После 1904 г. связь между Брюсовым и Вилькиной сохранялась лишь благодаря переписке, которая постепенно утрачивала прежнюю видимость интимности. Взаимоотношения их фактически сошли на нет после появления в журнале "Весы" (1907. № 1) отрицательного отзыва Брюсова о книге Вилькиной "Мой сад", выпущенной московским издательством "Гриф". "Статью о Вилькиной я писал "скрепя сердце", – сообщал Брюсов К. И. Чуковскому 21 февраля 1907 г. – Но ведь должен же был кто-нибудь откровенно заявить, что она как поэт, – бездарность (и очень характерная, очень совершенная бездарность)". Брюсов критиковал как эстетическую ущербность сонетов Вилькиной (отсутствие изобразительности, "скудные и общие определения" вместо эпитетов, "стих лишен музыкальности, а порой и прямо неблагозвучен"), так и во многом уже устаревшую, по его убеждению, художественную идеологию автора:
Содержание "Моего сада" исчерпывается кругом "декадентского" мировоззрения. "Я – целый мир", "Я – в пустыне", "Мне жизнь милей на миг, чем навсегда", "Я и обычное считаю чудом", "Люблю я не любовь, – люблю влюбленность" и т<ому> под<обное> – все это мысли, которые уже довольно давно перестали быть новыми даже у нас.
Приговором Брюсова Вилькина была задета до глубины души; остроту ее реакции не могли сгладить ни опубликованные одновременно положительные рецензии на "Мой сад" Сергея Соловьева (Золотое Руно. 1907. № 1) и Андрея Белого (Перевал. 1907. № 3. Январь) – появление последней было инспирировано Минским, – ни сочувственные увещевания мужа, постоянно побуждавшего ее поверить в силу и подлинность дарованного ей таланта. Задуманную ранее вторую книгу стихов и рассказов Вилькина так и не сформировала; впоследствии, проводя почти все время вместе с Минским за границей, она фактически отошла от российской литературной жизни, лишь от случая к случаю публикуя единичные стихотворения и переводы.
Смерть Людмилы Вилькиной в Париже в 1920 г. прошла незамеченной. В печати появилось лишь ее "посмертное стихотворение", аккумулировавшее в нескольких незатейливых строках квинтэссенцию того эстетического мироощущения, с которым она когда-то пыталась самоопределиться в русской литературе:
Когда нет Радости,
То никакой нет радости
Пить.Когда нет Цели,
То никакой нет цели
Жить.Радость без Радости
Только одна:
Сон.Цель без Цели
Только одна:
Смерть.
Валерий Брюсов и Нина Петровская: биографическая канва к переписке
Публикации эпистолярных документов с теми особенностями содержания, которые ярчайшим образом воплотились в переписке Валерия Брюсова и Нины Петровской: "пять пудов любви" (по чеховской иронической аттестации сюжета будущей "Чайки") и "мильон терзаний", этой любовью порожденных, – чаще всего способны вызывать нарекания и даже решительные протесты: как можно предлагать стороннему читателю такие сугубо личные послания, тиражировать интимные признания, обращенные к одному-единственному адресату, делать то, что составляло тайну двух людей, публичным достоянием! Тех, кто берет на себя риск и труд собирать, систематизировать, печатать подобные тексты, вполне могут подвергнуть – и не раз подвергали – остракизму за беззастенчивое копание "в чужом белье", за искание дешевой популярности, за пренебрежение этическими нормами и т. д.
В нашем случае удел публикаторов отчасти, может быть, облегчается тем, что им дарована вполне убедительная индульгенция. Дело в том, что один из корреспондентов, Валерий Брюсов, считал вполне естественным и даже желанным тот факт, что его переписка с Ниной Петровской рано или поздно будет опубликована, и даже озаботился тем, чтобы сделать на этот случай соответствующие распоряжения. Сохранилось его письмо к С. А. Соколову, бывшему мужу Петровской, которое наделено статусом официального завещательного документа:
9 мая 1911 г.
Многоуважаемый Сергей Алексеевич!
Передавая Вам, с согласия Н. И. Петровской (Соколовой) на хранение Вам ее письма ко мне (после чего последует передача Вам моих писем к ней), прошу Вас соблюсти следующие условия:
1) Письма не должны быть распечатаны до смерти обоих корреспондентов, т. е. до смерти моей и Н. И. Петровской, – иначе как с обоюдного, письменного, согласия того и другого.
2) Письма не могут быть опубликованы (напечатаны), полностью или частью, раньше, как через десять лет после смерти того из нас, кто переживет другого.
3) Право опубликования этой переписки и все связанные с этим литературные права предоставляются Вам, С. А. Соколову, под условием, что письма будут распечатаны в присутствии особой комиссии, в состав которой войдете и Вы, и что подготовкой к печати и редактированием издания этой переписки будет заниматься та же комиссия.
4) Редакционная комиссия, указанная в предыдущем пункте, должна состоять не менее как из пяти лиц, непременно причастных к литературе, и желательно, чтобы в нее были приглашены лица, знавшие лично меня и Н. И. Петровскую, причем предположительно указываются мною следующие лица: К. Бальмонт, С. А. Поляков, С. М. Соловьев, Б. Н. Бугаев (Андрей Белый).
5) Организация этой комиссии поручается Вам, С. А. Соколову, с тем, чтобы состав ее был опубликован в газетах.
6) На случай Вашей смерти, Вы, С. А. Соколов, не преминете сделать распоряжение о передоверении всех вышеуказанных прав на хранение и издание передаваемой Вам переписки другому лицу.
Настоящее предварительное заявление имеет быть со временем заменено другим, более подробным. Но если б это не было по каким-либо причинам исполнено, настоящее заявление получает всю силу выражения моей воли.
Дано Сергею Алексеевичу Соколову, в литературе Кречетову, от Валерия Яковлевича Брюсова. Москва, 9 мая 1911 года.
Собраться для подготовки переписки к публикации в 1938 г., десять лет спустя – согласно завещательному условию – после смерти Петровской и четырнадцать лет спустя после смерти Брюсова, предполагаемые участники "редакционной комиссии" уже не могли: в живых из них тогда остались только трое, причем К. Д. Бальмонт жил в эмиграции в Париже, а из двоих находившихся в Москве – С. А. Полякова и С. М. Соловьева – один, С. М. Соловьев, был недееспособен, пребывал во власти психического заболевания (после ареста в 1931 г. и дальнейших следственных действий). Не мог предвидеть Брюсов в 1911 г. и тех общественных условий, которые начисто исключали возможность опубликования его переписки с Петровской на родине корреспондентов ко времени вступления в силу приведенного выше документа. Примечательно, однако, явное стремление поэта сделать в будущем свою романическую переписку достоянием гласности. Личную жизнь он осознавал как весьма важную составляющую часть своего единого литературного облика и поэтому заботился о том, чтобы она была надлежащим образом документирована, чтобы не возникло ненароком "белых пятен". Брюсову важно, чтобы с должным вниманием и необходимой полнотой были собраны и оценены непосредственные свидетельства тех отношений, которые преломлены в эстетических зеркалах и освещены отраженным светом в любовных стихах его книги "Stephanos" и в романе "Огненный Ангел", чтобы признания о потаенных внутренних ощущениях и интимных чувствах, сообщенные близкой женщине, пополнили когда-нибудь всеобщее представление о его целостном, личностном, литературном, в конечном счете, образе.
Для Нины Петровской литературного компонента во взаимоотношениях и в переписке с Брюсовым почти не существовало, или, по крайней мере, эта особенность никогда не выступала в ее сознании на первый план. Письма были для нее лишь формой контакта, способом передачи собственных эмоций другому человеку и какого-либо иного содержания и смысла в себе не заключали. Когда ее отношения с Брюсовым подошли к своему концу, должна была исчезнуть, по желанию Петровской, и их документальная, "материальная" составляющая – переписка. Петровская не раз требовала от Брюсова возвращения ее писем – с тем чтобы затем их уничтожить (так она, по всей видимости, поступила с адресованными ей и остававшимися в ее распоряжении поздними письмами Брюсова: ни одного его письма к Петровской, написанного после апреля 1909 г., нам не известно). Если бы Брюсов пренебрег собственным умыслом в отношении этой переписки и выполнил требования бывшей возлюбленной, мы не только лишились бы одного из исключительно ярких и эмоционально насыщенных памятников русской эпистолярной культуры символистской эпохи; мы не имели бы возможности ознакомиться с самым значительным из того, что вышло из-под пера Нины Петровской, что позволяет оценить ее как одну из наиболее выразительных, наиболее характерных, "знаковых" фигур своего литературного круга. Ни литературно-критические статьи и рецензии, ни – в еще меньшей мере – ее беллетристические опыты не выдерживают сопоставления с той эпистолярной исповедью, которую обращала Петровская к Брюсову из года в год и которая – конечно же, без всякого расчета с ее стороны – заключала в себе не только интимно-личное, но и, в определенном смысле, литературное содержание.
Специфику этой "литературности" первым, и наиболее полно и внятно, осмыслил В. Ф. Ходасевич, когда в своем поминальном очерке о Петровской ("Конец Ренаты", 1928) выделил как самую отличительную особенность русского символизма стремление к "сплаву жизни и творчества": "…часть творческой энергии и часть внутреннего опыта воплощалась в писаниях, а часть недовоплощалась, утекала в жизнь ‹…› Если сильнее литературного таланта оказывался талант жить – литературное творчество отступало на задний план, подавлялось творчеством иного, "жизненного" порядка. На первый взгляд странно, но в сущности последовательно было то, что в ту пору и среди тех людей "дар писать" и "дар жить" расценивались почти одинаково". Петровской, безусловно, удалось воплотить прежде всего символистский "дар жить", и непосредственным документальным отпечатком, свидетельствующим о наделенности этим даром, остались ее письма – среди них в первую очередь письма к Брюсову.
О жизни Нины Ивановны Петровской до той поры, как она вошла в круг московских "декадентов", мы не знаем почти ничего. Не обнаружено никаких деловых бумаг и документов, по которым можно было бы установить полные имена ее родителей, род занятий отца, когда и где она окончила гимназию и т. д. Немногие скудные и крайне неопределенные сведения суммированы Ходасевичем, с которым ее какое-то время связывали доверительные отношения: "Нина скрывала свои года. Думаю, что она родилась приблизительно в 1880 году. Мы познакомились в 1902-м. Я узнал ее уже начинающей беллетристкой. Кажется, она была дочерью чиновника. Кончила гимназию, потом зубоврачебные курсы. Была невестою одного, вышла за другого. Юные годы ее сопровождались драмой, о которой она вспоминать не любила. Вообще не любила вспоминать свою раннюю молодость, до начала "литературной эпохи" в ее жизни. Прошлое казалось ей бедным, жалким". Долгое время в биографических справках о Петровской обозначался 1884 год как год ее рождения; трудно сейчас установить, кем впервые и на каких основаниях была введена эта датировка, многократно повторенная в различных печатных источниках. Исходя из признаний Петровской в письмах к Брюсову, которые представляются вполне достоверными, теперь можно с достаточной степенью вероятности утверждать, что она родилась в марте 1879 г. Ее младшая сестра, Надежда Ивановна Петровская, страдала физическими и психическими недугами, отягощенными во второй половине 1900-х гг. какой-то романической историей (не вполне внятные указания на эту личную драму имеются в письмах Нины Петровской к Брюсову); после смерти их матери в 1909 г. Надежда Петровская перешла всецело под опеку старшей сестры и разделяла с ней все последующие жизненные тяготы.
Петровская публиковала свои рассказы и статьи под девичьей фамилией, которая и стала ее литературным именем. В московском окололитературном сообществе она объявилась в 1902 г. как Нина Ивановна Соколова, жена адвоката и начинающего поэта Сергея Алексеевича Соколова (псевдоним – Сергей Кречетов), основавшего в том же году издательство "Гриф", которое, вслед за символистским "Скорпионом", учрежденным двумя годами ранее, ставило сходные задачи – быть пристанищем для писателей модернистской ориентации, утверждать "новое" искусство. С 1902 г. Петровская начинает рассказ о пережитом и в своих "Воспоминаниях". Никакой предыстории это повествование о московском "декадентском" микромире не имеет – ее заменяют признания об обострившемся "томлении по жизни", о "горькой тоске существования", о "странной пустынности" как доминирующем чувстве; всем этим переживаниям "муки небытия", однако, было найдено противоядие: "Вся новая русская литературная проповедь ‹…› была мне известна от доски до доски. И все, обусловившее художественный стиль целого поколения, было мне близко органически, но реальное бытие этих больших писателей представлялось легендой о башне из слоновой кости, где мало и званых и избранных. Первым из тех недоступных, державших в руках ключи подлинной жизни и подлинной литературы той русской эпохи, томил мою мечту Брюсов. Маленькие сборники его "Chefs d’œuvres" и "Me eum esse", – потом пышное "Urbi et Orbi" стали для меня символом моей новой веры".