– Послушай, Казбич, – говорил, ласкаясь к нему, Азамат: – ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку – что только пожелаешь; а шашка его настоящая гурда: приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга такая, как твоя, нипочем.
Казбич молчал.
– В первый раз как я увидел твоего коня, – продолжал Азамат: – когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым как стрела хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить. Я умру, Казбич, если ты мне не продашь его! – сказал Азамат дрожащим голосом.
Мне послышалось, что он заплакал: а надо вам сказать, что Азамат был преупрямый мальчишка, и ничем, бывало, у него слез не выбьешь, даже когда он был и помоложе.
В ответ на его слезы послышалось что-то вроде смеха.
– Послушай! – сказал твердым голосом Азамат: – видишь, я на все решаюсь. Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! Как поет! А вышивает золотом, чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха… Хочешь? Дождись меня завтра ночью там, в ущельи, где бежит поток: я пойду с нею мимо в соседний аул, – и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна?
Долго, долго молчал Казбич; наконец, вместо ответа, он затянул старинную песню вполголоса:
Много красавиц в аулах у нас,
Звезды сияют во мраке их глаз,
Сладко любить их, завидная доля;
Но веселей молодецкая воля.
Золото купит четыре жены,
Конь же лихой не имеет цены:
Он и от вихря в степи не отстанет,
Он не изменит, он не обманет.
Напрасно упрашивал его Азамат согласиться и плакал, и льстил ему, и клялся; наконец Казбич нетерпеливо прервал его:
– Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моем коне? На первых трех шагах он тебя сбросит, и ты разобьешь себе затылок об камни.
– Меня! – крикнул Азамат в бешенстве, и железо детского кинжала зазвенело об кольчугу. Сильная рука оттолкнула его прочь, и он ударился об плетень так, что плетень зашатался. "Будет потеха!" – подумал я, кинулся в конюшню, взнуздал лошадей наших и вывел их на задний двор. Через две минуты уже в сакле был ужасный гвалт. Вот что случилось: Азамат вбежал туда в разорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили, схватились за ружья – и пошла потеха. Крик, шум, выстрелы; только Казбич уж был верхом и вертелся среди толпы по улице, как бес, отмахиваясь шашкой. "Плохое дело в чужом пиру похмелье, – сказал я Григорью Александровичу, поймав его за руку: – не лучше ли нам поскорее убраться?"
– Да погодите, чем кончится.
– Да уж верно кончится худо; у этих азиатов всё так: натянулись бузы, и пошла резня! – Мы сели верхом и ускакали домой.
– А что Казбич? – спросил я нетерпеливо у штабс-капитана.
– Да что этому народу делается! – отвечал он, допивая стакан чая: – ведь ускользнул.
– И не ранен? – спросил я.
– А бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой. – Штабс-капитан после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю:
– Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу всё, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, – такой хитрый! – а сам задумал кое-что.
– А что такое? Расскажите, пожалуйста.
– Ну уж нечего делать! Начал рассказывать, так надо продолжать.
Дня через четыре приезжает Азамат в крепость. По обыкновению, он зашел к Григорью Александровичу, который его всегда кормил лакомствами. Я был тут; зашел разговор о лошадях, и Печорин начал расхваливать лошадь Казбича: уж такая-то она резвая, красивая, словно серна, – ну, просто, по его словам, этакой и в целом мире нет.
Засверкали глазенки у татарчонка, а Печорин будто не замечает; я заговорю о другом, а он, смотришь, тотчас собьет разговор на лошадь Казбича. Эта история продолжалась всякий раз, как приезжал Азамат. Недели три спустя стал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в романах-с. Что за диво?..
Вот видите, я уж после узнал всю эту штуку: Григорий Александрович до того его задразнил, что хоть в воду; раз он ему и скажи: "Вижу, Азамат, что тебе больно понравилась эта лошадь; а не видать тебе ее как своего затылка! Ну, скажи, что бы ты дал тому, кто тебе ее подарил бы?.."
– Всё, что захочет, – отвечал Азамат.
– В таком случае я тебе ее достану, только с условием… Поклянись, что ты его исполнишь…
– Клянусь… Клянись и ты.
– Хорошо! Клянусь, ты будешь владеть конем; только за него ты должен отдать мне сестру Бэлу: Карагёз будет ее калымом. Надеюсь, что торг для тебя выгоден.
Азамат молчал.
– Не хочешь? Ну, как хочешь! Я думал, что ты мужчина, а ты еще ребенок: рано тебе ездить верхом…
Азамат вспыхнул. "А мой отец?" – сказал он.
– Разве он никогда не уезжает?
– Правда…
– Согласен?..
– Согласен, – прошептал Азамат, бледный как смерть. – Когда же?
– В первый раз, как Казбич приедет сюда; он обещался пригнать десяток баранов; остальное – мое дело. Смотри же, Азамат!
Вот они и сладили это дело – по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что по-ихнему он все-таки ее муж, а что Казбич разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день. "Азамат! – сказал Григорий Александрович: – завтра Карагёз в моих руках; если нынче ночью Бэла не будет здесь, то не видать тебе коня…"
– Хорошо! – сказал Азамат и поскакал в аул. Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости: как они сладили это дело, не знаю, – только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой.
– А лошадь? – спросил я у штабс-капитана.
– Сейчас, сейчас. На другой день утром рано приехал Казбич и пригнал десяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне; я попотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки был моим кунаком.
Стали мы болтать о том, о сем: вдруг смотрю, Казбич вздрогнул, переменился в лице – и к окну; но окно, к несчастию, выходило на задворье. "Что с тобой?" – спросил я.
– Моя лошадь!.. Лошадь! – сказал он, весь дрожа.
Точно, я услышал топот копыт: "Это верно какой-нибудь казак приехал…"
– Нет! Урус яман, яман! – заревел он и опрометью бросился вон, как дикий барс. В два прыжка он был уж на дворе; у ворот крепости часовой загородил ему путь ружьем: он перескочил через ружье и кинулся бежать по дороге… Вдали вилась пыль – Азамат скакал на лихом Карагёзе; на бегу Казбич выхватил из чехла ружье и выстрелил, с минуту он остался неподвижен, пока не убедился, что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень, разбил его в дребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок… Вот кругом него собрался народ из крепости – он никого не замечал; постояли, потолковали и пошли назад; я велел возле его положить деньги за баранов – он их не тронул, лежал себе ничком, как мертвый. Поверите ли, он так пролежал до поздней ночи и целую ночь?.. Только на другое утро пришел в крепость и стал просить, чтобы ему назвали похитителя. Часовой, который видел, как Азамат отвязал коня и ускакал на нем, не почел за нужное скрывать. При этом имени глаза Казбича засверкали, и он отправился в аул, где жил отец Азамата.
– Что ж отец?
– Да в том-то и штука, что его Казбич не нашел: он куда-то уезжал дней на шесть, а то удалось ли бы Азамату увезти сестру?
А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было. Такой хитрец: ведь смекнул, что не сносить ему головы, если б он попался. Так с тех пор и пропал; верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!..
Признаюсь, и на мою долю порядочно досталось. Как я только проведал, что черкешенка у Григорья Александровича, то надел эполеты, шпагу и пошел к нему.
Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а в другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок, и ключа в замке не было. Я всё это тотчас заметил. Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог, – только он притворялся, будто не слышит.
– Господин прапорщик! – сказал я как можно строже. – Разве вы не видите, что я к вам пришел?
– Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? – отвечал он, не приподнимаясь.
– Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан.
– Всё равно. Не хотите ли чая? Если б вы знали, какая мучит меня забота!
– Я всё знаю, – отвечал я, подошед к кровати.
– Тем лучше: я не в духе рассказывать.
– Г. прапорщик, вы сделали проступок, за который и я могу отвечать…
– И полноте! Что ж за беда? Ведь у нас давно всё пополам.
– Что за шутки? Пожалуйте вашу шпагу.
– Митька, шпагу!..
Митька принес шпагу. Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать и сказал: "Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо".
– Что нехорошо?
– Да то, что ты увез Бэлу… Уж эта мне бестия Азамат!.. Ну, признайся, – сказал я ему.
– Да когда она мне нравится?..
Ну, что прикажете отвечать на это? Я стал втупик. Однако ж после некоторого молчания я ему сказал, что если отец станет ее требовать, то надо будет отдать.
– Вовсе не надо.
– Да он узнает, что она здесь?
– А как он узнает?
Я опять стал втупик. "Послушайте, Максим Максимыч! – сказал Печорин, приподнявшись; – ведь вы добрый человек, – а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте ее у меня, а у себя мою шпагу…"
– Да покажите мне ее, – сказал я.
– Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, – прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился. Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
– А что? – спросил я у Максима Максимыча: – в самом ли деле он приучил ее к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине?
– Помилуйте, отчего же с тоски по родине? Из крепости видны были те же горы, что из аула, а этим дикарям больше ничего не надобно. Да притом Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она молча, гордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждали ее красноречие. Ах, подарки! Чего не сделает женщина за цветную тряпичку!.. Ну, да это в сторону. Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем учился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-помалу она приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и всё грустила, напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно, когда слушал ее из соседней комнаты. Никогда не забуду одной сцены: шел я мимо и заглянул в окно; Бэла сидела на лежанке, повесив голову на грудь, а Григорий Александрович стоял перед нею. "Послушай, моя пери, – говорил он: – ведь ты знаешь, что рано или поздно ты должна быть моею – отчего же только мучишь меня? Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Если так, я тебя сейчас отпущу домой". – Она вздрогнула едва приметно и покачала головой. "Или, – продолжал он: – я тебе совершенно ненавистен?" – Она вздохнула. – "Или твоя вера запрещает полюбить меня?" – Она побледнела и молчала. – "Поверь мне, аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью?" – Она посмотрела ему пристально в лицо, как будто пораженная этой новой мыслию; в глазах ее выразились недоверчивость и желание убедиться. Что за глаза! Они так и сверкали, будто два угля.
"Послушай, милая, добрая Бэла, – продолжал Печорин, – ты видишь, как я тебя люблю; я всё готов отдать, чтоб тебя развеселить: я хочу, чтоб ты была счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру. Скажи, ты будешь веселей?" Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и стал ее уговаривать, чтоб она его поцеловала; она слабо защищалась и только повторяла: "Поджалуста, поджалуста, не нада, не нада". Он стал настаивать; она задрожала, заплакала. – "Я твоя пленница, – говорила она: – твоя раба; конечно ты можешь меня принудить", – и опять слезы.
Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другую комнату. Я зашел к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперед. "Что, батюшка?" – сказал я ему. – "Дьявол, а не женщина, – отвечал он: – только я вам даю мое честное слово, что она будет моя…" – Я покачал головою. "Хотите пари? – сказал он: – через неделю!" – "Извольте!" – Мы ударили по рукам и разошлись.
На другой день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разными покупками; привезено было множество разных персидских материй, всех не перечесть.
– Как вы думаете, Максим Максимыч! – сказал он мне, показывая подарки: – устоит ли азиатская красавица против такой батареи? – "Вы черкешенок не знаете, – отвечал я: – это совсем не то, что грузинки или закавказские татарки, – совсем не то. У них свои правила: они иначе воспитаны". – Григорий Александрович улыбнулся и стал насвистывать марш.
А ведь вышло, что я был прав: подарки подействовали только вполовину: она стала ласковее, доверчивее – да и только; так что он решился на последнее средство. Раз утром он велел оседлать лошадь, оделся по-черкесски, вооружился и вошел к ней. "Бэла! – сказал он: – ты знаешь, как я тебя люблю. Я решился тебя увезти, думая, что ты, когда узнаешь меня, полюбишь; я ошибся: – прощай! Оставайся полной хозяйкой всего, что я имею; если хочешь, вернись к отцу, – ты свободна. Я виноват перед тобой и должен наказать себя; прощай, я еду – куда? Почему я знаю! Авось, недолго буду гоняться за пулей или ударом шашки; тогда вспомни обо мне и прости меня". – Он отвернулся и протянул ей руку на прощанье. Она не взяла руки, молчала. Только стоя за дверью, я мог в щель рассмотреть ее лицо: и мне стало жаль – такая смертельная бледность покрыла это милое личико! Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал – и сказать ли вам? Я думаю, он в состоянии был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя. Таков уж был человек, бог его знает! Только едва он коснулся двери, как она вскочила, зарыдала и бросилась ему на шею. – Поверите ли? Я, стоя за дверью, также заплакал, то есть, знаете, не то чтоб заплакал, а так – глупость!..
Штабс-капитан замолчал.
– Да, признаюсь, – сказал он потом, теребя усы: – мне стало досадно, что никогда ни одна женщина меня так не любила.
– И продолжительно было их счастье? – спросил я.
– Да, она нам призналась, что с того дня, как увидела Печорина, он часто ей грезился во сне, и что ни один мужчина никогда не производил на нее такого впечатления. Да, они были счастливы!
– Как это скучно! – воскликнул я невольно. В самом деле, я ожидал трагической развязки, и вдруг так неожиданно обмануть мои надежды!.. – Да неужели, – продолжал я, – отец не догадался, что она у вас в крепости?
– То есть, кажется, он подозревал. Спустя несколько дней узнали мы, что старик убит. Вот как это случилось…
Внимание мое пробудилось снова.
– Надо вам сказать, что Казбич вообразил, будто Азамат с согласия отца украл у него лошадь; по крайней мере, я так полагаю. Вот он раз и дождался у дороги, версты три за аулом; старик возвращался из напрасных поисков за дочерью; уздени его отстали, – это было в сумерки, – он ехал задумчиво шагом, как вдруг Казбич, будто кошка, нырнул из-за куста, прыг сзади его на лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья – и был таков; некоторые уздени все это видели с пригорка: они бросились догонять, только не догнали.
– Он вознаградил себя за потерю коня и отомстил, – сказал я, чтоб вызвать мнение моего собеседника.
– Конечно, по-ихнему, – сказал штабс-капитан, – он был совершенно прав.
Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.
Между тем чай был выпит; давно запряженные кони продрогли на снегу; месяц бледнел на западе и готов уж был погрузиться в черные свои тучи, висящие на дальних вершинах, как клочки разодранного занавеса; мы вышли из сакли. Вопреки предсказанию моего спутника погода прояснилась и обещала нам тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне и одна за другою гасли по мере того, как бледноватый отблеск востока разливался по темно-лиловому своду, озаряя постепенно крутые отлогости гор, покрытые девственными снегами. Направо и налево чернели мрачные, таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь как змеи, сползали туда по морщинам соседних скал, будто чувствуя и пугаясь приближения дня.