Старая зайчиха - Коляда Николай Владимирович 3 стр.


Она. Не надо! Сам такой! У меня все в порядке пока с дикцией. Именно поэтому меня постоянно приглашают на корпоративные вечеринки и я там – ведущая! Тамада, если хочешь. Но какая я остроумная, замечательная, прекрасная тамада! О-о-о! Вот какая я тамада!

Он. Какой – тамада. Тамада – мужского рода.

Она. Помолчи. Я актриса! Вот, скажем, я выхожу перед гостями в белом платье, в таком платье невесты и говорю так, что все плачут от счастья, говорю на опоре: "Счастья вам, дорогие, здоровья, долгих лет жизни желаю вам и по жизни вам – санного пути!"

Молчат.

Он. Какого?

Она. "Санного", дурак. Санного пути я желаю им. Это путь, который на снегу розовом проделали сани с конями, понял?

Он. Санного?

Она. Санного!

Он. С-с-с-с-с-с-саного? Сама придумала?

Она. Сама придумала. А что?

Он. Оно и видно. Санного!

Она. Каждый все в меру своей испорченности понимает. Дурак, это красиво. Еще как красиво! Санный путь, блестят снежинки. Красота! И лошади несутся, и сани!

Он. А в санях сидят негры.

Она. Какой редкий, какой ты редчайший, редкоземельный, редкоземельнейший, редчайший дурак!!! Завистлив до чего! Я не виновата, что у меня все сложилось, а у тебя – нет!

Он. Да уж, есть чему позавидовать. Наша розовая пионервожатая-помятая стала негритоской. Один раз увидишь – всю жизнь кошмары сниться будут.

Она. Спасибо! От спасибо! Двадцать лет не виделись – и он мне подарок такой! Заяц облезлый!

Молчание.

Она ходит по комнате, вытирает слезы, курит.

Ну все. Хватит. Нельзя ныть. Надо все время быть улыбающимся, радостным, народ не любит нытиков. Все, Миша, Минтаечек, давай, иди, крути педали – мне и правда надо готовиться. Иди. Встретились, поговорили, повспоминали – хватит, хорош. Иди.

Он. Идти?

Она. Иди. Я на сцену как выйду, я помашу вот так там тебе, хвостом вот этой норки с шубы, помашу тебе.

Он. Помашешь?

Она. Ну, когда буду выступать, на улице, на этой дощатой сцене. Вот именно этим хвостиком если я махнула – ты запомнил? – этим вот! – это значит – тебе. Понял? Это значит – тебе, не кому-то другому.

Он. Почему хвостиком, а не рукой?

Она. Ну почему, почему. Сам же сказал: старая зайчиха. (Рыдает.) А ты махни мне шапкой своей вот этой вот черной. Встань там повыше и махай, махай. Я увижу.

Он. Махай. Почему шапкой?

Она. Ты же – Папа Заяц, чем-то меховым ты должен махать. Ой, ну все, хватит. Иди, голова у меня раскалывается. Давай. Санного пути тебе.

Он. И тебе. Санного. Хорошего. Хорошего пути тебе. Хорошего. Пока. Целую в десна. Ваша крестна.

Молчат.

Он улыбается, поет:

"… Вот уж время расходиться, а расста-а-а-аться нету сил!"

Стоят друг против друга, смеются.

Она. Ты не меняешься. Вот ведь беда. Всю жизнь – барагозит, барагозит чего-то… "Ты любовь моя первая, ты любовь несчастливая…" И за что я тебя так любила, козлозайца?

Он. Это ведь я тебя вызвал. Не будет концерта. Наврал. А ты поверила. Ты хоть дели иногда все на сто. Махать ничем не надо. Или, если хочешь, махай сейчас.

Она. Как – махай сейчас? Как – дели на сто?!

Он. Да так. Это была тебе такая замануха. Я звонил, я сказал, что я – Пилюлькин. Израиль Борисович. А ты все приняла – на чистом сливочном. Замануха.

Она. Замануха?! На чистом сливочном?!

Он. Замануха. Я год копил денег тебе на дорогу туда и обратно. А так бы ты не приехала. А я – не могу.

Она. Это что за шутки?

Он. Не шутки.

Она. А почему, зачем, для чего, для кого, откуда, куда?!

Он. Нам надо было освежить наши взаимоотношения.

Она. Какие у нас взаимоотношения?! Мы не виделись двадцать лет!

Он. Тебе кажется. Не было дня, чтобы я тебя не вспоминал.

Она. Да при чем тут ты! Да не было дня, чтобы я тебя вспоминала!

Он. Врешь. Вспоминала. Я каждый день локтем ударялся. Это значило – милая вспомнила. Кто это был тогда? Не ты разве?

Она. Не я, не я, не я!!! Господи, какая я дура, почему я поверила, притащила с собой трех человек еще, билеты купила за свой счет, он наврал, что я им скажу, какой ужас! Я сейчас возьму кирпич, на котором эта кровать стоит, и пристукну, прибью тебя, гада такого! О, Боже! Вот как я накололась, вот как я пролетела, а?!

Он. Я так сильно хотел тебя увидеть.

Она. Нам по сто лет в субботу в эту будет, или в прошлую уже было, папа Заяц, Минтай, опомнись, какая любовь, ты про что говоришь, а?!

Он. Я хочу сказать тебе это. Потому что помираю, знаешь. Или – не так, нет. Потому что вперед смотреть – ничего не видно, только назад. Короче…

Она. Да что короче?! У кого короче, тот сидит дома, отращивает!

Он. Да не ори, постой. Я смотрю вот – а что у меня было настоящего? Только когда играл Зайца. А ты – Зайчиху. А все остальное – чушь.

Она. Это что за пафос?! Это что за пафос такой древнегреческий, а?! Это что за трагедия – Эсхил, Софокл, твою мать! У него было настоящее! Да не было там ничего! Был сраный городской драмтеатр с облупившимися стенами, с фойе, выкрашенном половой желтой краской, общага с тараканами, где мы жили и больше ничего не было! Але, это дурдом "Ромашка"? Зачем ты это сделал?! Зачем?!

Он. Ложь не приносит пользы богам, но полезна людям, как лекарство. Сказал Платон.

Она. Какое лекарство? Какой Платон? Платон Кречет?

Он. Нет. Платон древнегреческий. Как ты говоришь.

Она. Древнегреческий?

Он. Древнегреческий.

Она(помолчала). Что теперь мне делать? Вот как я угорела плотно. А что я девчонкам скажу? Им же платить надо. Я же начальник этой негритосной агитбригады, дура, погналась за большим рублем, поверила!

Он. Ну, дать тебе юань на хань?

Она. Какой юань? На какой хань?

Он. Вот деньги. Я полгода копил. Хватит вам всем на обратную дорогу. Все, я пошел. Пока. Пока, Таня.

Она. Иди. Иди вон. Убирайся. Ты мне надоел больше изжоги. Тошнехоньки. Вот ведь я дура, а? (Пауза.) А вообще-то он, Пилюлькин этот, Израиль Борисович, он есть или нет?

Он. Есть. Старенький. Старый такой заяц. Наш директор, ага.

Она. А ДК ваш есть?

Он. Есть.

Она. А ты там работаешь?

Он. И я там работаю. Звукарем и светом.

Она. Женат?

Он. Бобыль.

Она. Ясно. Бобыль. Старый какой негр. От тебя пахнет молозивом.

Он. Чем?

Она. Чем-то кислым.

Он. Да? Не замечал.

Она. Ужас. Я в поте морды еду на край света. Еду в эти Гнилые Выселки. А тут… А тут живет чирикало это вот. Папа Заяц, Минтай. Какая колбасня – сдуреть. Война мышей и лягушек.

Он. Наш опыт увеличивает нашу мудрость, но не уменьшает нашу глупость. Сказал Сократ.

Она. Чего?

Он. Так.

Она. А почему так надо было? А почему нельзя было сесть в поезд, приехать в Москву и все, раз ты так повидаться захотел?

Он. А я ездил.

Она. Когда ты ездил? Куда ты ездил? Дурак.

Она достала салфетки, вату, стирает с лица грим. Он – тоже.

Он. В прошлом году ездил. Я тогда под Новый год, прям 31 декабря, нашел на земле крестик нательный, маленький, грязный, а на нем было написано "Спаси и сохрани".

Она. И что? И для тебя это был знак? Взять крестик и таким образом взять на себя чей-то крест? Пафос, пафос. Ерунда какая-то.

Он. Да. Как знак мне это был. Мне все время, знаешь, какие-то знаки – мы не одни во вселенной, все, что ты делал, – что-то значит, все остается, оставляет свой след, и вот это был знак мне – возьми чужой крест на себя, возьми. Это знак мне.

Она. Что ты мелешь? Чей крест? Каждый сам по себе. Мы – материалисты, в Бога не веруем. Кого взять-то? Меня, что ли? Не надо меня брать. Я сама всю жизнь.

Он. Не знаю. Был знак. Я собрал все манатки, продал все, решил поехать к тебе в Москву. Найти тебя, где-нибудь пристроиться и начать все заново. Не выгнала бы, поди. Больше у меня никого нету на свете.

Она. Ну, приехал бы. Не выгнала бы поди. Не чужие, вроде.

Он. Вот, я поехал к тебе, сел уже в поезд, у окошечка, сделал на окошечке "ноженьки", посмотрел на то, что за окном, на домики эти покосившиеся, на огороды, занесенные снегом, посмотрел и – заплакал. Знаешь, знаешь, нет, не знаешь ты, Таня, но, знаешь, ничего нет лучше, чем эта грязная, поганая наша земля. И куда бы я отсюда ни уехал – в Москву, на Луну, в Сибирь, на Канары – ничего лучше нету, чем она, чем эта поганая, грязная наша земля. Понимаешь?

Молчат.

Она. Не понимаю. Прости. Не понимаю. Я себе выбрала путь. Санный, да. Но такой, какой мне надо было. И все. И иду по нему.

Молчит, вытирает лицо.

Проклятая жизнь. Проклятая жизнь. Чертова жизнь. За что, за что, за что все, все, все эти муки, за что?! Господи, всю жизнь я прожила в страхе. Потому что артистка и от всех зависишь. Но если бы не была бы артисткой, то все равно жила бы в страхе. Как все. Вижу ведь – все живут в страхе. Как и я. Блин, старая зайчиха – сидела всю жизнь под кустом и чего-то боялась, в страхе, в ужасе, чтобы выжить. Чтобы жить. Чтобы цепляться за нее, за жизнь, а зачем она нужна мне была, жизнь эта, если я негритянка, негритоска, папуаска чернозадая, а не человек, я в гетто, в резервации для черных-пречерных прожила, зайчиха, зайчиха, зайчиха! Господи, спаси и помилуй меня, я устала, не хочу ничего, я устала ужасно, страшно, дико!

Молчат, сидят на полу, головы прислонили к кровати.

Он. Знаешь, пришел тут месяц назад в ДК. Иду. Бежит вахтерша, кричит: "Миха, помогай, давай, тут пришло какое-то дурко, читает стихи, играет на фоно, поет, выгнать не можем, залезла на сцену!" Я говорю: "А я-то что?" А она: "Дак никого мужиков нету, мы тут все перепугались, выгони ты ее!" Ну, иду. На сцене у фоно сидит тетка, так вот по ужасному и выглядит, как ты сейчас, страшная такая, сумасшедшая. Платье в блестках, люрекс красный, какие-то котомки у нее, тетрадки, шляпка на голове и – ничего не видит, глаза белые. Увидела меня и кричит: "Миша, Мишенька!" Будто старого знакомого узнала. И говорит, говорит, говорит что-то так быстро, читает мне "Евгения Онегина", говорит, что хочет сыграть Татьяну Ларину, только со мной чтоб, чтобы я – Ленский, читает снова стихи, садится за фортепиано, бренчит на нем что-то. Я говорю ей: "Идите, тут все ругаются. Простите, надо идти". Взял ее за руки, она дрожит вся, юродивая. И посмотрел ей в глаза вдруг, и вдруг увидел не то какой-то страх жуткий, не то что-то – я не знаю, что я там увидел. Жалко ее стало. Я ее обнял, поцеловал даже и сказал: "Идите, будьте здоровы, не болейте". А она мне: "Я здорова, абсолютно здорова!" Я ей: "Здоровья немного всем не помешает, до свидания". Она вдруг, знаешь, достает из сумки маленькую гроздь рябины, такую маленькую-маленькую, красную, подает мне и говорит: "Это вам, это вам от меня – рябинка". Потом порылась снова в сумке, что-то достала оттуда, зажала в руках, вложила мне в руки и, держа так ладони мои в своих руках, сказала вдруг так абсолютно ясно: "Если со мной что-то случится – пусть у вас будет эта вещь, которая будет напоминать обо мне". (Пауза.) И все.

Она. Что?

Он. И все. Быстро собралась и ушла. Как будто ее и не было. Я раскрыл ладони свои, и вижу – она отдала мне маленькую, погнутую, оловянную ложечку для обуви. И все. И ее нету. Я пошел к себе в кундейку, есть такая у меня, комнатка моя, где фонари, сел за стол, положил перед собой эту маленькую ложечку для обуви. Смотрел на нее, смотрел и начал плакать вдруг. Все, что осталось от этой юродивой – эта вот эта вот погнутая оловянная ложечка-лопаточка для обуви. Будто мне какой-то знак от юродивой этой.

Она. Миша, ну хватит, а? Какой знак?

Он. Да такой. Ладно. Не буду. Что ныть? Просто думаю: что от меня останется? Ничего. Никого не успокоил, никому добра не сделал. Помру – как одуванчик у дороги. Взял, поцвел, наелся пыли дорожной и умер. Вот и я. Если бы с начала. Если бы…

Она(плачет). Что ты сидишь тут передо мной, весь такой забинтованный? Что ты мне тут изображаешь? Хватит!

Он. Я не забинтованный.

Она. Забинтованный!

Молчат. Она плачет. Он достал из кармана что-то, протянул ей.

На.

Она. Что?

Он. Возьми.

Она. Что это?

Он. Ложечка-лопаточка от той женщины.

Она. Зачем она мне? Миша, не пугай меня! Ну, зачем она мне?!

Он. Если со мной что-то случится – пусть у тебя будет эта вещь, которая будет напоминать обо мне.

Она вскочила, кричит:

Она. Замолчи, замолчи, замолчи! Мы бессмертны, мы бессмертны, мы будем жить вечно, замолчи, нет смерти, мы будем жить всегда, ты врешь, бессмертны, бессмертны, не одуванчики, а бессмертники, бессмертники, бессмертники, мы будем жить всегда, всегда, вечно, замолчи, замолчи, замолчи!!!

Молчание.

Он. Прости, Таня.

Она. Прощаю. Прощаю вас всех. Господи, всю, всю, всю жизнь я жду чего-то. Я жду и жду! Прождала. Будто на остановке простояла. Хотя – так все. Все жду, жду и жду! Вот сейчас – звонок, письмо или что-то еще, и обязательно станет лучше. Обязательно! Потом приходит письмо, звонок или что-то еще, и то, чего ты ждал, – выглядит не так, как ты представлял себе это. Надо как-то на старости лет хотя бы научиться – не ждать ничего. В "Женитьбе Бальзаминова" говорится: "Вот как если чему быть, так обязательно сон приснится". И ответ: "А чему быть-то? Быть-то нечему". Вот именно. Быть-то нечему. Не жди нечего. Дни пролетают со свистом пули. Или еще быстрее. У меня дома три кошки. Каждый день я бегаю со свадьбы на свадьбу, с концерта на концерт, чтоб заработать денег на пропитание, на унитаз, зараза! Приползаю, прихожу домой в двенадцать, в час ночи, и каждый вечер повторяется такая картина: все коты и кошки – а их у меня три, как и положено у старой девы! – толпятся в коридоре – недовольны, их разбудили, бедных, они зевают, хвосты трубами, а кот по имени Бомж сидит у закрытой двери – я закрываю одну комнату от них, чтоб днем не ползали, меньше грязи было бы. Вот он сидит и смотрит на меня, оглядываясь: мол, пусти быстрее, мне туда надо. Ему все время туда надо зачем-то. Как будто там медом намазано или колбаса там для него лежит. Ему туда надо! Он делает это каждый вечер вот уже много лет, и я, встречая его этот взгляд нетерпеливый, открываю ему дверь в ту комнату и, когда он пробегает туда, я понимаю: день закончился. Сейчас еще что-то по дому, какие-то дела, но вообще – день прошел. Он пролетел. Он исчез. И так – каждый вечер: взгляд Бомжа, открытая дверь – конец дня. А тут еще приполз жук. Зимой, а жук. Черный большой, приполз и сел посреди комнаты, я его спрятала от кошек, он живет у меня в коробке, я его кормлю. Вот, теперь я поняла. Это мне знак был! Это все ты!

Молчат.

Он. Слушай, Танька, а давай выпьем, а?

Она. Чего?

Он. Я говорю: налить?

Она. Налить. Наплакалась я, нанервничалась, давай. Наливай мне в граненый стакан по Марусин поясок.

Он. Как раньше, до полоски?

Она. По Марусин поясок. До полоски. Выпью, плевать, чего теперь.

Выпили по очереди из одного стакана.

Помолчали.

Он. Ну, все. Пока. Пошел?

Она. Давай, иди. Все. А костру разгораться не хочется. Иди, Минтай. Иди, папа Заяц. Иди. Пока.

Молчат.

Стой. Стой ты. Знаешь, концерт все-таки состоится.

Он. Ну вот, выпила, Танюха, раздухарилась. Я ж сказал – это я все…

Она. Молчи, Папа Заяц! Концерт должен состояться!

Она встала, залезла с ногами на подоконник, делает на стекле "ноженьки", бормочет:

Я все равно пойду петь. Это моя работа! Я прям вижу все. Все, как будет. А будет вот так! Слышишь? Вот – площадь. Милиция, наш "Кадиллак". Я и со мной три черномазых девчонки вылезаем из машины, проходим сквозь строй милиционеров и ни одна падла не догадывается, что мы не негритянки, потому что мы – артистки! Мы так идем! Мы несем свое черное тело среди них всех! Молчать, русские, иностранные артисты идут! Морозяка, а мы в колготочках! А мы в высоких каблуках, а все вокруг в валенках! А мы идем на сцену, выходим и поем… Как мы поем! Вам и не снилось! Вы так никогда не сможете! Как пляшем! Никто и представить себе не может, что так можно! Мы плачем и поем, хохочем и поем, плачем, хохочем, но – поем! Бегут слезы у нас у всех, черный грим размазывается, и с нами плачет вся площадь замороженная, вся площадь все понимает без перевода, вся площадь мечтает, как в песне – мечтает про какие-то пальмы, про берег, про пляж, про загар, про сомбреро – не про хрущевки поем мы, нет! А про что-то другое, про другую жизнь! Как мы поем! Как перед смертью! Как в последний раз! Но мы ведь знаем, что это не в последний раз, потому что мы и вправду – бессмертны…

Молчат.

Он. Типа-графия и оппа-зиция.

Она. Иди. Прощай.

Он. Пошел. (Пауза.) Э, Женуария?

Она. Чего?

Он. Шевели оковалками.

Она. В смысле?

Он. Да в смысле! Тип-па!

Она. Отстань.

Он. Графия!

Она. Отвали, сказала.

Он. Оп-па!

Назад Дальше