"Гуров думал о том, как в сущности, если вдуматься, всё прекрасно на этом свете, всё, кроме того, что мы мыслим и думаем, когда забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве".
И это очень созвучно мыслям самого Чехова. Человеку вообще не следует предавать в себе человека.
"Ионыч" (1898)
Историю такого предательства узнаем в рассказе "Ионыч". Это горькое повествование о том, как молодой земский врач Дмитрий Ионыч Старцев превратился в грубого, обрюзгшего, жадного Ионыча. Как же происходила эта деградация? Что её обусловило?
Может быть традиционное: среда заела? Описанию этой "среды" в самом культурном и изысканном её проявлении (в масштабе города С., конечно!) отводит автор много места. Речь идет о самой приятной семье – семье Туркиных. И этому есть своё объяснение. Буквально с первых строк рассказа следует мотивация такого подхода: "Когда в губернском городе С. приезжие жаловались на скуку и однообразие жизни, то местные жители, как бы оправдываясь, говорили, что, напротив, в С. очень хорошо, что в С. есть библиотека, театр, клуб, бывают балы, что, наконец, есть умные, интересные, приятные семьи, с которыми можно завести знакомства. И указывали на семью Туркиных, как на самую образованную и талантливую".
Первое знакомство с ними доктора Старцева, кажется, это полностью подтверждает. И в самом деле, не в каждом семействе его глава отличается комическим дарованием, жена пишет романы, а дочь технично играет на фортепиано. Но что самое главное, "Туркины принимали гостей радушно и показывали им свои таланты весело, с сердечной простотой".
Эта семья, и в самом деле, резко контрастировала с основной массой обывателей, которые были мирными и благодушными, только когда играли в карты или обильно закусывали. Когда же поначалу Старцев пробовал заводить с ними разговор "о чём-нибудь несъедобном", например, о политике, философии или необходимости труда, то обнаруживал, что происходит резкая трансформация: сонный обыватель становится существом злобным и агрессивным.
Конечно, дарования Туркиных были не самого высокого полета. Иван Петрович, с его самодельным, будто бы комическим языком, с бесконечными "здравствуйте пожалуйста", "недурственно" и "покорчило вас благодарю", только поначалу производит впечатление "занятного" человека.
Вера Иосифовна, по сути, страдает графоманией. Её штампованные литературные изделия о том, как "мороз крепчал", а красивая и добродетельная графиня полюбила странствующего художника, так же далеки от жизни, как далека "Лучинушка" от выдуманного Верой Иосифовной путника, зачем-то идущего через снежную равнину. В романе нет того, что есть в народной песне, которой невольно заслушались посетители её литературного салона. "Эта песня передавала то, чего не было в романе и что бывает в жизни", – так лаконично прокомментировал Чехов разницу между талантом и дилетантством.
Что касается Екатерины Ивановны, Котика, как называют её любящие родители, то и она не чужда культуры, она и самом деле много и упорно музицирует. При описании того впечатления, которое музыка Екатерины Ивановны произвела на Старцева, Чехов использует самые энергичные глаголы. Екатерина Ивановна "села и обеими руками ударила по клавишам; и потом тотчас же опять ударила изо всей силы, и опять, и опять; плечи и грудь у неё содрогались, она упрямо ударяла всё по новому месту, и казалось, что она не перестанет , пока не вобьет клавишей внутрь рояля".
Самой первой ассоциацией, которая родилась в голове у несколько ошеломленного Старцева, была высокая гора, с которой сыплются и сыплются камни. Хотелось, чтобы они, наконец, перестали сыпаться. Хотя и этот музыкальный камнепад для измученного врачебной практикой земского лекаря был "культурными звуками". Да и девушка, худощавая, миловидная, сильная и энергичная, очень понравилась ему. Вот почему, возвращаясь к себе домой, в Дялиж, пройдя пешком девять верст, он, ложась спать, не чувствовал усталости, а напротив, готов был пройти ещё верст двадцать. И, прежде чем заснуть, он ещё раз улыбнулся шутке милейшего Ивана Петровича: "Недурственно…"
Вскоре обнаружится, что Старцев влюбился в Котика. Его речь становится страстной и нетерпеливой: "Ради Бога, умоляю вас, не мучайте меня!.."; Я не видел вас целую неделю, а если бы вы знали, какое это страдание!"; "Я страстно хочу, я жажду вашего голоса!" Он готов на совершенные безумства, вроде свидания в полночь на кладбище. Старцев влюблен, и в этом состоянии, умом понимая, что Котик его разыгрывает и смеется над ним, он всё-таки тешит себя слабой, пустой надеждой и едет на кладбище. (Заметим: едет, потому что к этому времени у него уже была своя пара лошадей и кучер Пантелеймон в бархатной жилетке.)
Старцев жаждет любви, душа его полна поэзии, его глазам – глазам влюбленного человека, открылся совсем новый, доселе незнакомый ему мир. "Мир, не похожий ни на что другое, – мир, где так хорош и мягок лунный свет, точно здесь его колыбель, где нет жизни, нет и нет, но в каждом темном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную". Но, увы, Дмитрий Ионыч обманут в своих ожиданиях. Полночи напрасно пробродил он, заблудившись, в окрестностях кладбища. И когда нашел, наконец, своего Пантелеймона с коляской, с наслаждением вытянул усталые ноги и подумал: "Ох, не надо бы полнеть!"
К этому прозаическому замечанию далее примешиваются практические мысли о приданом, которое дадут за Екатериной Ивановной, видимо, немалом. Одним словом, что-то трезвое и рассудочное вдруг поселяется в голове Старцева, "какой-то холодный, тяжелый кусочек", нашептывающий ему: "Остановись, пока не поздно! Пара ли она тебе? Она избалована, спит до двух часов, а ты дьячковский сын, земский врач…"
Вот почему, когда он, наконец, решившись, делает Екатерине Ивановне предложение и получает штампованный, в духе романов Веры Иосифовны, отказ, – он не только не расстроился, а, напротив, выйдя на улицу, вздохнул всей грудью, у него перестало беспокойно биться сердце. Одним словом, он благополучно излечился от своей влюбленности. У неудачливого влюбленного хватило ума понять, что сцена эта фарсовая, что с ним был разыгран "глупенький конец", точно в маленькой пьесе на любительском спектакле.
Чувства своего, конечно, жаль, самолюбие немного уязвлено, но не настолько, чтобы по отъезде Екатерины Ивановны в Москву, долго предаваться тоске и отчаянию. " Дня три у него дело валилось из рук, он не ел, не спал", а потом – "успокоился и зажил по-прежнему. Зажил, исключив из своей жизни беспокойные свидания на кладбищах, тесные фраки, любовную бессонницу. Лениво потягиваясь, он отсёк всё это от себя со словами: "Сколько хлопот, однако!".
Чем же наполнена теперь жизнь Дмитрия Ионыча? Как прежде и даже более того – он трудится: и у себя в Дялиже, и в городе, где у него завелась частная врачебная практика.
Ездит он уже не на паре, а на тройке с бубенчиками. Лечит обывателей, которые раздражают его своей непроходимой тупостью. Вот почему теперь он всё больше молчит. Удовольствие ему приносят только две вещи: игра в карты и деньги.
И когда через четыре года он вновь встретился с Екатериной Ивановной, то ничего, кроме беспокойства и раздражения, не почувствовал. На какое-то мгновение вновь затеплился огонёк, и вырвалось неожиданное признание: "как мы поживаем тут? Да никак. Старимся, полнеем, опускаемся. День и ночь – сутки прочь, жизнь проходит тускло, без впечатлений, без мыслей… Днем нажива, а вечером клуб, общество картежников, алкоголиков, хрипунов, которых я терпеть не могу".
К этому моменту и Екатерина Ивановна уже другая, она сильно изменилась, повзрослела и многое поняла в жизни, произвела переоценку ценностей. Она всё это время думала о Старцеве и теперь готова идти на сближение с ним. "Когда я думала о вас в Москве, вы представлялись таким идеальным, возвышенным…"
Но Старцев-то про себя теперь знает точно, что не идеален он и не возвышен. Опять кого-то нафантазировала себе эта беспокойная писательская дочка. А его ждет не служение народу, о котором так восторженно толкует Котик, ему теперь милы "бумажки", которые вечером так приятно вынимать из карманов и складывать на текущий счет в "Общество взаимного кредита". Вот она, настоящая поэзия, в которой не признаешься наивной Екатерине Ивановне.
А потому – чувство облегчения, что не женился тогда; раздражение от неизменной бездарности этого выдающегося с…го семейства. И горькое обобщение: "Если самые талантливые люди во всем городе так бездарны, то каков же должен быть город".
Больше у Туркиных он не бывал.
И последняя зарисовка, своеобразный эпилог повествования. Прошедшие ещё несколько лет обнаружили окончательную деградацию Старцева. Он ещё больше ожирел, разбогател, обрюзг. У него необратимо изменилось всё: внешность – "не человек, а языческий бог"; голос – от заплывшего жиром горла он стал тонким и резким; характер – сделался тяжелым и раздражительным.
"Он одинок. Живется ему скучно, ничто его не интересует".
Так кто же виноват в том, что трудяга-врач, в душе которого жили поэтические движения и идеалы добра, превратился в омерзительного Ионыча, зараженного самыми гнусными пороками: человеконенавистничеством, стяжательством, обжорством? Кто виноват в том, что "дьячковский сын" превратился в подобие "языческого бога"? Если сказать, что виновато общество, то почему тогда Старцев не только не внес в его жизнь хоть малой лепты чего-то осмысленного и освежающего, но превратился в худшего из всех обывателей города С.?
Он, кому даны были ум, душа и благородная профессия, испортил всё, к чему прикоснулся. Больных он ненавидит; занимается врачеванием, потому что "жадность одолела"; у людей, которых в грош не ставит, он вызывает изумление и страх.
Ионыч предал даже свою единственную любовь. "И когда, случается, по соседству за каким-нибудь столом заходит речь о Туркиных, то он спрашивает:
– Это про каких Туркиных? Это про тех, что дочка играет на фортепианах?"
Кажется, что больше опуститься уже просто невозможно. Вот почему жестоко раскритикованное им за бездарность семейство Туркиных в финале рассказа смотрится как наивное, но такое чистое и трогательное в своей тяге к прекрасному, в посильном занятии искусством, а главное – в своей сердечной преданности друг другу. "Иван Петрович не постарел, нисколько не изменился и по-прежнему всё острит и рассказывает анекдоты; Вера Иосифовна читает гостям свои романы по-прежнему охотно, с сердечной простотой. А Котик играет на рояле каждый день, часа по четыре. Она заметно постарела, похварывает и каждую осень уезжает с матерью в Крым. Провожая их на вокзале, Иван Петрович, когда трогается поезд, утирает слёзы и кричит:
– Прощайте, пожалуйста!
И машет платком".
С Ионычем же мы расстаемся, когда он привычно обжирается в клубе, где выработался у него обычай, если что не по нему, грозно стучать палкой об пол. Таким образом, молва была права. Туркины и впрямь остаются самыми милыми и духовными людьми города С. В отведенных им природою пределах, конечно.
Творческие итоги 1890-х годов
Что принесли 1890-е годы Чехову? Каковы идейные и художественные итоги этого зрелого десятилетия?
Об общественных итогах чеховской поездки на Сахалин лучше всего свидетельствуют приведенные нами воспоминания известного правоведа Анатолия Федоровича Кони.
А теперь о писательских итогах предпринятого Чеховым труда.
Книга "Остров Сахалин" публиковалась по главам с октября 1893 по июль 1894 года. Всё, вышедшее после этой поездки, по сути, было "просахалинено": появился новый материал, сюжеты, герои, каких не было в досахалинские годы ("Гусев", "В ссылке", "Убийство" и др.). С 1890 по 1904 год, кроме "Сахалина", Чеховым были опубликованы 44 рассказа и повести, все основные пьесы. Они засвидетельствовали факт иного понимания жизни и новое качество поэтики. Усилилась идея протеста против "силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались".
Сахалин, действительно, дал Чехову общерусский простор: возможность увидеть всю Россию, встретиться и побеседовать с огромным количеством самых разных людей. Впечатляющая картина. Сахалин помог окончательно сформироваться мировоззрению Чехова, четко оформил его общественную позицию.
Всё это не могло не отразиться в творчестве Чехова 1890-х годов.
Его проза приобрела новые черты.
1. Наряду с рассказом появляются социально-психологические повести ("Дуэль", "Моя жизнь", "В овраге"). И те, и другие получают в этот период эпический масштаб, становятся более емкими по содержанию, дают возможность проникать в суть сложных идей и отношений, выявлять закономерности бытия.
2. Изменяется структура чеховского повествования. Идет сочетание объективности и лиризма. Усиливается роль символических деталей и лирического подтекста.
3. Голос повествователя звучит громче, большее значение приобретают его оценки, усиливается эмоциональная окраска его речи.
4. Изменяется интонация чеховской прозы . Взглянув на течение жизни "с высшей точки зрения", Чехов взволнованно делится со своими читателями мыслями о самом главном: о том, что нужно искать в жизни высшие нравственные ценности и при этом напряженно трудиться; о том, что жизнь коротка, и самое печальное в ней то нравственное опустошение, что она производит в людях.
Остановка духа должна быть оскорбительной для человека, потому что это смерть заживо. Потому что она уничтожает творчество духа, силой бездушного повторения обращает в полную рутину то, что должно быть вечно новым и свежим.
Таким образом, усиливается авторская интонация должествования, если угодно, проповеди, что в соединении с традиционными лаконизмом и объективностью дают новое художественное качество.
5. Изображая повседневное, Чехов побуждает своих героев не останавливаться на очевидном, а упорно искать "связующую мысль". И этот "внутренний" сюжет оттесняет на второй план внешнюю фабулу , столь важную для его ранних рассказов.
6. Чеховские повести и рассказы 90-х содержат, как правило, открытые финалы, они, как и сама жизнь, не завершены. "Пока люди живы, нет для них возможного и определенного завершения их несчастий, или надежд, или мечтаний" (Вл. Набоков).
7. У зрелого Чехова мы встречаем в его творчестве всё, что сам он наиболее ценил у больших художников: "Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете ещё ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет вас" (из письма к А.С. Суворину от 25 ноября 1892 г.). Своего рода реализм в высшем смысле этого слова.
Глава III. "Поздний" Чехов. Проза
З наете, что выгравировал на своей печатке отец Чехова – Павел Егорович, судя по сохранившимся портретам, человек красивый, открытый, прямодушный, отец шестерых детей, сочетающий любовь к церковному пению с торговлей керосином, а игру на скрипке с лавочной бухгалтерией?
Так вот, в молодости он заказал себе печатку с надписью: "Одинокому везде пустыня".
Что и говорить, человек сложен и одинок по определению. Один приходит в этот мир, в одиночестве его и оставляет. А в промежутке – жизнь. У каждого своя. Со своим вишневым садом дорогих воспоминаний и чайкой надежд, со своим послушанием – сахалином и разного рода футлярами , которыми оберегается от разнообразных осколков. Жизнь проделывает с каждым свою любимую шуточку : щебет попрыгуньи в конце концов оборачивается усталым выдохом: "Скучная история"!
Чем дальше, тем отчетливей чувствуешь, что все написанное в разные годы Чеховым удивительно родственно пестрому составу самой жизни. Оно банально и мудро, трогательно и смешно одновременно. Оно узнаваемо душой.
У большинства из нас – ощущение, что Чехова мы знаем и понимаем. И тем не менее, Чехов скрытен и деликатен. Он не спешит с откровениями, и потому оставляет возможность все новых и новых прочтений. В особенности когда речь идет о последних произведениях, которые писатель, как тургеневская Клара Милич, создавал с "ядом смерти внутри".
С мучительным интересом ищешь в них "окончательные" ответы: что такое жизнь перед лицом смерти – вечный Солярис, воздающий каждому по грехам его, или период трогательного просветления, приоткрывающий какие-то неведомые доселе тайны? Стойкое ощущение полученного, но не до конца понятого послания оставляют шедевры умирающего Чехова, произведения, давно получившие статус хрестоматийных: "В овраге", "Архиерей", "Невеста", "Вишневый сад".
Но вот что настораживает: плохо стыкуется облик жестоко страдающего, исхудавшего и ослабевшего писателя, любящего в одиночестве смотреть на ночное ялтинское море, – как врач он понимал, что дни его сочтены, – с бодрыми призывами героев, агитирующих сломать старую жизнь и приветствующих жизнь новую. "Когда перевернете вашу жизнь, то все изменится. Главное – перевернуть жизнь, а все остальное не нужно" (Саша в "Невесте"). "Прощай, дом! Прощай, старая жизнь!.."; "Здравствуй, новая жизнь!.." (Аня, Трофимов в "Вишневом саде).
Неужели именно это понял он наедине с бескрайним морем и безнадежной болезнью? Он, в чьей судьбе было многое: упорный труд, семья, подвижнический Сахалин, любовь, творчество, успех…
Вот каким запомнил Чехова зимой 1903 года Борис Зайцев: "Мы толпились (на литературном вечере. – Н.Т. ), собирались уже рассаживаться за длиннейшим столом с водками, винами, разными грибками, икрой, балыками, колбасами, когда в дверях показалась Ольга Леонардовна. Под руку она вела Антона Павловича. Как он изменился за три года! В Ялте тоже не был силен, все же спускался в городской сад, пил за столиком красное вино, гулял у моря.
Слабо поздоровавшись, серо-зеленоватый, со впалой грудью, был он посажен в центре этого стола, на котором все не для него. Он почти и не ел, почти не говорил. ‹…› Чехов, молчаливый и полуживой, головой выше всех, сам как-то странно отсутствующий, уже чем-то коснувшийся иного".
Не может быть, чтобы это "иное", надмирное, не отпечаталось в его произведениях. Ведь то были вещи, которые писал он, превозмогая себя, страдая от кровопотери и одышки, не находя для писаная удобной позы, стремительно уставая и стоически побуждая себя к продолжению работы. Ведь не образцы же художественного совершенства творил умирающий мастер – для него, доживающего свои земные дни, это было и малой заботой, и почти привычным делом.
Думается, что именно "иное", "новое", "окончательное" и торопился оставить нам Чехов…
Ощущение, что он живет в полном одиночестве, как будто гуляет по луне, сложилось у Чехова давно. И это несмотря на то, что рядом почти всегда были мать и сестра, родные и друзья, литераторы и театралы. А потом еще и любимая жена. Не было только времени. Оно, как шагреневая кожа, сжималось, вытесняя все, не относящееся к той драме, что свершалась в нем, – драме умирания. И вот уже не старость,
а отдаление; не брошенность, но одиночество; не столько жизнь, сколько боль и слабая надежда.