности поэтов Древнего мира. Радость и счастье Батюшков учит понимать и чувствовать по-особому. Что такое "счастье" в скоротечной жизни? Счастье – это идеальное ощущение. Потому эпикуреизм Батюшкова не заземлен, не материализован, и плотские, чувственные начала в нем одухотворены. Когда Батюшков зовет к "беспечности златой", когда он советует "искать веселья и забавы", то не о грубых страстях ведет он речь, не о плотских наслаждениях. Земное гибнет все, земное ничего не стоит, если оно не согрето, не пронизано мечтой. Мечта придает ему изящество, обаяние, возвышенность и красоту: "Мечтать во сладкой неге будем: / Мечта – прямая счастья мать!" ("Совет друзьям").

В своей статье об итальянском поэте эпохи Возрождения Петрарке Батюшков пишет, что "древние стихотворцы", имея в виду языческих поэтов античности, "были идолопоклонниками; они не имели и не могли иметь… возвышенных и отвлеченных понятий о чистоте душевной, о непорочности, о надежде увидеться в лучшем мире, где нет ничего земного, преходящего, низкого. Они наслаждались и воспевали свои наслаждения". "У них после смерти всему конец". Античным поэтам Батюшков противопоставляет Петрарку-христианина, в юные годы потерявшего свою Лауру и посвятившего памяти о ней лучшие свои произведения. "Для него Лаура была нечто невещественное, чистейший дух, излившийся из недр божества и облекшийся в прелести земные". У Петрарки "в каждом слове виден христианин, который знает, что ничто земное ему принадлежать не может; что все труды и успехи человека напрасны, что слава земная исчезает, как след облака на небе…".

Здесь Батюшков раскрывает природу своей "эпикурейской" поэзии, своих светлых радостей и печалей. Веселая песнь его, – писал Ю. Айхенвальд, – часто замолкала, потому что "с жизнерадостной окрыленностью духа замечательно сочеталась у Батюшкова его неизменная спутница, временами только отходившая в тень, – искренняя печаль":

Мы лавр находим там
Иль кипарис печали,
Где счастья роз искали,
Цветущих не для нас.

("Ответ Тургеневу")

Скудные и робкие земные радости он дополнял, усиливал мечтой, грезой: "Мечтание – душа поэтов и стихов". Во второй период творчества Батюшков перешел от наслаждения к христианской совести, но и тут не отказался от прежнего пафоса. Совесть для него – страсть. И христианство не обрекает его на жизнь бледную и унылую. Добро не смирение, добро действенно и страстно: оно "души прямое сладострастье". У Батюшкова жизнь не перестала быть яркой и тогда, когда вера "пролила спасительный елей в лампаду чистую Надежды".

С Батюшковым в русскую поэзию вошел стиль "гармонической точности", без которого невозможно представить становление Пушкина. Именно Батюшков разработал язык поэтических символов, придающих жизни эстетическую завершенность и красоту. Он создавался Батюшковым путем приглушения предметного смысла слов. Роза в его стихах – цветок и одновременно символ красоты, чаша – сосуд и символ веселья. В элегии "К другу" он говорит: "Где твой фалерн и розы наши?" Фалерн – не только любимое древним поэтом Горацием вино, а розы – не только цветы. Фалерн – это напоминание об исчезнувшей культуре, о поэзии античности с ее эпикуреизмом, прославлением земных радостей. Розы – воспоминание о беззаботной юности, о празднике жизни, который отшумел. Такие поэтические формулы далеки от холодных аллегорий классицизма: здесь осуществляется тонкий поэтический синтез конкретно-чувственного образа ("роза") и его смысловой интерпретации ("праздник жизни"). В аллегории вещественный план начисто отключен, в поэтическом символе Батюшкова он присутствует.

Как ландыш под серпом убийственным жнеца
Склоняет голову и вянет,
Так я в болезни ждал безвременно конца
И думал: Парки час настанет.
Уж очи покрывал Эреба мрак густой,
Уж сердце медленнее билось:
Я вянул, исчезал, и жизни молодой,
Казалось, солнце закатилось.

("Выздоровление")

В элегии обнажен сам процесс рождения поэтического символа ("формулы"): цветок склоняет голову, как человек, а человек вянет, как цветок. В итоге "ландыш" приобретает дополнительный поэтический смысл (свою поэтическую этимологию): это и цветок, и символ молодой, цветущей жизни. Да и "серп убийственный жнеца" в контексте возникающих ассоциаций начинает намекать на смерть с ее безжалостной косой, какою она предстает в распространенном мифологическом образе-олицетворении.

Такие "поэтизмы" кочуют у Батюшкова из одного стихотворения в другое, создавая ощущение гармонии, поэтической возвышенности языка: "пламень любви", "чаша радости", "упоение сердца", "жар сердца", "хлад сердечный", "пить дыхание", "томный взор", "пламенный восторг", "тайны прелести", "дева любви", "ложе роскоши", "память сердца". Происходит очищение, возвышение поэтического стиля: "локоны" (вместо "волосы"), "ланиты" (вместо "щеки"), "пастырь" (вместо "пастух"), "очи" (вместо "глаза").

Много работает Батюшков и над фонетическим благозвучием русской речи. Разговорный язык своей эпохи он с досадой уподобляет "волынке или балалайке": "И язык-то по себе плоховат, грубенек, пахнет татарщиной. Что за ы, что за ш, что за щ, щий, при, тры? О варвары!" А между тем, как утверждает Батюшков, каждый язык, и русский в том числе, имеет свою гармонию, свое эстетическое благозвучие. Надо только раскрыть его с помощью данного от Бога таланта. Батюшков много трудится, чтобы придать поэтическому языку плавность, мягкость и мелодичность звучания, свойственную, например, итальянской речи. И наш поэт находит в русском языке не менее выразительные скрытые возможности:

Если лилия листами
Ко груди твоей прильнет,
Если яркими лучами
В камельке огонь блеснет,
Если пламень потаенный
По ланитам пробежал…

("Привидение")

"Перед нами первая строка, – пишет И. М. Семенко. – "Если лилия листами". Четырехкратное ли-ли-ли-ли образует звуковую гармонию строки. Слог ли и самый звук "л" проходит через строку как доминирующая нота. Центральное место занимает слово "лилия", закрепляя возникший музыкальный образ зрительным представлением прекрасного. Ощутимо гармоническим становится и слово "если", начинающееся к тому же с йотированной гласной (ею оканчивается "лилия). "Если", первое слово строки, перекликается также с ее последним словом – "листами". Сложнейший звуковой рисунок очевиден".

Когда Пушкин в элегии Батюшкова "К другу" прочитал строку: "Любви и они и ланиты", – он воскликнул: "Звуки итальянские! Что за чудотворец этот Батюшков!", а впоследствии сказал: "Батюшков… сделал для русского языка то же самое, что Петрарка для итальянского". Действительно, знание языка поэзии Италии дало Батюшкову многое. Но не надо думать, что поэт механически переносил итальянские созвучия в русскую поэтическую речь. Нет, он искал этих созвучий в самой природе родного языка, выявлял поэзию в русских его звуках. Такова звукопись в первых строках переведенного им отрывка из "Чайльд-Гарольда" Байрона:

Есть наслаждение и в дикости лесов,
Есть радость на приморском бреге,
И есть гармония в сем говоре валов,
Дробящихся в пустынном беге.

Отсутствие в четвертом стихе ударения на второй стопе четырехстопного ямба не случайно: сочетаясь с плавными свистящими и шипящими звуками ("дробящихся"), оно живописует обрывающийся бег морской волны. Рокот пронизывающих стихи звуков "р", как бы наталкивающихся периодически на твердое как камень "д", рассыпается в шипении финала, как угаснувшая на берегу в брызгах и пене морская волна.

О. Мандельштам в 1932 году написал стихи о воображаемой встрече с Батюшковым, в которых создал живой образ русского поэта:

Он усмехнулся. Я молвил – спасибо, -
И не нашел от смущения слов:
Ни у кого – этих звуков изгибы,
И никогда – этот говор валов…
Наше мученье и наше богатство,
Косноязычный, с собой он принес -
Шум стихотворства, и колокол братства.
И гармонический проливень слез.

Становление Батюшкова-поэта.

Он родился 18 (29) мая 1787 года в Вологде в семье обедневшего, но родовитого дворянина Николая Львовича Батюшкова. Матери своей, Александры Григорьевны, происходившей из вологодских дворян Бердяевых, Батюшков не помнил: она сошла с ума вскоре после рождения сына, была удалена из семьи и в 1795 году умерла. Мальчик учился в частных французских пансионах Петербурга, откуда вынес хорошее знание европейских языков, и особенно итальянского. Родное семейство ему заменил дом двоюродного дяди Михаила Никитича Муравьева, одного из самых просвещенных людей своего времени, друга Карамзина, попечителя Московского университета, а потом товарища министра народного просвещения, поэта, знатока классической поэзии античности.

В доме Муравьевых царила литературная атмосфера, собирались известные писатели – Г. Р. Державин и В. В. Капнист, И. А. Крылов и А. Е. Измайлов, И. И. Дмитриев и В. А. Озеров. Под руководством "дядюшки" Батюшков осваивает в совершенстве латинский язык, читает в подлиннике римских поэтов, из которых ему особенно полюбились Гораций, Овидий, Тибулл, а из поэтов эпохи Возрождения – Петрарка, Тассо (Tacc), Ариосто.

Кроме вступивших тогда в борьбу "шишковистов" и "карамзинистов" в Петербурге возник кружок литераторов, не примыкавших ни к тому ни к другому лагерю. Центром этого кружка стал литературный салон любителя искусств и художеств А. Н. Оленина, директора Публичной библиотеки, а затем Академии художеств. Члены кружка, куда попал и Батюшков, были увлечены классической поэзией античности. Друг Батюшкова Н. И. Гнедич уже задумал перевод "Илиады" Гомера. Здесь окончательно определился интерес Батюшкова к "легкой поэзии" античности и ее французским и итальянским подражателям – Парни, Грессе, Касти. В "Послании к Н. И. Гнедичу" (1805) юный поэт писал:

Мы сказки любим все, мы – дети, но большие.
Что в истине пустой? Она лишь ум сушит,
Мечта все в мире золотит,
И от печали злыя
Мечта нам щит.

Определившись в 1802 году на службу письмоводителем в Министерство народного просвещения, Батюшков сближается с литераторами "Вольного общества любителей словесности, наук и художеств" (И. П. Пнин, Н. Ф. Остолопов, А. Н. Радищев, Д. И. Языков), но в 1807 году, вопреки протестам родных и близких, вступает в народное ополчение и отправляется в прусские пределы на войну с Наполеоном.

На боевых путях-дорогах поэт находит себе верного друга И. А. Петина, с которым делит тяготы бивачной жизни и радости дружеского общения. 29 мая 1807 года в сражении при Гейльсберге Батюшков был тяжело ранен: пуля задела спинной мозг. С этого момента вся жизнь поэта, по замечанию его биографа В. А. Кошелева, превращается в непрерывное чередование "маленьких радостей" и "больших несчастий". "Радость" улыбнулась в семье рижского купца Мюгеля, куда его определили на лечение. Батюшков пережил здесь первую любовь к юной дочери хозяина:

Я помню утро то, как слабою рукою,
Склонясь на костыли, поддержанный тобою,
Я в первый раз узрел цветы и древеса…
Какое счастие с весной воскреснуть ясной!
В глазах любви еще прелестнее весна…

("Воспоминания 1807 года")

Отголоски этой любви слышатся в элегии Батюшкова "Мой гений" (1815), в других его стихах. Но радость первой любви тут же омрачается посыпавшимися на голову поэта несчастьями: смерть М. Н. Муравьева, смерть старшей сестры Анны, ссора с отцом, завершившаяся разделом наследства и переездом в старый дом матери – в сельцо Хантоново неподалеку от уездного города Череповца.

Измотанный несчастьями, судебными хлопотами, Батюшков вновь уходит на военную службу. В 1808-1809 годах он участвует в войне со Швецией, под командованием П. И. Багратиона совершает знаменитый победный марш на Аланские острова по льду Ботнического залива. Но затем войска определяются на зимние квартиры. В провинциальной Финляндии поэта одолевает скука. Летом 1809 года он уходит в отставку и поселяется в Хантонове, думая стать сельским хозяином. Здесь он много читает и продолжает писать стихи.

Первый период творчества Батюшкова.

Осенью 1809 года Батюшков создает сатиру "Видение на брегах Леты", шумный успех которой открывает зрелый этап творчества поэта. В Лете, мифологической реке, воды которой дают забвение земной жизни душам умерших людей, Батюшков "купает" творения современных ему писателей, "шишковистов" и "карамзинистов", "москвичей" и "петербуржцев". Все они проходят испытание на бессмертие и не выдерживают его. Единственным поэтом, сочинения которого не тонут в Лете, оказывается И. А. Крылов:

"Ну, что ж ты делал?" – "Все пустяк -
Тянул тихонько век унылый,
Пил, сладко ел, а боле спал.
Ну, вот, Минос, мои творенья,
С собой я очень мало взял:
Комедии, стихотворенья
Да басни, – все купай, купай!"
О чудо! – всплыли все, и вскоре
Крылов, забыв житейско горе,
Пошел обедать прямо в рай.

В сатире определилась литературная позиция Батюшкова. Поэт заявлял: "Не люблю преклонять головы под ярмо общественных мнений. Все прекрасное мое – мое собственное. Я могу ошибаться, ошибаюсь, но не лгу ни себе, ни людям. Ни за кем не брожу: иду своим путем".

Свою жизненную философию он определяет словом "маленькая": "Я имею маленькую философию, маленькую опытность, маленький ум, маленькое сердчишко и весьма маленький кошелек". Это самоумаление не поза: оно дает Батюшкову свободу от литературных и философских направлений, от просветительского ума, искушавшего тогда многих его современников. Свои произведения он квалифицирует как "сущие безделки", "мелочи", плоды ленивой праздности. Позиция "дилетанта" открывает перед Батюшковым возможность литературного эксперимента, стилистической игры, совмещения высокого и низкого, серьезного и смешного – своеобразной литературной развязности, в которой как раз и оттачивается легкий язык "гуляки с волшебною тростью", как назвал Батюшкова О. Мандельштам.

В 1810 году овдовевшая тетушка Екатерина Федоровна Муравьева, заменившая Батюшкову родную мать, приглашает племянника на жительство в Москву. Здесь поэт дружески общается с Н. М. Карамзиным, В. А. Жуковским, П. А. Вяземским, В. Л. Пушкиным, печатает свои "безделки" в московском журнале "Вестник Европы". Ему весело в кругу новых друзей. Летом он гостит в подмосковном имении Вяземских Остафьеве. Но вдруг прилив необъяснимой тоски и скуки заставляет его к недоумению гостеприимных хозяев бежать в Хантоново. В одном из писем поэт скажет Жуковскому: "С горестью признаюсь тебе, милый друг, что за минутами веселья у меня бывали минуты отчаяния. С рождения я имел на душе черное пятно, которое росло, росло с летами и чуть было не зачернило всю душу. Бог и рассудок спасли. Надолго ли – не знаю".

"Легкая поэзия", которой отдается Батюшков, является попыткой смыть с души это черное пятно. Восхищаясь его стихами, и особенно его посланием к Жуковскому и Вяземскому "Мои Пенаты", Пушкин дал поэту такую литературную характеристику:

Философ резвый и пиит,
Парнасский счастливый ленивец,
Харит изнеженный любимец…

Но все люди, близко знавшие Батюшкова, отмечали разительный контраст между реальным образом поэта и тем лирическим героем, который предстает со страниц его стихотворений: "Кто не знал кроткого, скромного, застенчивого Батюшкова, тот не может составить себе правильного о нем понятия по его произведениям; так, читая его подражания Парни, подумаешь, что он загрубелый сластолюбец, тогда как он отличался девическою, можно сказать, стыдливостью и вел жизнь возможно чистую".

В стихах Батюшков воспевает быстротечные наслаждения, любовные забавы, свободу и безмятежность. А в жизни страдает и мучится, часто подвергается припадкам душевной пустоты. "Неужели Батюшков на деле то же, что в стихах? – спрашивает Вяземский и отвечает. - Сладострастие совсем не в нем". Он "певец чужих Элеонор". Батюшков, таким образом, впервые вводит в поэзию литературного героя, веселого поэта, "ленивца", "эпикурейца".

Его позиция имеет в "Моих Пенатах" общественный смысл. Она утверждает в сознании соотечественников высокое и независимое звание поэта. "Кто нас уважает, певцов и истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов", – говорил Грибоедов. Даже генерал Н. Н. Раевский, у которого Батюшков был адъютантом, обращался порой к поэту с легким оттенком иронии – "господин сочинитель".

"Мои Пенаты" выпадают из традиции эпикурейской поэзии в той мере, в какой описание скромной сельской "хижины" поэта является вызовом "вельможным дворцам". "Рухлая скудель" деревенского быта ему дороже, чем "бархатное ложе и вазы богачей". "Добрые друзья" ближе, чем "с наемною душой развратные счастливцы, придворные друзья и бледны горделивцы, надутые князья". Образ поэта здесь демократизирован: в его бедный дом может смело войти калека-воин, товарищ ратный, солдат, "трикраты уязвленный на приступе штыком", а его Пенаты и Лары терпят звуки двуструнной балалайки.

Батюшков возвышает в своем послании скудный быт поэта, соединяя античных богов домашнего очага с бытовыми приметами запущенной дворянской усадьбы. Это ему удается – он лишает античные божества свойственной им в поэзии классицизма статичности. Пенаты, как русские домовые, обретают у Батюшкова живой характер, строптивый нрав. Они у него диковаты, живут в норах и темных кельях. И в то же время они домовиты, любят свои норы, отечески пестуют мир домашнего очага. И античные Парки – богини судьбы, прядущие нить человеческой жизни, у Батюшкова имеют довольно картинную внешность: они у него "тощие", как ветхие старухи. С помощью такой "профанации", снижения высоких символов поэзии классицизма, Батюшков вводит их в повседневность, получает возможность соединить с ними простой сельский быт, приобретающий в их присутствии право на поэтичность. Пенаты и Лары поднимают до высот поэзии саму скудость жизни:

В сей хижине убогой
Стоит перед окном
Стол ветхой и треногой
С изорванным сукном…
Здесь книги выписные,
Там жесткая постель -
Все утвари простые,
Все рухлая скудель!

"Добрый гений" поэзии посещает этот скромный, мирный дом поэта, оценивая его бескорыстие, его способность жить "без злата и честей". С поэтом в хижине убогой "веселые тени" любимых певцов: "парнасский исполин" Ломоносов, "то с лирой, то с трубой, наш Пиндар, наш Гораций" Державин, два баловня природы – Хемницер и Крылов. Не чувственные удовольствия на первом плане в послании Батюшкова, а культ друзей-поэтов, культ высоких наслаждений, свободных дружеских бесед, культ вольнолюбия и независимости.

Тему радости земной жизни сопровождает у Батюшкова ощущение ее мимолетности. Но в первый период творчества оптимизм поэта торжествует над смертью. В "Элегии из Тибулла" (1810-1811) радость жизни продолжается и в жилище теней, в античном "раю" – "Элизии":

Назад Дальше