Символисты и другие. Статьи. Разыскания. Публикации - Александр Лавров 10 стр.


Выход в свет "Стихов и прозы" Ивана Коневского в последние дни декабря 1903 г. вызвал несколько печатных откликов. В изданиях, занимавших в целом негативную позицию по отношению к "новому" искусству, формулировка на титульном листе "Посмертное собрание сочинений" лишь в малой мере сумела приглушить негодующий пафос критиков-"традиционалистов". Более других готов был считаться с указанным обстоятельством анонимный рецензент в "Русской Мысли"; по его мнению, "книга эта не может иметь литературного значения", она – "только история исканий рано умершего человека, и только в этом смысле, в смысле документов, рисующих историю тяжелых душевных усилий, она интересна", в целом же "личность автора остается неясной и непонятной": "Если вглядеться в отрывистые, угловатые стихи, в прозу, какую-то лихорадочную, тяжелую, видно только одно: мы, читатели, как бы присутствуем при ряде тяжелых, трудных опытов, которые производил над собой остро мыслящий человек с целью найти, определить самого себя и свой путь". Н. П. Ашешов, снисходительно отозвавшись о прозе Коневского ("Тут хоть что-нибудь можно понять. И мы должны признать, что у молодого автора было несомненное критическое чутье и искренность"), в оценке его стихов беспощаден: "чепуха, в которой разобраться может только модернист, освободившийся от законов восприятия, мышления, умственных понятий и т. д." Наконец, поэт и консервативный публицист Николай Матвеевич Соколов в своем отзыве счел необходимым отмежеваться от составителя посмертного сборника, Н. М. (Николая Михайловича) Соколова, а при аттестации стихов Коневского не пожалел бранных слов ("глупая белиберда", "предел глупости", "вымученная и кривляющаяся изломанность"): "Какими идиотами надо считать читателей, чтобы издавать и пускать в продажу эту неутомимую и ожесточенную чепуху!"

Наряду с этими вердиктами появились, однако, и аналитические характеристики творчества Коневского, продиктованные стремлением понять и беспристрастно оценить его своеобразие и художественную значимость. А. А. Смирнов, в 1900-е гг. начинающий поэт и критик из круга петербургских модернистов, а впоследствии видный филолог, историк западноевропейских литератур, в статье "Поэт бесплотия" отметил "редкий, исключительный талант", проявляющийся "в острой сознательности, разумности" его поэзии: "Но эта сознательность – не обыкновенный, будничный рационализм. Принимая безудержный, стихийный характер, она достигает у него сверхчеловеческой силы. Природа, жизнь совершенно преображаются в его творчестве. Это – какая-то новая, мистическая натурфилософия, с ее своеобразным, поражающим "разумом" гор, моря, городов…" Вместе с тем Смирнов осознает внутреннюю недостаточность, ущербность такого всеобъемлющего разума: "Этот холодный, мертвенный разум, эта попытка диалектики разрешить живой разлад едва ли кого удовлетворит" – и идет от такого осознания к предположению о том, что у Коневского не было внутренних потенций для разрешения противоречий, заложенных в его мировоззрении и творчестве (среди которых важнейшее – противоречие между глубокой любовью к жизни и "отречением от плоти"), что его индивидуальность окончательно сформировалась и воплотилась: "…ясно видно, как он все более замыкался в своем кругу. Какой-то рок, казалось, завладел им, и неожиданно ранняя смерть его не удивляет, не возмущает. Заметно, как творчество Коневского слабеет в последние два года его жизни. Он совершил свой малый круг, и совершить другой, более великий, ему не было дано".

Еще более высокую оценку творчества Коневского дает автор статьи "Неизвестный поэт" С. Крымский (С. Г. Кара-Мурза). Если Смирнов прислушивается особенно чутко к нотам внутреннего разлада в самосознающей душе поэта, то для С. Крымского его художественный мир привлекателен прежде всего отображением в нем стихийной цельности и полноты бытия: "Коневской, по своим творческим настроениям и по своим теоретическим воззрениям на искусство, несомненно примыкает к группе наших молодых поэтов, во главе которых идут гг. Бальмонт и Брюсов. Но ни у одного из них я не встречал такого непосредственного, такого первобытно-девственного, чисто овидиевского проникновения в жизнь природы, каким отмечены все произведения Коневского. И в этой целомудренной любви к космосу таится ‹…› вся красота и прелесть его поэзии". На тех же мажорных началах акцентирует внимание Н. О. Лернер в своем почти восторженном литературном портрете Коневского, обретающего под его пером черты нового Эвфориона – прекрасного юноши, сына Фауста и Елены из второй части трагедии Гёте, гибнущего в своем неудержимом стремлении в мировую беспредельность. Коневской в интерпретации Лернера – "вечный тайновидец", способный "зорко и пытливо" взирать на "солнце истины".

В 1904 г., когда вышел в свет посмертный сборник произведений Коневского, уже заявили о себе в литературе наиболее крупные представители второй волны русского символизма, поэты мистико-теургического склада, по отношению к которым автор книги "Мечты и Думы" во многом оказывался предтечей. Однако это обстоятельство утверждению высокой репутации натурфилософской поэзии Коневского существенно не способствовало. Влияние ее на поэзию начала XX века было не магистральным, а своего рода "боковым", спорадически сказывающимся у авторов, принадлежавших к разным литературным поколениям. Замкнутый в своей самодостаточности, художественный мир Коневского лишь в редких случаях способен был стимулировать и обогащать творческие силы других поэтов.

Андрей Белый, дерзновенный "новатор", чьи первые литературные опыты побудили Брюсова летом 1902 г. с надеждой провозгласить: "Вот очередной на место Коневского!", – живого интереса к произведениям укорененного "архаиста" не проявил. Очевидные черты сходства с Коневским находили у Вячеслава Иванова; кажется, первым на эту параллель указал в упоминавшейся статье С. Крымский: "Стих Коневского, по большей части, легок и как-то мечтательно прозрачен, и это несмотря на то, что слова и эпитеты поэта временами бывают как-то умышленно тяжеловесны. Он нередко употребляет архаические русские слова, из боязни банальным обиходным словом навлечь оттенок будничной пошлости на изображаемый предмет. В этом отношении Коневской несколько напоминает другого, также мало известного, но весьма оригинального поэта Вячеслава Иванова". Последний сумел воспринять творчество Коневского надлежащим образом ("Его искания и постижения представляются мне полными глубокого значения, а его душевный облик стихийно-загадочным и прекрасным"), но серьезного внимания к нему не выказал и от родившейся было идеи написать о нем отказался: "…влечет – но и пугает трудностью тонкой задачи". Н. Л. Степанов справедливо видит развитие круга тем и мотивов, характерных для Коневского, в поэзии Ю. Балтрушайтиса, в которой также "основной философской идеей ‹…› является соотношение личности и мира, познание его трансцендентной сущности", а в плане выражения "сказывается сочетание абстрактно-философской схемы и словесной точности, отличающее и поэзию Коневского". Но в данном случае скорее можно говорить о созвучии творческих индивидуальностей, чем о непосредственном влиянии. Наиболее отчетливым и глубоко проникающим было воздействие Коневского на лирику Блока. В рецензии на книгу А. Л. Миропольского (1905), включающую поэму "Лествица", посвященную Коневскому, Блок воспользовался этим поводом, чтобы очертить в нескольких строках тот образ покойного поэта, который сложился в его сознании. По мысли Блока, Коневской представляет собой определенный этап русской поэзии, когда она из "собственно-декадентства" стала переходить к символизму; "одним из признаков этого перехода было совсем особенное, углубленное и отдаленное чувство связи со своей страной и своей природой", и в стихах Коневского он улавливает самое подлинное и глубокое постижение этого многосоставного "почвенного" начала: "финская Русь была воспринята им сильно, уверенно – во всей ее туманности, хляби, серой слякоти и страшной двойственности". Многообразные следы влияния Коневского на Блока, фиксируемые в целом ряде скрытых цитат и реминисценций, концентрируются в основном в плане раскрытия "родовых", эпических пластов бытия (наиболее наглядно эта связь иллюстрируется сопоставлением стихотворения Коневского "В роды и роды" с циклом Блока "На поле Куликовом").

Среди меньших по масштабу поэтов символистской школы "гениального Ивана Коневского" почитал Вл. Пяст; тому свидетельство – его стихотворение "На мотивы Ив. Коневского":

Не хочу я глубин своеволья,
Мне лишь Воли мила безграничность;
Пусть глубинно, – но смрадно подполье:
В нем задохнется сильная личность.
<….. >
Собери ж своей Воли зачатки
Для достойного плоти боренья. –
Будут вновь непорочны, и сладки,
И безмерны тебе откровенья.

Былой сподвижник и затем пристрастный критик его поэзии, Вл. Гиппиус после смерти Коневского сумел воспринять его творчество новыми глазами. Разделу "Преходимость" в книге стихов Гиппиуса (Вл. Бестужева) "Возвращение" предпослано посвящение: И. И. Ореусу, – а другой сборник того же автора, подписанный псевдонимом Вл. Нелединский, в подборке сонетов на темы пережитых литературных интересов и привязанностей ("Л. Толстой", "Иные", "Федор Сологуб", "А. Белый и Чехов" и др.) содержит и сонет "Ив. Коневской":

Ореус милый! отрок прозорливый,
Встревоженный от колыбельных дней
До ранней смерти сумраком зыбей,
В которых и погиб – за то, что так любил их.

Любил ты зыбь во всем, что есть; улыбкой
Встречал ты смену равнодушных дней,
И ты любил усиливать их зыбкий
И мерный гул – в разгуле их скорбей,

В разливе их страстей. – Неутолимый
В тоске и радости, ты мимо, мимо
Всего, что чувственно, – скользил, скользил;
Но чувственно – лишь холод струй любил:
И он тебя настиг – и охватил
Последней зыбью – так неодолимо!

Память о Коневском побуждала к паломничествам на его могилу. В первую годовщину гибели поэта там побывали его отец и Н. Г. Дьяконов, а также А. Я. Билибин, возложивший венок от товарищей Коневского по гимназии, в июле 1903 г. – они же вместе с А. Ф. Калем и Ф. А. Лютером. В июле 1911 г. могилу Коневского посетил Брюсов (эту поездку описала в своих воспоминаниях сопровождавшая его Н. Петровская). В результате возникло его стихотворение "На могиле Ивана Коневского" (13 июля 1911 г.):

Я посетил твой прах, забытый и далекий,
На сельском кладбище, среди простых крестов,
Где ты, безвестный, спишь, как в жизни, одинокий,
Любовник тишины и несказанных снов.

Ты позабыт давно друзьями и врагами,
И близкие тебе давно все отошли,
Но связь давнишняя не порвалась меж нами,
Двух клявшихся навек – жить радостью земли!

Еще один литератор, побывавший на месте упокоения Коневского, – давний его почитатель С. Г. Кара-Мурза, упомянувший об этом в одном из своих газетных очерков: "Зегевольд – это прелестное горное местечко, прозванное Ливонской Швейцарией. Покрытый яркой зеленью лиственного леса, глубокий обрыв навевает помимо красоты своей величественной картины яркие, исторические воспоминания, так как в густом лесу притаены остатки громадных рыцарских крепостей, возведенных ливонским орденом меченосцев ‹…› На дне этого колоссального обрыва протекает быстрая речка Аа, где и нашел свою погибель Коневской ‹…›".

Назад Дальше