Mens Rea в уголовном праве Соединенных Штатов Америки - Геннадий Есаков 14 стр.


Совершенно иной подход имеет место при извинительном убийстве, т. е. убийстве per infortunium и se defendendo. Как случайное причинение смерти при совершении правомерного деяния, так и убийство в состоянии самообороны хотя и освобождают человека от строгого уголовного наказания, сопряжены, по мнению Уильяма Блэкстоуна, с некоей толикой моральной порицаемости настроя ума деятеля:

"Поскольку право наделяет столь высокой ценностью жизнь человека, то оно всегда предполагает некоторое ненадлежащее поведение (misbehaviour) в том человеке, который отбирает её, если это не совершается по предписанию или точному разрешению права. В ситуации со случайностью оно презюмирует небрежность или, по крайней мере, отсутствие достаточной внимательности у того, кто был столь неудачен, что допустил её, и кто, следовательно, не вполне невиновен. Что же до необходимости, которая извиняет человека, который убивает другого se defendendo, то лорд Бэкон называет её necessitas culpabilis и тем самым отделяет её от вышеупомянутой (имеется в виду в ситуации оправданного убийства. – Г.Е.) необходимости в убийстве вора или злодея. Поскольку право подразумевает, что ссора или нападение возникли из некоторого неизвестного правонарушения или некоторой провокации, или словом, или делом, и так как в ссорах обеим сторонам может быть (и обычно так оно и есть) приписана некоторая вина (fault), хотя и редко можно установить, кто изначально совершил правонарушение, то право не считает выжившего полностью невиновным".

Анализируя приведённое, нельзя не сослаться на слова Кортни С. Кенни о дефектах блэкстоуновского учения с его психологической стороны. Действительно, со строго психологических позиций сегодняшнего дня едва ли можно сказать, что, например, причиняющий смерть случайно проявляет небрежность, или что исполняющий смертный приговор действует "без какой-либо воли, намерения или желания, а также без какой-либо невнимательности или небрежности", или что жена, совершающая под влиянием мужа преступление, действует "не из её собственного намерения". Однако в теории XVII–XVIII вв. господствовал именно такой подход к mens rea.

Согласно ему, не может быть конкретного психического состояния, требуемого дефиницией того или иного преступления, без морально упречного настроя ума человека или, говоря иными словами, выглядящий в глазах сообщества морально неупречным настрой ума исключает злоумышленностъ, намеренность и прочие психические состояния в уголовно-правовом смысле, снимая тем самым вопрос о mens rea. Как образно подмечает Б. С. Никифоров применительно к содержанию понятия "злобы" в построениях Эдуарда Коука, "холодное и недоброе сердце – вот обиталище этого чувства, этого этического переживания, в котором психический элемент умысла отступает на второй план, и если существует, то только потому, что он необходим: нельзя ненавидеть то, чего не сознаешь и о чем не знаешь". Расстановка приоритетов в концепции mens mala сводится к тому, что не моральная упречность настроя ума обусловливается установленной намеренностью в причинении вреда, а последняя предопределяется первой. При этом такая моральная упречность отражается на теоретическом уровне в сущностной концептуальной характеристике mens rea, остающейся в глубине своей христианско-греховным и, как следствие, заслуживающим морального порицания, упрёка состоянием духа, проявившимся в виде "злобного намерения (vitious will)" в совершении преступления.

Акцент на моральной упречности, наложенный на сравнительную неразвитость познаний о психике человека, позволяет объяснить весьма важную отличительную черту концепции mens mala: объективизацию mens rea, следы которой можно наблюдать и в американском уголовном праве сегодняшнего дня.

Данный аспект объективизации есть не что иное, как критерий уголовно-правовой оценки mens rea в конкретном преступлении. Согласно ему, mens rea образуется не столько установлением реально наличествующего личного (или субъективного) морально порицаемого настроя ума деятеля, сколько приложением стандарта общества, представленного судьями, присяжными и адвокатами, к конкретным действиям человека. Иными словами, в рассматриваемое время "вопрос для судей заключался не в том, считал ли сам правонарушитель своё поведение правым либо же неправым, но в том, было ли оно правым либо же неправым в соответствии с принятыми взглядами времени". Обвиняемый, принадлежавший к сообществу, считался разделяющим его взгляды, представления и ценности, и, бросая им вызов фактом совершения преступления, полагался морально испорченным субъектом настолько и постольку, насколько и поскольку любой другой был бы таковым в данной ситуации. На языке уголовного права, в свою очередь, это означало, что деяние, которое было бы в глазах общества морально упречным и, как следствие, содеянным со злым предумышлением, с намерением учинить фелонию и так далее, становилось таковым в приложении к любому данному индивиду независимо от его реальных личных намерений. Как справедливо отмечает Джеймс Ф. Стифен, в общем праве "учение о предумышлении превратилось в искусственный приём, с помощью которого судьи могли всякий случай смертоубийства признать смертным преступлением", поскольку "если они находили, что преступник достоин виселицы, то им только стоило сказать, что он действовал с предумышлением".

Доминирование моральной упречности в понимании mens rea обусловило также существование в английском уголовном праве средних веков примечательной концепции voluntas reputabitur pro facto (воля принимается вместо деяния), берущей свои истоки в каноническои доктрине греха.

Согласно букве принципа voluntas reputabitur pro facto в его самом строгом виде, для осуждения лица достаточно одного намерения учинить преступное деяния, хотя бы к его реальному совершению и не было предпринято никаких шагов. Иначе говоря, виновный карается, пользуясь более привычным языком российской доктрины уголовного права, за обнаружение умысла или, прибегая к формулировкам англо-американской теории, при отсутствии так называемого "явного действия" (overt act) во исполнение преступного намерения.

Если же отойти от букв теоретических построений, то реальную сферу применения данной концепции в практике общего права установить сложно. Во всяком случае, доктринальные и прецедентные источники достаточно осторожны в её формулировании и склонны придавать принципу voluntas reputabitur pro facto несколько иное (по сравнению с приведённым) значение, используя его преимущественно для обоснования уголовной ответственности в сложных (со стандартной точки зрения) ситуациях.

К примеру, в XVI в. он кладётся в обоснование ответственности тогда, когда само деяние, причинившее преступный результат, совершается действием сил природы или животных, а не обвиняемого, проявившего при этом, тем не менее злоумышленность в достижении поставленной цели. Так, в 1560 г. на Честерских ассизах рассматривалось дело, вошедшее в историю под наименованием "дело шлюхи". Согласно его фактическим обстоятельствам, разрешившись от бремени живым ребёнком, женщина оставила его в саду, забросав листвой; спустя некоторое время дитя там было растерзано коршунами. Осуждая её к повешению за тяжкое убийство, суд указал при этом, что "она намеревалась причинить смерть ребёнку и voluntas reputatur pro facto". Обосновывая ответственность в данном и подобных ему казусах, доктрина XVII в. использует принцип voluntas reputabitur pro facto, перемещая центр тяжести в понимании совершённого преступления в сторону злобной mens rea и избегая тем самым обсуждения неоднозначного, по всей видимости, для того времени вопроса об уголовно-правовом значении нечеловеческих действий и сил, ставших непосредственной причиной гибели человека. Подтверждение тому можно найти у Майкла Далтона, указывающего на центральность вопроса о злом умысле в таких ситуациях и отводящего проблеме причинности второстепенную роль: "И в этих… случаях voluntas reputabitur pro facto…, ибо… они (виновные лица. – Г.Е.) обладали намерением (will) и пониманием того вреда, который последует, каковое намерение в них суммируется в злой умысел, так что делает их правонарушения тяжким убийством, и в таких случаях, где воспоследует смерть, Nihil interest, utrum quis occidat, an causam mortis prcebeat (Безразлично, некто ли убивает, или же причину смерти он [извне] призывает. -Г.Е.)".

Тем не менее применение постулата voluntas reputabitur pro facto в приведённом казусе и ему подобных является скорее исключительным явлением, чем сложившимся правилом. Во всяком случае, иные доктринальные источники XVII–XVIII вв. обосновывают ответственность здесь без ссылки на то, что voluntas reputabitur pro facto, подтверждение чему можно найти и у Эдуарда Коука, и у Уильяма Блэкстоуна.

Более сложно объяснить источники, текстуально прилагающие принцип voluntas reputabitur pro facto к некоторым случаям великой измены. Одна из разновидностей данного преступления (как оно сформулировано в действующем до сего дня Законе об измене, принятом на парламентской сессии 1351–1352 гг.) имеет место тогда, "когда человек замышляет или воображает смерть (fait compasser ou imaginer la mort) нашего господина короля, миледи его королевы или их старшего сына и наследника". Применительно к указанной форме великой измены в доктрине XVII в. противопоставляется это преступление и все иные. К примеру, согласно Эдуарду Коуку, во всех преступлениях кроме великой измены для привлечения к ответственности требуется установить не просто письменно или устно объективировавшееся вовне намерение учинить деяние, но и "явное действие" (overt deed) во исполнение такового намерения: "… Если человек замыслил смерть другого и выразил это словом или письмом, он всё же не должен умереть за это, ибо отсутствует явное действие, ведущее к исполнению его замышления". В великой же измене, напротив, "если человек замыслил или вообразил смерть короля… и объявил его замышление или воображение словом либо письмом, это есть великая измена…". Аналогичным образом, по Майклу Далтону, "намерения сердца здесь (т. е. в великой измене. – Г.Е.) достаточно, т. е. если некто намеревается, воображает, желает или добивается какого-либо такового происшествия, то следует ли деяние либо же нет, но если оно может быть открыто, оно образует великую измену …".

Основание к столь суровое норме доктрина (судя по Мэттью Хэйлу и Уильяму Блэкстоуну) нашла в двух прецедентах XV в., где великой изменой были признаны словесные высказывания, лишь косвенно затрагивавшие монаршую власть и не сопровождавшиеся какими-либо действиями по замышлению или воображению смерти короля. Так, в 1478 г. некий лондонский горожанин был осуждён за великую измену, выразившуюся в том, что он, указывая своему сыну на корону, находившуюся на фасаде дома, обещал сделать его её наследником. Около того же времени был казнён за великую измену человек, который, узнав, что король Эдуард IV (1461–1470, 1471–1483 гг.) убил на охоте любимого им оленя, в сердцах пожелал подавиться оленьим рогом тому, кто подбил суверена на это дело: на беду говорившего оказалось, что король охотился по собственному почину, и, таким образом, подавиться оленьим рогом желал он самому монарху.

Своеобразное (хотя и непрямое) подтверждение принцип voluntas reputabitur pro facto нашёл и в двух прецедентах XVII в. В 1615 г. Эдуард Пичем был признан виновным в великой измене на основании некоторых мест в двух проповедях, найденных написанными в его кабинете, хотя никогда им и не произносившихся. Далее, в 1683 г. подобным же образом– scribere est agere– был осуждён Альджернон Сидни на основании найденной в его доме старой неопубликованной рукописи, в которой изменнически трактовалось о суверенитете.

Назад Дальше