Тут нужны беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля… Тут дорог каждый час".
Да, если уважаешь свой талант и хочешь, чтобы жизнь твоя не прошла даром, надо "дрессировать себя" (любимое чеховское выражение!). Ведь предстоит сделать так много!
Это позиция зрелого человека. А что же творчество? Что отличает Чехова как писателя в первой половине 80-х годов?
Давайте остановимся подробнее на нескольких рассказах "раннего" Чехова, и проанализируем их.
Анализ художественных произведений 1880-х годов
"Толстый и тонкий" (1883)
Рассказ повествует об эпизоде случайной встречи на вокзале Николаевской железной дороги двух гимназических приятелей.
Герои-антиподы, они противопоставлены друг другу уже в названии рассказа – "толстый и тонкий". Эта антитеза фиксируется с первого абзаца. Толстый только что отобедал в ресторане на вокзале – в то время это самый дорогой ресторан в городе – он спокоен и доволен собой, губы его, подернутые маслом, лоснятся, как спелые вишни.
И пахнет от него дорогим вином и французской туалетной водой: "Пахло от него хересом и флердоранжем".
Тонкий же только что хлопотливо выгрузил свое семейство и многочисленный багаж из вагона и выглядит человеком "навьюченным". Да и пахнет от него наскоро перекушенным обедом: ветчиной и кофейной гущей.
Что характерно, именно Толстый узрел в этом нагруженном чемоданами, узлами и картонками человеке своего старинного друга и радостно поприветствовал его: "Порфирий!.. Ты ли это? Голубчик мой! Сколько зим, сколько лет!"
Ответная реплика Тонкого тоже звучит вполне по-человечески: "Батюшки! – изумился тонкий. – Миша! Друг детства! Откуда ты взялся?" Приятная неожиданность для обоих. "Приятели троекратно облобызались и устремили друг на друга глаза, полные слез. Оба были приятно ошеломлены".
Встреча плавно перетекает во вторую фазу – разговор о жизни, а вернее, в короткий рапорт об основных достижениях, инициатором которого выступает Тонкий. Он лишь раз для проформы интересуется у старинного приятеля: "Ну, что же ты? Богат? Женат?" – и, не дожидаясь ответа, начинает выкладывать собственные козыри: у него есть жена Луиза, урожденная Ванценбах… лютерантка. Сын тоже не какой-нибудь Вася или Федя, а Нафанаил, ученик третьего класса.
Видимо, стойко засела в голове Тонкого мысль о превосходстве над Толстым – уж очень тот в детстве хулиганить любил, даже, помнится, казенную книжку папироской прожег, за что и прозван был Геростратом. В то время как хитренький Тонкий имел привычку ябедничать (не исключено, что и на Толстого тоже), за что и получил прозвище Эфиальт.
И еще раз представляет Тонкий своему другу "женщину с длинным подбородком": "урожденная Ванценбах… лютерантка". Видимо, ждет какой-то более выраженной реакции от своего приятеля на проименованные диковинные атрибуты. Приятеля, впрочем, интересует он сам, а не его родственники: "Ну, как живешь, друг? – спросил толстый, восторженно глядя на друга. Служишь где? Дослужился?" – И, в отличие от Тонкого, слушает ответы на заданные вопросы. Ответы откровенные, не без гордости, впрочем, доложенные: "Служу, милый мой! Коллежским асессором уже второй год и Станислава имею".
Чтобы сделать своему другу приятное, Тонкий делает щедрое предложение: "Ну, а ты как? Небось уже статский? А?" Он и подумать не мог, что его непутевый однокашник до тайного советника дослужился и в придачу "две звезды имеет".
А когда до него дошла эта информация, сработал многолетний инстинкт служивого человека, именуемый чинопочитанием: "Я, ваше превосходительство… очень приятно-с! Друг, можно сказать, детства и вдруг вышли в такие вельможи-с! Хи-хи-с".
Привычка гнуть шею перед начальством столь безусловна, страх ошибиться столь велик, что Тонкого буквально парализует услышанная новость: он "вдруг побледнел, окаменел". То ли от зависти (не исключено), то ли из боязни ужасных последствий от собственной неосмотрительности (что скорее всего) "лицо его искривилось во все стороны широчайшей улыбкой". Вместе с лицом искривился и он сам – "съежился, сгорбился, сузился", Отреагировали даже его чемоданы, узлы, картонки и все отличительные знаки его фамилии – "длинный подбородок жены стал еще длиннее", а сбитый с толку Нафанаил "вытянулся, наконец, во фрунт и застегнул все пуговицы своего мундира".
Инстинкт лакейства столь силен, что не помогают ни увещевания Толстого: "Ну, полно!.. Для чего этот тон? Мы с тобой друзья детства – и к чему тут это чинопочитание!", – ни его – в конце концов – брезгливое отстранение: "На лице у тонкого было написано столько благоговения, сладости и почтительной кислоты, что тайного советника стошнило".
Еще бы! Вместо друга детства встретить усыхающего прямо на глазах хихикающего китайца, прибавляющего даже к собственным смешкам лакейский суффикс (хи-хи-с!), готового предавать что угодно: себя, прошлое, родных. Заметим, что когда в третий раз (!) он представляет Толстому свою музицирующую за деньги Луизу, то после обозначения ее диковинного для России вероисповедания – лютерантка, прибавляет осторожно – предательское "некоторым образом". Как бы чего не вышло!
Не смея пожать всей протянутой руки, выбрав для пожатия только три пальца и поклонившись всем туловищем, Тонкий окончательно закрепляется в нашем сознании как добровольный винтик ("тонкий" винтик!) чиновничьего миропорядка, с готовностью отрекающийся от всего собственно человеческого.
Заметим, что Толстый его к этому не только не побуждает, но по мере сил просто останавливает! Маленький человек Чехова – это во всех смыслах мелкий, ничтожный человек, который цепляется за чиновничью иерархию как за что-то единственно нерушимое и незыблемое. Вот почему наш смех над Тонким лишен сострадательности и жалости, которую вызывают в нас "маленькие люди" Пушкина (Самсон Вырин в "Станционном смотрителе") и Гоголя (Башмачкин в "Шинели").
Маленький человек Чехова вызывает досаду, он разочаровывает в своей ничтожной человеческой природе.
"Смерть чиновника" (1883)
Сюжет этого короткого рассказа Чехова анекдотичен. Экзекутор Червяков в театре неудачно чихнул, обрызгал слюной впереди сидящего генерала, далее не смог, как он считает, вымолить у него прощения и… помер от огорчения.
Что же увидел в этом сюжете писатель? Как ведет он немудрящий рассказ о трагикомической промашке своего героя?
Начало полно гоголевских красок: "В один прекрасный вечер не менее прекрасный экзекутор, Иван Дмитрич Червяков, сидел во втором ряду кресел и глядел в бинокль на "Корневильские колокола". Он глядел и чувствовал себя наверху блаженства".
Это и в самом деле смешно: чиновничья должность соотносится с… вечером: и то, и другое одинаково прекрасно. Сидит себе в театре чиновник и наслаждается. Вот только чем? Что видит он в бинокль, находясь во втором ряду кресел? Уж, конечно, не спектакль. В лучшем случае, фрагменты декораций и костюмов, части лица и тела поющих артистов. Однако – наверху блаженства. Отчего? – Очевидно, оттого, что он в театре, в партере и к тому же – с биноклем в руках. Замечательный театрал! Но счастье не может длиться долго. Как на грех "вдруг лицо его поморщилось, глаза подкатились, дыхание остановилось… он отвел от глаз бинокль, нагнулся и… апчхи!!!"
И опять-таки вроде ничего особенного. Ведь все, как известно, чихают: "и мужики, и полицмейстеры, и иногда даже и тайные советники". Это, конечно, но не все при этом попадают брызгами на генералов. Пусть генерал чужой, но все-таки генерал, извиниться надо.
И Червяков, полностью оправдывая данную ему автором фамилию, начинает юлить и пресмыкаться перед побеспокоенным им высоким чиновником.
Генерал, впрочем, ведет себя вполне миролюбиво. Приятного, конечно, мало, когда тебя в театре слюной поливают, но и он, видимо, помнил, что чихают все. Неприятно даже не это, а назойливое напоминание о факте, того не стоившем. Он пытается остановить Червякова в его пароксизме извинений: "Ничего, ничего…" Потом: "Ах, сидите, пожалуйста! Дайте слушать!" Потом: "Ах, полноте… Я уже забыл, а вы все о том же!"
Характерный пассаж: когда дома Червяков поведал своей жене о приключившемся инциденте, та, показалось ему, "слишком легкомысленно отнеслась к происшедшему; она только испугалась, а потом, когда узнала, что Бризжалов "чужой", успокоилась".
В результате родилась совместная идея сходить на другой день к генералу на прием и еще раз донести до него важную мысль о том, что его, червяковские, брызги не несут в себе никакой крамолы. И опять-таки реакция генерала вполне нормальна: "Какие пустяки… Бог знает что!" В конце концов, генерала просто жалко, он не знает, как отделаться от докучливого посетителя. В самом деле, чего ждет от него Червяков? "Генерал состроил плаксивое лицо и махнул рукой.
– Да вы просто смеетесь, милостисдарь!.."
Отнюдь! Вы еще не знаете Червякова, он и взбунтоваться может! "Генерал, а не может понять! Когда так, не стану же я больше извиняться перед этим фанфароном! Черт с ним!" Вот он – бунт на коленях!
Конечно, владей герой изящным слогом, он мог бы отделаться письменным извинением, но Бог не дал ему и этого. Пришлось идти снова. Чего тут больше: идиотизма или привычного страха? – Хватает всего. И вот тут генерал дал волю своим чувствам и повел себя как по-настоящему разгневанный человек. Он посинел, затрясся и гаркнул обомлевшему Червякову: "Пошел вон!!!"
Гаркнул так отчетливо, что "в животе у Червякова что-то оторвалось". Должно быть, чиновничья пуповина, соединявшая его с остальным миром. Нет ее – и жить нечем, да и не за чем. Остается только лечь, да не снимая вицмундира, помереть. Что и было исполнено деликатнейшим Иваном Дмитриевичем.
Вот так! Смеялись, смеялись, да и призадумались. Человека-то не стало! Впрочем, человека, ли? Разве как человек жил и умер Червяков? Разве его добровольное рабство не есть духовная смерть? Разве к нему, вытянувшемуся в предсмертную струнку на диване, не относится горькая дума Гоголя о всех, заживо погубивших свою душу: "Могила милосерднее… На могиле напишется: "Здесь погребен человек!", но ничего не прочитаешь в хладных, бесчувственных чертах бесчеловечной старости".
Вечный смех сквозь слезы. Смех по-русски. И это у совсем еще молодого, начинающего писателя, отсылающего свои первые литературные "опыты" в легкомысленные журналы.
Конечно, не случайно один из первых своих сборников Чехов назвал "Пестрые рассказы". Рассказы, в самом деле, были "пестры", как сама жизнь. Между тем от произведения к произведению уверенно набирал силу молодой писатель, перерастая себя вчерашнего. Антоша Чехонте превращался в Антона Павловича Чехова.
"Хамелеон" (1884)
Сюжет и этого рассказа прост и комичен одновременно. Полицейский надзиратель Очумелов в сопровождении городового Елдырина обходит вверенные ему владения. То есть, шествуя по городу, наблюдает, нет ли беспорядков? А они тут и приключились. Вокруг себя собрал целую толпу золотых дел мастер Хрюкин. Он, демонстративно подняв окровавленный палец, взывает к толпе и власти в лице Очумелова: "Этого, ваше благородие, и в законе нет, чтоб от твари терпеть…" "Тварь" присутствует тут же. Это перепуганный до смерти борзой щенок. Да и власть на месте. И изъясняется она именно так, как ей, власти, положено: "По какому это случаю тут?… Почему тут? Это ты зачем палец?… Кто кричал?" И далее, "строго кашляя и шевеля бровями": "Я этого так не оставлю… Я ему покажу кузькину мать!.. А собаку истребить надо. Немедля!"
Не понимает человек шутки – пиши пропало! И знаете: это уж ненастоящий ум, будь человек хоть семи пядей во А потом, в зависимости от того, кто, предположительно, может быть хозяином собаки, Очумелов демонстрирует чудеса лакейства и беспринципности в соединении с грубой радикальностью щедринского Органчика (помните, в "Истории одного города" Салтыкова-Щедрина был такой градоначальник, в голове которого музыкальный инструмент время от времени наигрывал нехитрые "мелодии": "Не потерплю!" и "Разорю!") Вот и Очумелов категоричен и радикален: "Не рассуждать!", "Сам виноват!..", "Я еще доберусь до тебя!"
Грустный комизм ситуации заключается в том, что в зависимости от возможной принадлежности щенка генералу, генералову брату или неизвестно кому, – Очумелов не только меняет свои "резолюции", но и совершенно по-разному интонирует. Командирский рык резко переходит… в сюсюкание: "Собачонка ничего себе… Шустрая такая… Цап этого за палец! Ха-ха-ха… Сердится, шельма, цуцик этакий…"
Но, пожалуй, самое удивительное то, что толпа хохочет… над пострадавшим Хрюкиным, который имел глупость подставить свой палец генеральской собачонке. Очумелов же полон достоинства. Его авторитет ничем не поколеблен. Он величествен, как памятник. И, запахиваясь в свою новую шинель (в разгар-то лета!) он после всего происшедшего важно продолжает свой путь по базарной площади.
Типический герой в типических обстоятельствах. Как будто матрицу отлил Чехов. Матрицу взаимоотношений народа и власти при неизменно бесстыдном поведении последней. Хамелеоны Очумеловы управляют, пьяненькие Хрюкины утираются, городовые Елдырины то снимают, то накидывают шинели на могучие плечи своих начальников, а толпа потешается над всеми. А что ей, собственно, остается? Ведь в большинстве своем люди неразвиты и необразованны, как "злоумышленник" Денис Григорьев.
"Злоумышленник" (1885)
Грустная ирония этого рассказа заключается в том, что никакого злого умысла не было ни у попавшего в лапы правосудия "злоумышленника" Дениса Григорьева, ни у остальных климовских мужиков, которые много лет подряд всей деревней отвинчивают гайки на железной дороге, потому как для грузила "лучше гайки и не найтить… И тяжелая, и дыра есть".
На разных языках говорят судебный следователь и этот, попавший в лапы правосудия, тощий, маленький мужичонка с выражением паучьей суровости на лице.
Мужик не придуривается, он и в самом деле не в состоянии связать факт крушения поезда с привычным отвинчиванием гаек с железнодорожного пути. Он вообще не видит в этом ничего особенного, ведь дело известное: без грузила только шилишпера ловить можно, а он, как известно, не водится в местной речке.
Денис настолько темен, так преисполнен веры в высший разум господ образованных, что на все вопросы отвечает как на духу. Ведь он действительно не может понять, чего это следователь такими пустяками интересуется? – "И не крал, кажись, и не дрался…"
Он не чувствует нависшей над ним угрозы, потому что привычно верит – "на то вы и образованные, чтобы понимать, милостивцы наши… Господь знал, кому понятие давал…"
Денис крайне удивлен, что существо высшего порядка принимает такое странное решение: взять его под стражу и отослать в тюрьму. А ведь ему некогда, ему на ярмарку надо, с Егора три рубля за сало получить. Да и вообще, судить надо умеючи, не зря: "Хоть и высеки, но чтоб за дело, по совести…"
Сбит с толку Денис Григорьев, не знает, на что и подумать: почему именно на него правосудие обрушило свой топор, уж не в недоимках ли дело?
Так и не понял "злоумышленник" ни слов, ни обличительного пафоса "милостивца"-следователя. Вот такой диалог власти с народом. И все было бы смешно, если бы не реальная перспектива тюрьмы для злосчастного рыболова. Тоска, одним словом.
"Тоска" (1886)
Жизнь вообще поворачивается к мужику самой неприветливой своей стороной. Она глуха к реальным его думам и переживаниям. А ведь это беда, если некому "повеять печаль" свою, некому рассказать о тоске, жить с которой невмоготу, как, например, городскому извозчику Ионе Потапову, несколько дней назад похоронившему сына и пытающемуся как-то избыть свое горе в общении со случайными попутчиками. Но бранится кучер, злобно глядит прохожий, сердится ездок, горбач давится шестиэтажным ругательством. И все-таки жмется к людям Иона. Одному ему сейчас совсем невыносимо. Он не чувствует подзатыльников, слышит только их удары, уже не рассчитывает на выручку – не до нее теперь, – ему нужен хоть один человек, которому смог бы он рассказать, "как заболел сын, как он мучился, что говорил перед смертью, как умер"… Ионе нужна хоть одна живая душа, которая помогла бы ему в его горе. Но глаза мужика напрасно "тревожно и мученически" бегают по снующей толпе, никому нет дела до его несчастья. Горе свалилось на него, как тяжелый мокрый снег, "он согнулся, насколько только возможно согнуться живому телу, сидит на козлах и не шевельнется. Упади на него целый сугроб, то и тогда бы, кажется, он не нашел нужным стряхивать с себя снег…"
Его внутреннее и внешнее оцепенение разделяет лишь лошаденка, с которой отправился он из деревни в город на заработки. Она, как и ее хозяин, тоже бела и неподвижна: "Кого оторвали от плуга, от привычных серых картин и бросили сюда, в этот омут, полный чудовищных огней, неугомонного треска и бегущих людей, тому нельзя не думать…"
Эту параллель между Ионой и его лошадкой автор проводит на протяжении всего рассказа: "извозчик чмокает губами, вытягивает по лебединому шею", и "лошаденка тоже вытягивает шею"; мокрый снег "красит набело его и лошаденку"; буйные седоки призывают Иону "хлобыснуть" кнутом лошадь, а ему самому отвешивают подзатыльники. Когда мужик понял, наконец, что бесполезно искать у людей сочувствия, и решает ехать к постоялому двору, "лошаденка, точно поняв его мысль, начинает бежать рысцой".
От того, что только лошади и можно рассказать о своей тоске, что только она "слушает и дышит на руки своего хозяина", – положение Ионы ощущается нами как абсолютно беспросветное. В городе, оторванный от своих деревенских корней, он никому не нужен, он трагически одинок. А ведь как хорошо иметь рядом слушателя, который может "охать, вздыхать, причитывать…" В этом смысле "с бабами говорить… лучше. Те хоть и дуры, но ревут от двух слов". Вечные душечки!
О чеховской поэтике 1880-х годов
Итак, каковы же особенности чеховской поэтики этих лет?
1. Самым распространенным жанром в это время является рассказ во всех его вариациях, вынесенных в подзаголовки: эскиз, сценка, записки, разговорная перестрелка, письмо в редакцию, из записной книжки, закулисная история, весенние картинки, архивное изыскание, святочный рассказ и т. д. Жанр – это план, воплощенный в повествовании во всех элементах его композиции. Виктор Шкловский назвал жанр "точкой зрения". И в самом деле, жанр – это художественная форма, которая наиболее адекватна авторскому замыслу, наиболее "удобна" для воплощения его идеи. Жанр – это договор с читателем: произведение надо воспринимать именно в таком ракурсе, настройся!
Рассказ – это малая форма повествовательной литературы, эпический жанр, изображающий какой-либо эпизод из жизни героя. Кратковременность запечатленных событий и малое число действующих лиц – особенность этой жанровой структуры.
Чеховские рассказы – новый этап в истории этого жанра. При всей своей незамысловатости и простоте они ставили порой читателя перед неразрешимыми вопросами. Потому что принципиально менялось отношение с читателем. Вместо "пустяка" и "забавы" он получал послание, нуждающееся в истолковании. Лаконичное, по сути пунктирное повествование, с незаполненными смысловыми "лакунами" побуждало работу воображения и мысли. От читателя требовалась интеллектуальная смелость и творческая самостоятельность. И не все к этому были готовы.