Теория красоты - Джон Рёскин 9 стр.


НОРМАННЫ. – Не много думая о себе и о своих способностях, норманны принялись самым лучшим практическим способом воздвигать неприступные крепости и превосходные храмы; но в постройке храма отвлеченный интерес руководил ими не более чем в постройке батальона. В принятой религии они ценили не обетования и не чувства, которые она выражала, а только непосредственное ее влияние на государственное устройство.

Насколько я понимаю, это были люди в высшей степени "от мира сего", стремившиеся устроить его как можно лучше и сделать в нем как можно больше; люди дела, с начала до конца, они никогда не останавливались, не менялись, не отступали, не забегали вперед; единственною заботой их был квадрат батальона άνευ φόγου в боевом строю, хлеб насущный и монастырь. Воины по преимуществу, они научились замыкать и связывать камни для того, чтобы камни эти могли противостоять таранам и метательным снарядам, отдали предпочтение чистой форме круглой арки не за красоту ее, а за равномерное распределение тяжести.

Я только что сказал, что они преимущественно ценили религии за порядок, вносимый ею в мирские дела; нужно заметить, что в этом отношении они составляют прямую противоположность с современными верующими, или считающими себя за таковых; можно, к сожалению, наверное сказать, что эти последние смотрят на религии скорее с точки зрения своего благополучия в будущем, чем исполнения обязанностей в настоящем, а потому постоянно нарушают прямые ее повеления и легко находят себе в этом оправдание. Между тем норманн, бодрый духом, крепкий телом и волей, нося в душе непреодолимую жажду деятельности и очутившись среди невообразимой всеобщей путаницы, сейчас же принимает к сведению все изречения Библии, повелевающей Действовать и Править; всеми силами души и тела он становится слугою, – неотесанным и грубым слугою, – воином и рыцарем Божиим; конечно, при определении специального рода требуемых от него услуг, неизбежны недоразумения. Норманн думает, однако, что если Бог создал его воином душою и телом, то, вероятно, предназначил его для войны, и потому считает своим долгом насильственно распространять по всему миру христианскую веру и дела, по мере своего разумения. Им руководит не одно магометанское негодование против духовного греха, а здоровое и честное отвращение к греху материальному и решимость искоренить этот грех, даже если б он встретился среди духовных лиц, внушавших ему полнейшее благоговение своим священным саном.

Я недостаточно сведущ в генеалогии британской нации, чтобы решить, насколько она обязана своей воинской доблестью норманнским и анжуйским предкам. Но могу наверное сказать, что норманны, силой и убеждением распространявшие конституционный порядок и личную доблесть среди покоренных народов, не пытались сначала соперничать с ними в области изящных искусств. Они пользовались услугами греческих и саксонских скульпторов, которых обратили в рабов, или наемников, унижая их достоинство и охлаждая вдохновение рабским, в лучшем случае наемным трудом.

ВЕНЕЦИАНЦЫ. – Греческое искусство придавало первенствующее значение настоящей жизни; в этом все его величие и вся его слабость. Такое отношение выражалось иногда анакреоновским настроением, "что мне за дело до Плеяд?", иногда мужественной покорностью судьбе; но владычество греков не переходило за пределы этого мира.

Искусство флорентинцев, наоборот, носило характер преимущественно христианский, аскетический; оно ожидало лучшей жизни и было совершенно враждебно настроению греков; как только греческий элемент проник в него, – он его уничтожил. Между ними был полный разлад. Флорентинская школа также не могла дать и пейзажей. Она относилась с презрением к скале, дереву и самому воздуху, которым дышала, порываясь дышать воздухом рая.

Те же задачи вначале занимали венецианцев, те же ограничения существовали и у них. Эти задачи и ограничения благотворны в младенчестве искусства. Небесные дали и строгий устав для ребенка; земной труд и полная свобода для взрослого.

Венецианцы, повторяю, начали с аскетизма; но любовь к плотным и сильным краскам всегда отличала их от других религиозных живописцев. Из всех святых они предпочитали кардиналов, потому что у кардиналов были красные шляпы; все их пустынники загорели великолепным рыже-золотистым тоном.

В отличие от пизанцев, не было никакой мареммы между ними и морем; в отличие от римлян, они постоянно ссорились с папой; в отличие от флорентийцев, у них не было садов.

У них был сад совсем иного рода, сад глубоко изрытый бороздами; там цвели белые гирлянды бесплодных цветов, там была вечная весна, не смолкая пели бездомные птицы. И не было никакой мареммы между венецианцами и их садом. На судьбу Пизы, вероятно, повлияли те десять миль болота и ядовитых испарений, которые отделяют ее от морского берега. Слишком сильным зноем дышали на Геную раскаленные Апеннины; энергия ее имела характер лихорадочный; но у венецианца был простор далекого горизонта, соленый ветер с моря, песчаный берег Лидо, берег отлогий и плоский, окаймленный по временам широкой полосой валов, вздымаемых ветром трамонтано; и море и песок превращались тогда в одну бушующую, желтую, грохочущую пустыню.

Венецианцы, как уже сказано, всегда ссорились с папой. Религиозную свободу, как и телесную крепость, они получили от моря. Известно, что люди, проводящие жизнь на палубе корабля, неизбежно теряют веру в установленные, определенные религиозные формы. Моряк может быть грубо суеверен, но суеверие его выразится в амулетах и предзнаменованиях и не будет приведено в систему. Если он хочет молиться, то должен привыкнуть молиться как попало и где попало. Ни ладан, ни свечи неудобно тащить на грот-марс, и ему становится ясно, что, в сущности, обедня на грот-марсе может обойтись и без этих принадлежностей; какой бы ни был праздник, – все-таки приходится ставить паруса и гнуть канаты, и в конце концов из этого не выходит ничего дурного. Отпустить грехи может только буря, но она отпустит их бесповоротно и быстро, не дожидаясь исповеди.

Таким образом, наши религиозные понятия делаются смутны, но верования приобретают силу; в конце концов мы замечаем, что папа далеко по ту сторону Апеннин, и что если он и может продать индульгенции, то ни за какие деньги не может продать попутный ветер. Бог и море всегда с нами; на них мы должны возложить упование и принимать то, что они посылают нам.

Далее. Жизнь на море не допускает болезненной чувствительности. Сцилла и Харибда совершенно противятся всякой мечтательности. Клянусь псами и бездной, тут не до мечтаний! Главное, что требуется, это – присутствие духа. Ни любовь, ни поэзия, ни благочестие никогда не должны поглощать нас в ущерб нашему проворству и находчивости. Позволительно мечтать и забывать время под цветущими апельсиновыми деревьями и тенистыми кипарисами прекрасного Валь д’Арно, но по бушующим дорогам Адриатического моря нельзя бродить беззаботно; мы должны быть настороже день и ночь; суровая необходимость научит нас многому, научить смиренной и черной работе.

Флорентинцу довольно, если он умеет действовать мечом и ездить верхом. Венецианец также должен искусно владеть оружием, тем более что почва, на которой он сражается, не отличается твердостью; но, кроме того, ему нужно уметь делать почти все, что возможно сделать руками человеческими; рули, реи, канаты, – все это требует познаний и сноровки чернорабочей не только от матросов, но и от капитана корабля. Вколачивать гвозди, найтовать бревна для стеньг, брать рифы паруса – тяжелая работа для барских рук, но все-таки приходится иногда ее делать и, под страхом смерти, делать хорошо.

Такие условия жизни не только искореняют мелочную гордость, но заменяют ее благородною гордостью силы, и умеряют, и очищают, и дают исход горячему итальянскому темпераменту, делают человека во всех отношениях крупнее, спокойнее и счастливее. Они развивают в нем, кроме того, величайшее и всестороннее уважение к человеческому телу, к тем его членам, которые заведуют физической деятельностью, не менее чем к тем, которые заведуют деятельностью духовной. Дипломатическая тонкость и красноречие, бесспорно, вещи хорошие, и венецианцы могут при случае блеснуть тем и другим, но верх всякого искусства – вовремя поставить руль, а для этого нужен не язык, а глаза и руки. Уважение к телу вообще заставляет моряка предпочитать массивную красоту всякому другому роду красоты. Среди роз и цветущих апельсинов, в трепещущей тени виноградников, жители твердой земли могут восхищаться бледными лицами, тонкими бровями и причудливыми уборами волос. Размашистое великолепие моря научает любить красоту другого рода, красоту широкой груди, бровей прямых, как горизонт, плеч и бедер могучих, как волны, поступи скользящей, как пена, – красоту, которая, как морской закат, утопает в золотистом облаке волос.

ВЕНЕЦИАНСКОЕ ИСКУССТВО. – Ни полей, ни лугов не было у венецианца, он был равнодушен к ним. В ущерб себе свободный от здорового земледельческого труда, он не знал многих красот и чудес природы, прелесть естественной смены времен года была чужда ему. Под его окном не щебетала ласточка, она не гнездилась под его золотою кровлей, взывая к его милосердно; ничто не говорило ему о радостях бедняка; суровый призрак бедности никогда не возникал перед ним и не открывал ему тонкой прелести и достоинства убогой доли.

Он не был способен, подобно афинянину, смиренно размышлять о праотце кузнечика; не возносил благодарности за урожай оливок, не знал датской любви к фигам; что фиги, что репейник – было для него безразлично; роскошный венецианский пир не нуждался в ложках из фигового дерева. Драмы из птичьей жизни, из жизни ос и лягушек не могли бы затронуть высокомерной венецианской фантазии, щебетанье и жужжанье не достигало слуха, привыкшего к суровой речи воинов, искушенных в бою, да к прибою молчаливых волн.

Простые радости были чужды венецианцу. Он знал только могущество и пышность, торжественные сношения с царственными, красивыми представителями человеческого рода, гордые мысли и роскошные забавы, венчанную чувственность и облагороженные инстинкты. Невинные, святые, детские, будничные радости были ему неизвестны. Полевые работы изгнаны, почти без исключения, как из классического, так и из тициановского пейзажа. Есть у венецианцев один бойко начерченный пейзаж, с великолепным вспаханным полем на первом плане, но это только причуда художника. Никаких признаков земледелия не видно в обычном венецианском пейзаже, на заднем плане картины. Довольно часто попадается там пастух со своим стадом, иногда женщина за прялкой; уютных деревушек, хлебных нив, размежеванных полей не встречается вовсе. В многочисленных рисунках и гравюрах венецианской школы и других близких ей школ часто попадается изображение водяной мельницы, еще чаще – реки, и всего чаще – моря. Преобладающий мотив всех больших картин, какие я видел, – гористая местность, дикий, красивый лес, клубящиеся или горизонтальные тучи. Горы – темно-синие, тучи – всегда тяжелые, золотистые или нежно-серые; освещение ясное, глубокое, меланхолическое; рисунок листвы не сложен и не грациозен, в ней мало просветов, написана она размашисто и так же, как и тучи, делится большею частью на горизонтальные партии; стволы деревьев извилисты; почва камениста, довольно однообразно изрыта и заросла дикой, густо-зеленой травой, в которой местами проглядывают белые или синие, изредка желтые и еще реже красные цветы.

Такие героические пейзажи населялись существами высшего порядка. Вот направление, которому венецианская школа обязана своим первенствующим положением среди других школ.

Дольше всех она сохранила веру. Несмотря на постоянные ссоры с папой, о которых мы говорили ранее, религиозные верования венецианца отличались необыкновенною искренностью. Люди, относившиеся к Мадонне с меньшей верой, относились к папе с большим подобострастием. Но римско-католическая религия в Венеции вплоть до Тинторетто исповедовалась чистосердечно и горячо; хотя религиозное чувство уживалось со многим, что кажется нам преступным и нелепым, но само по себе оно было несомненно искренно.

При виде одной из роскошно-чувственных картин Тициана можно подумать, что он был сенсуалистом, точно так же как можно подумать, что Веронезе был человеком неверующим, глядя на его "Брак в Кане Галилейской", изображенный исключительно с точки зрения мирского великолепия.

И то и другое будет совершенно ошибочно; выкиньте из головы подобные мысли и помните: никогда дурное дерево не приносит хорошего плода, – хорошего в каком бы то ни было смысле, даже в смысле чувственности. Это правило поможет вам выпутаться из многих лабиринтов, как в живописи, так и в жизни.

ТИЦИАН. – Ни об одном из художников заурядный любитель не говорит так часто, как о Тициане, и нет ни одного художника, которого бы меньше понимали. Правда, колорит его отличается необыкновенной красотою, но, как колорист, Бонифацио не уступает ему. Превосходство Тициана над всеми остальными венецианцами, кроме Тинторетто и Веронезе, заключается в непоколебимой правдивости его портретов, в мастерском понимании природы камня, дерева, человека и всего, что попадалось ему под руку; поэтому тот зритель, в котором нет соответствующего понимания, не оценит величия тициановских произведений, оно будет для него чуждо и мертво. Есть только один способ правильно видеть вещи, – нужно видеть в них все; не выбирать, не сосредоточивать внимание на каких-нибудь отдельных чертах, соответствующих нашим личным особенностям. Когда Тициан или Тинторетто смотрят на человека, они сразу видят все его свойства, внутренние и внешние; его форму, цвет, страсть и мысль, его святость и красоту, его плоть и кровь и духовные способности, и грация, и сила, и мягкость, и все другие качества воспринимаются ими вполне, так что всякий, обладающий более узким пониманием, глядя на их произведения, найдет в них то, что наиболее приходится ему по вкусу. Человек чувственный найдет у Тициана чувственность; мыслитель – мысль; святой – святость; колорист – цвет; анатом – форму; и все-таки картина никогда не будет популярна в полном смысла слова, так как никто из более или менее односторонних зрителей не найдет в ней того обособления и подчеркивания излюбленных им свойств, которое одно могло бы удовлетворить его; эти свойства ограничены присутствием других, удовлетворяющих другим потребностям. Таким образом, человек чувственный предпочтет Тициану Корреджо, так как Тициан недостаточно чувствен для него; поклонник формы предпочтет ему Леонардо, так как у Тициана слишком мало определенности; человек религиозный предпочтет ему Рафаэля, так как у Рафаэля больше чистоты; для светского человека Тициан недостаточно благовоспитан; он предпочтет Ван-Дика; для того, кто ищет живописного эффекта, – Рембрандт сильнее. И Корреджо, и Ван-Дик, и Рембрандт, каждый из них, имеет свой отдельный кружок почитателей. Все трое – великие художники, но все же художники не первоклассные; а на деле оказывается, что Ван-Дик популярен и Рембрандт популярен, а Тициана никто не любит в глубине души. Тем не менее вокруг его имени стоит несмолкаемый смутный гул; это голоса великих людей, единодушно признавших его превосходство над собою; преклонив колени, они долго созерцали его и поняли, что в сдержанной гармонии его сил каждое отдельное уравновешенное свойство выражено сильнее, чем то же свойство выражается кем-либо из второстепенных художников, избравших его исключительно своею задачей; нежность его тоньше нежности Корреджо; чистота выше чистоты Леонардо, сила больше силы Рембрандта, святость божественнее святости самого Рафаэля.

СЕМЕЙСТВО ВЕРОНЕЗЕ, НАПИСАННОЕ ИМ САМИМ. – Он хочет изобразить свою семью в счастье и почете. Быть представленным Мадонне – величайшее счастье и самая высокая честь, какую он может себе вообразить, – и вот три добродетели – Вера, Надежда и Милосердие представляют Мадонне семейство Веронезе. Мадонна стоит в таком же углублении между двумя мраморными столбами, какие теперь можно видеть в любом старинном барском доме в Венеции. Маленького Христа она поставила на балюстраду перед собой. По бокам ее св. Иоанн Креститель и св. Иероним. Группа эта занимает левую сторону картины. Мраморные столбы, которые зритель видит вкось, отделяют Мадонну от Добродетелей, жены и детей Веронезе. Сам он стоит немного поодаль, сложив руки в молитве. Впереди на коленях его жена, мощная, пожилая венецианка. Она воспитала детей в страхе Божием, не боится встретить взор Богородицы и пристально смотрит на нее; величавая голова и кроткое, спокойное лицо выделяются резкой тенью на светлом фоне одежды Веры, ее хранительницы и подруги, стоящей рядом. Пожалуй, на первый взгляд эта Вера несколько разочаровывает зрителя; в лице ее нет ни восторженности, ни утонченности. Веронезе знал, что Вере чаще приходится сопровождать людей простых и нищих духом, чем умных и утонченных, и потому он не настаивал на интеллектуальности ее лица и на ее принадлежности к высшему обществу. Она отличается только чистотой, матовой белизной одежды, нежными руками, легкими кудрями золотистых волос, ниспадающих на грудь; одежда на груди ее образует нечто в роде щита – щита веры. Немного позади стоит Надежда, и эту Надежду едва ли кто-нибудь узнает, так как ее принято изображать молодой и веселой. Веронезе знал лучше. Надежда молодости не основательна; она смывается бурей слез; но Надежда Веронезе – старуха, – уверена в себе и останется, когда пройдет все остальное. "Страдание порождает терпение, а терпение – опыт, а опыт – надежду"; и этой надежды не устыдятся. На голове ее черное покрывало.

Тут же на первом плане стоит Милосердие, в красном платье с широкими рукавами. Это чернорабочая служанка; у нее маленькая голова, не особенно склонная к размышлению, добрые глаза, причудливая прическа и пухлые, румяные прекрасные губы. И тут она не осталась без дела, – племянник Веронезе, по-видимому, не решается подойти; он смиренно, в смущении смотрит на Мадонну; может быть, прежнее поведение его не было вполне безупречно. Вера впереди его слегка протягивает ему назад свою маленькую белую руку и концами пальцев дотрагивается до его пальцев; но Милосердие крепко схватило его за руку сзади и готово толкнуть вперед, если он будет упираться.

Впереди матери стоят на коленях двое старших детей, – девушка лет шестнадцати и мальчик на год или на два моложе. Оба они преисполнены восторгом, особенно мальчик. Ближе к нам, налево, еще ребенок; это черноглазый, полный жизни мальчуган лет девяти, очевидно любимец отца, так как Веронезе поместил его в ярком свете на первом плане и одел в нарядную белую шелковую рубашку с черными полосами, чтобы всякому во веки веков он бросался в глаза. Он немного сконфузился при представлении Мадонне, покраснел и забрался за колонну, но зорко выпучил свои черные глазенки, очевидно только что собравшись с духом, чтобы заглянуть на нее и убедиться, добрая ли она. Ребенок еще моложе, должно быть, лет шести, испугался не на шутку, подбежал к матери и уцепился за ее платье. Она инстинктивным, превосходно переданным движением прикрывает и обнимает его правой рукой, не спуская глаз с Богородицы. Самый меньшой ребенок, которому на вид года три, ничего не боится и не интересуется происходящим; вся эта церемония кажется ему скучной, и он хочет заставить собаку поиграть с собой; собака – один из тех кудрявых, мохнатых зверков с короткими носами, которых любили все венецианские дамы; в настоящую минуту она не расположена играть. Это последнее звено в цепи понижающегося уровня чувства; собака смотрит на дело по-собачьи. Во-первых, она не понимает, каким образом Мадонна могла проникнуть в дом; во-вторых, не понимает, как Мадонне позволяют тут оставаться, тревожить всю семью и отвлекать всеобщее внимание от ее собачьей милости. Собака обиделась и уходит…

Назад Дальше