Ее мой ответ не смутил. Она сказала, что я вру. Это надо было видеть - как она пыталась прибрать меня к рукам, осторожненько так, чтобы не оскорбить мою гордость. Красотка не могла себе представить, что ее можно не любить. Он просто самого себя обманывает, решила она. Стала препарировать мою душу и пришла к выводу, что я, конечно же, схожу по ней с ума, причем уже давно. Вообще-то мозгов ей было не занимать. Если предположить, что девушка действительно меня любила, то следует отдать ей должное: она хорошо понимала трудность своей задачи. Она не могла назвать красивым мое некрасивое лицо - это меня бы обидело, не могла назвать прекрасными мои ноги - я оскорбился бы еще больше, ну и совсем я бы вышел из себя, если б она заявила, что любит не мое тело, а мою душу. Девица прекрасно это понимала и потому повторяла, не вдаваясь в подробности, одно: "Я тебя люблю". Аналитическим путем она вычислила, что во мне пылает ответное чувство.
Такая абсурдная логика найти во мне отклика, конечно, не могла. Хотеть-то я эту девицу хотел и с каждые днем все сильнее, но ее любовь вряд ли могла быть вызвана половым чувством. Я должен был обладать чем-то таким, чего нет больше ни у кого. А чем отличался я от других, кроме своего уродства? Выходит, красавица полюбила меня за косолапые ноги, хоть и не признается в этом? По моей теории такого произойти никак не могло. Может быть, я принял бы ее любовь, если бы моя индивидуальность не ограничивалась искалеченными ногами. Но стоило мне допустить, что я обладаю еще чем-то, кроме косолапости, еще каким-то правом на существование, и я неминуемо вынужден был бы признать, что это право принадлежит и всем остальным людям. Тогда получилось бы, что я признаю свою связь с окружающим меня миром. Нет уж, не надо мне было никакой любви. Девушка просто выдумала, что любит меня, а я и подавно любить ее не мог. День за днем я твердил ей: "Я тебя не люблю".
И странная штука, чем чаще повторял я эти слова, тем сильнее становился ее самообман. И как-то вечером она решила мне отдаться. Тело у нее было - ослепнуть можно. Да только ничего у меня не вышло.
Моя неудача поставила все на свои места. Наконец-то девица поверила, что я действительно ее не люблю. И оставила меня в покое.
Я, понятное дело, сгорал от стыда, но что был этот стыд по сравнению с главным моим позором - уродливыми ногами? Гораздо больше мучило меня другое. Ведь я отлично знал, почему оказался импотентом. Я просто на миг представил, как мои искореженные лапы коснутся ее хорошеньких ножек. И все, конец. Это открытие нанесло удар по миру, царившему в моей душе, миру, который опирался на уверенность, что любить меня невозможно.
Понимаешь, все это время во мне жила лихая такая веселость, я собирался с помощью обычной похоти, точнее удовлетворения обычной похоти, доказать самому себе невозможность любви. Но меня предало мое собственное тело - оно взяло на себя роль, которую я предназначал только духу. Новое противоречие поставило меня в тупик. Говоря языком банальным, я, всю жизнь уверяя себя, что недостоин любви, только о ней и мечтал. Напоследок же решил подменить любовь похотью и успокоился на этом. Но даже похоть, приятель, требует, чтобы я забыл о своем уродстве, то есть, чтобы я отказался от единственной преграды на пути к любви, все той же моей веры в собственную непривлекательность. У меня будто глаза открылись. Оказывается, я всегда считал похоть более примитивной, чем она есть на самом деле, мне и в голову не приходило, что для физической любви тоже нужно уметь видеть себя приукрашенным.
С тех пор тело стало интересовать меня куда больше, чем душа. Но я не мог предаться похоти, мне оставалось только мечтать о ней. Я стал этаким эфиром, которого не видит никто, но который видит всех. Легким ветерком подлетал я к объекту своей страсти, осыпал ласками вожделенное тело и тайно проникал в заветную плоть… Что ты представляешь себе, когда слышишь слово "плоть"? Верно, нечто плотное, массивное, непрозрачное - одним словом, материальное. Для меня же плоть, плотское желание - это ветер, прозрачный и невидимый глазу.
Но мои косолапые ноги торчали вечной помехой, они никак не желали становиться прозрачными. Это, собственно, были даже не ноги, а сгусток духа, материя, причем более твердая, чем любая плоть.
Нормальные люди полагают, что увидеть себя можно только в зеркале, но калека всю жизнь смотрится в зеркало, постоянно висящее перед самым его носом.
Каждую минуту он вынужден любоваться собственным отражением. Забвение исключается. Поэтому для меня то, что люди называют "смущением" или "моральным дискомфортом", - не более чем детские игрушки. Нет никакого дискомфорта - мое существование так же определенно и несомненно, как существование солнца, земли, прекрасных островов и безобразных крокодилов. Мир незыблем, словно могильная плита.
Ни малейшего дискомфорта и ни единой точки опоры - вот на чем основывается моя жизненная позиция. Для чего я живу? Этот вопрос не дает другим покоя, некоторые аж накладывают на себя руки. А мне начхать. У меня косолапость - и условие, и причина, и цель, и смысл жизни… Да что там - это и есть моя жизнь. Мне хватает и самого факта моего существования. Более чем. Я вообще думаю, что беспокойство по поводу смысла жизни - это роскошь, позволительная тем, кто не в полной, мере ощущает себя живущим на белом свете.
Для начала я приглядел одну старую вдову, жившую в нашей деревне. Ей было лет шестьдесят, а то и больше. Как-то раз, в годовщину смерти ее отца, я пошел к ней вместо папаши читать сутры. В доме никого не было - перед алтарем сидели только мы со старухой. Когда я покончил с поминанием, вдова отвела меня в другую комнату и стала поить чаем. Дело было летом, и я сказал, что хочу освежиться. Разделся догола, а старуха поливала меня водой. Когда я увидел, что она соболезнующе рассматривает мои ноги, в голове у меня моментально возник план.
Мы вернулись в дом, и я, вытираясь полотенцем, стал с торжественным видом плести старухе разные небылицы. Мол, когда я родился, моей матери во сне явился Будда и поведал: "Женщина, которая всей душой возлюбит больные ноги твоего сына, попадет прямиком в рай". Эта благочестивая дура уставилась на меня, знай только четки перебирает. Тут я прочитал приличествующую случаю сутру, сложил руки с четками на груди и хлоп на спину, как был, нагишом. И глаза закрыл. А сам все сутры бормочу.
Ты представить себе не можешь, чего стоило мне сдержаться и не расхохотаться. Меня просто распирало от смеха. И ничего такого в этот миг я о себе не воображал. А старуха тем временем тоже напевала сутры и молилась моим ногам. Я представлял себе свои кривые лапы и мысленно корчился от хохота. "Косолапый, косолапый", - повторял я про себя и ничего не видел, кроме скособоченных моих ног. Кошмарные, безобразные уродцы. Какой нелепый фарс! А старуха еще и кланялась, щекоча мне ступни своими седыми космами, от этого становилось еще смешней.
Оказалось, что мои представления о похоти, создавшиеся у меня после рокового прикосновения к хорошеньким ножкам, были неверными. В самый разгар этого маразматического богослужения я вдруг почувствовал, что возбуждаюсь. Ничего этакого о себе не воображая - ты понял?! Да еще в каких условиях!
Я вскочил и завалил старуху. Мне даже не показалось странным, что она приняла мои действия как должное. Вдовица смирно лежала, закрыв глаза, и читала сутру. Я отлично помню, что это была за сутра - "Заклинание Большого Утешения": "Ики-ики. Синб-синб. Ора-сан. Фура-сяри. Хадза-хадза фура-сяри". Ты, конечно, знаешь, как это переводится: "Взываем к Тебе, взываем к Тебе. Даруй нам суть чистейшей из чистот, изгоняющей Три Зла - корысть, гнев и безумие".
Я видел прямо перед собой грубое, обожженное солнцем лицо с зажмуренными глазами, лицо шестидесятилетней женщины, готовой мне отдаться. И возбуждение мое ничуть не спадало. Самое же потешное во всей этой комедии было то, что моими движениями словно бы кто-то руководил, словно бы я тут и ни при чем.
Хотя чего там "ни при чем". Все я видел, все понимал. Такова уж особенность ада - ни одна мелочь не укроется от твоих глаз. Будь кругом хоть мрак кромешный!
В морщинистом лице старухи не было ни красоты, ни какой-нибудь там одухотворенности. Но своим Уродством, своей старостью оно в самый раз соответствовало моему внутреннему настрою - никаких грез, никаких фантазий. Кто поручится, что любая раскрасавица не обернется такой же старой ведьмой, если попристальней взглянуть на нее абсолютно трезвыми глазами? Мои ноги и это лицо - ты понял? Мне открылась истинная суть физического возбуждения. Я впервые испытал дружескую симпатию к собственной похоти, поверил в нее. И потом, я понял еще одну штуку: надо не стараться сократить дистанцию, отделяющую тебя от объекта страсти, а, наоборот, всячески ее сохранять, чтобы женщина так и оставалась абстрактным объектом страсти - и не больше.
Зато смотреть можно сколько хочешь. У калеки своя логика: он еще не тронулся с места, а ему кажется, что он уже достиг конечной точки; он неподвластен чувству душевного дискомфорта - на этой основе я и создал свою "эротическую теорию". Я разработал схему, имитирующую то, что у людей называется страстью. Для меня сияние, рождаемое ослепляющим желанием, которое можно сравнить с плащом-невидимкой или порывом ветра, - недоступная фантазия; я должен все видеть и знать, что видят меня. Тогда мое увечье и моя женщина оказываются рядом на одинаковом от меня удалении. Реальность - там, а похоть - всего лишь иллюзия. Я смотрю туда и бесконечно падаю, погружаясь в эту иллюзию; семя мое брызжет прямо в реальность. Моя косолапость и моя женщина не соприкасаются, между ними не возникает связи - и та и другая остаются за гранью… Желание нарастает и нарастает - ведь тем прекрасным ножкам никогда не придется дотрагиваться до моих уродливых лап.
Наверное, тебе нелегко во всем этом разобраться. Что, требуется разжевать? Но главное, я думаю, ты понял: с тех пор я успокоился и уверовал, что никакой любви нет и быть не может. Никакого дискомфорта. Никакой любви. Мир на веки вечные застыл на месте, но цель движения уже достигнута. Можно не пояснять, что речь идет о нашем с тобой мире.
Так мне удалось дать краткое определение всеобщей иллюзии, именуемой "любовью". Иллюзия эта пытается связать реальность с химерой… Я знаю твердо: уверенность, что никто тебя не полюбит, - вообще основа человеческого существования… Вот так, приятель, лишился я невинности.
Касиваги замолчал. Все это время я слушал его с напряженным вниманием и только теперь перевел дух. Впечатление от его рассказа было глубоким и горьким, неведомые доселе идеи открылись мне, и заныло сердце. Но прошло несколько мгновений, и весеннее солнце вновь засияло надо мной, вновь вспыхнула усыпанная ярким клевером трава. Стали слышны крики, доносившиеся с баскетбольной площадки. Весенний день оставался совершенно таким же, но значение его и смысл теперь виделись мне иначе.
Не в силах выдержать паузу, я, заикаясь, попытался поддержать разговор и, конечно же, сморозил глупость:
- И с тех пор ты все время один?
Касиваги нарочно сделал вид, что не понимает меня, и заставил повторить вопрос еще раз. Впрочем, ответил он тоном довольно дружелюбным:
- Один? Чего это мне быть одному? Познакомимся лучше - узнаешь, как было дальше.
Зазвенел звонок, извещая о начале лекции. Я было поднялся, но Касиваги ухватил меня за рукав и усадил рядом с собой. В университет я ходил в том же кителе, что и в школу, только пуговицы были новые; ткань совсем вытерлась и обветшала. К тому же форма меня так тесно обтягивала, что хилая моя фигура казалась еще более жалкой.
- Сейчас у нас что, иероглифика? Ну ее, тоска одна. Пойдем-ка лучше погуляем, - предложил Касиваги и стал подниматься, что стоило ему огромных усилий: сначала он будто разобрал свое тело на детали, а потом собрал вновь. Это напоминало мне встающего на ноги верблюда - я видел его в кино.
Я еще не прогулял ни одного занятия, но не хотелось упускать возможности узнать о Касиваги побольше. Мы направились к воротам.
На улице невообразимая походка моего нового приятеля потрясла меня с новой силой, и я испытал некое подобие стыда. Поразительно, как могло во мне возникнуть столь обыденное чувство, и только из-за того, что рядом ковылял хромой калека.
Касиваги впервые открыл мне самую суть стыда, жившего в моей душе. И в то же время он подтолкнул меня к жизни. Касиваги вскрыл все постыдное и скверное во мне, и оно приобрело новую свежесть. Может быть, от этого, когда мы шли по усыпанной гравием дорожке к воротам, освещенная весенним солнцем гора Хиэйдзан явилась мне по-новому, словно я видел ее в первый раз. Так же, как многие из окружавших меня предметов, гора будто бы проснулась и обрела иной смысл. Вершина ее остро вздымалась ввысь, но бег склонов вниз казался бесконечным, как затухающий резонанс музыкального аккорда. Нависая над морем крыш, гора была совсем близко; она сияла выпуклостями складок, впадины же терялись в черно-синей весенней дымке.
На улице перед университетскими воротами было тихо - мало прохожих и мало машин. Лишь изредка, лязгая, пробегал трамвай, ходивший от депо в Кара-сума до железнодорожного вокзала и обратно. По ту сторону проезжей части, напротив главного входа, находились старинные ворота университетского стадиона; слева шумела молодой листвой аллея деревьев гинкго.
- Пойдем, что ли, по стадиону погуляем? - сказал Касиваги и первым захромал через трамвайные пути. Он пересек пустынную мостовую, яростно дергаясь всем телом, похожий сейчас на крутящееся колесо водяной мельницы.
Стадион был просторен, вдали несколько студентов - то ли тоже сбежали с лекции, то ли у них занятия уже кончились - перебрасывались мячиком; группа из пяти-шести человек размеренно бежала по дорожке, тренируясь перед марафоном. Двух лет не прошло, как кончилась война, а юнцам уже опять некуда девать свою энергию, подумал я и вспомнил скудную храмовую пищу.
Мы присели на полусгнившее спортивное бревно и стали рассеянно смотреть на бегунов, которые то приближались к нам, то снова мчались прочь по кольцевой дорожке. Дивное это было ощущение - прогуливать занятия, словно свежее прикосновение впервые надетой новенькой рубашки. Как ярко светило солнце, как нежно дул ветерок! Вновь, тяжело дыша, сюда неслись бегуны; они запыхались, бег их стал неровным; вот, окутав нас облаком пыли, они протрусили мимо.
- Идиоты, - кивнул на них Касиваги, в голосе его не чувствовалось ни малейшей зависти. - Ну чем они занимаются? "Полюбуйтесь, какие мы крепкие да здоровые"? Кому нужен этот спектакль? Сейчас повсюду устраивают спортивные состязания. Верный признак упадка. Людям надо показывать вовсе не это. А знаешь что? Смертную казнь, вот что. И почему только у нас не устраивают публичные экзекуции, - мечтательно вздохнул Касиваги. - Не кажется ли тебе, что порядок в стране во время войны удавалось поддерживать только потому, что из насильственной смерти сделали своего рода представление? Публичную казнь человечество отменило якобы для того, чтобы не ожесточать людские сердца. Чушь собачья! Знаешь, какие благостные, оживленные лица были у тех, кто убирал трупы после бомбежек? Зрелище страданий и крови, предсмертные стоны ближнего учат человека смирению, делают его душу тоньше, светлее и мягче. Корни зверства и кровожадности надо искать не здесь. Жестокость рождается совсем в иные минуты - например, в такой вот славный весенний день, когда сидишь на подстриженном газончике и разглядываешь солнечные пятна на травке, а, как по-твоему? Все жутчайшие кошмары, произошедшие в истории человечества, начинались именно так. Вид же корчащегося в предсмертной агонии, окровавленного тела - причем среди бела дня, заметь, - придает кошмару конкретность, материальность. Это уже не наша мука, а мука кого-то там другого, страшная и абсолютно реальная. Только и всего. Чужую же боль мы не чувствуем. Представляешь, как здорово?
Однако меня в тот момент интересовала не столько кровожадная концепция Касиваги (хотя она и была чем-то мне близка), сколько его отношения с женщинами после того, как он лишился невинности. Я уже говорил, что надеялся с помощью Касиваги приблизиться к жизни. Очень путано и туманно я спросил его об этом.
- Ты о бабах? Ха! Я, брат, теперь в два счета распознаю женщин, которые готовы влюбиться в косолапого калеку. Есть среди женского пола такая особая разновидность. Баба этого сорта может всю жизнь прожить и в могилу улечься, так и не сказав никому о своей тайной склонности, а сама год за годом только и мечтала об уроде с ногами, как у меня. Ну так вот, признаки, по которым я определяю любительницу косолапости, таковы: это, как правило, красотки высшего класса; носик у них непременно остренький и надменный, но зато в рисунке рта есть этакая легкая распущенность…
В этот момент мимо нас проходила молодая женщина.
Глава 5
Она шла не по стадиону, а по примыкавшей к нему улочке, которая с противоположной стороны была застроена жилыми домами. Тротуар находился на полметра ниже уровня спортивной площадки.
Женщина вышла из дверей роскошного особняка в испанском стиле. Над крышей торчали две трубы, окна были забраны ажурными решетками, стеклянная крыша оранжереи придавала дому вид хрупкий и беззащитный, однако двор окружала высокая проволочная изгородь.
Мы с Касиваги сидели на бревне как раз напротив этой ограды. Я случайно взглянул в лицо женщине и, ошеломленный, замер - аристократичные черты в точности соответствовали приметам, по которым Касиваги определял "любительниц косолапости". Позднее мне стало стыдно за свое изумление; я решил, что Касиваги давно приметил эту женщину и, может быть, даже заранее имел на нее виды.
Мы ждали, пока незнакомка подойдет поближе. Ярко светило весеннее солнце, синей громадой дыбилась гора Хиэйдзан, к нам приближалась молодая женщина. Я еще не успел оправиться от впечатления, которое произвели на меня странные речи Касиваги: он говорил, что его косолапые ноги и его женщина существуют в реальном мире независимо, словно две звезды, а сам Касиваги тем временем вкушает наслаждение, все глубже погружаясь в химеры и иллюзии. В это мгновение солнце скрылось за тучей, и на нас с Касиваги легла тень; мне почудилось, что мир приоткрыл нам свой призрачный лик. Все вдруг стало пепельно-серым и ненадежным, ненадежным показалось мне и собственное существование. Незыблемыми и реальными оставались только темно-фиолетовая вершина горы да еще шагавшая по тротуару грациозная фигурка.
Женщина несомненно приближалась, но время тянулось мучительно, словно нарастающая боль, и с каждым шагом в лице незнакомки все яснее проглядывали иные, не имевшие к ней никакого отношения черты.
Касиваги поднялся и сдавленно прошептал мне на ухо:
- Пошли. Делай все, как я скажу.
Я вынужден был подчиниться. Мы шли по самому краю спортплощадки, по парапету, рядом с женщиной, но на полметра выше.
- Прыгай вниз! - ткнул мне в спину острым пальцем Касиваги.
Я спрыгнул на тротуар, благо было невысоко. Тут же рядом со мной с ужасающим грохотом приземлился на свои больные ноги Касиваги и, конечно, упал.
Тело в черной студенческой форме распласталось у моих ног, в нем не было ничего человеческого, и на миг мне показалось, что это какая-то грязная лужа, оставшаяся на асфальте после дождя.
Касиваги свалился прямо под ноги женщине, и она замерла на месте. Я опустился на колени, чтобы помочь ему подняться. Посмотрев снизу на гордый, правильный нос, чувственный рот, влажно блестевшие глаза незнакомки, я отчетливо увидел перед собой лицо Уико, освещенное луной.