…30 июля 1917 года А. А. Блок, включенный в число членов "Лиги русской культуры", позитивно принял этот факт, но с одной оговоркой (в письме к П. В. Струве): "…Только одно обстоятельство могло бы служить для меня препятствием: это обстоятельство выражается конкретно и символически в отсутствии среди учредителей имени Горького… Нужно изыскать какие-то чрезвычайные средства для обретения Горького, хотя бы для того, чтобы его имя прошло через "Лигу русской культуры"…".
Такое отношение поэта должно бы являться превосходной характеристикой личности Горького. Но тогда почему же через четыре года, 12 августа 1921 года, К. Чуковский вносит в свой дневник следующую запись о Блоке: "В последнее время он не выносил Горького, Тихонова – и его лицо умирало в их присутствии…"
Дневник – не мемуары, впечатления в нем свежи и свободны от конъюнктуры. О том, что "тяжелые мысли о Горьком" – не просто реакция по какому-то частному вопросу, а серьезное обобщение, характеризующее отношение поэта к Горькому, свидетельствует другая, сделанная за полгода до этого (22 декабря 1920 года) запись в дневнике Чуковского:
"Читали на засед. "Всемирной Лит." ругательства Мережковского – против Горького. Блок (шепотом мне): – А ведь Мережк. прав". Это событие нашло отражение и в дневнике самого Блока (17 декабря): "Правление Союза писателей. Присутствие Горького (мне, как давно уже, тяжелое)".
А "ругательства" Мережковского содержались в его статье "Открытое письмо Уэллсу", где имеются такие слова: "…Вы полагаете, что довольно одного праведника, чтобы оправдать миллионы грешников, и такого праведника вы видите в лице Максима Горького. Горький будто бы спасает русскую культуру от большевистского варварства.
Я одно время сам думал так, сам был обманут, как вы. Но когда испытал на себе, что значит "спасение" Горького, то бежал из России. Я предпочитал быть пойманным и расстрелянным, чем так спастись. Знаете ли, мистер Уэллс, какою ценою "спасает" Горький? Ценою оподления…
Нет, мистер Уэллс, простите меня, но ваш друг Горький – не лучше, а хуже всех большевиков – хуже Ленина и Троцкого. Те убивают тела, а этот убивает и расстреливает души. Во всем, что вы говорите о большевиках, узнаю Горького…"
Это Мережковский писал уже в эмиграции. Но еще до выезда, буквально через две недели после большевистского переворота, его мнение было не менее резким. Вот как оно видится в дневниковой записи его супруги (6/19 ноября 1917 года):
"У Х. был Горький <…> Он от всяких хлопот за министров начисто отказывается.
– Я… органически… не могу… говорить с этими… мерзавцами. С Лениным и Троцким
<…>
Я прямо к Горькому: никакие, говорю, статьи в "Новой жизни" не отделят вас от б-ков, "мерзавцев", по вашим словам. Вам надо уйти из этой компании <…> Он встал, что-то глухо пролаял:
– А если… уйти… с кем быть?
Дмитрий живо возразил:
– Если нечего есть – есть ли все-таки человеческое мясо?"
Итак, уже в первые дни после захвата большевиками власти Чуковский, Блок и Мережковский видели в Горьком то, что позже описал Булгаков: служение Системе, которое в романе символизирует связка ключей от палат-камер в клинике Стравинского. Давайте посмотрим, в какой форме проявлялось то, что Мережковский охарактеризовал как "цена оподления".
Корней Чуковский, запись от 12 ноября 1918 года: "Вчера заседание – с Горьким [в редакции "Издательства Всемирной Литературы"]. Горький рассказывал мне, какое он напишет предисловие к нашему конспекту, – и вдруг потупился, заулыбался вкось, заиграл пальцами.
– Я скажу, что вот, мол, только при Рабоче-крестьянском Правительстве возможны такие великолепные издания. Надо же задобрить. Чтобы, понимаете, не придирались. <…> Нужно, понимаете ли, задобрить…"
А вот его же дневниковая запись от 13 ноября 1919 года: "Вчера встретился во "Всемирной" с Волынским. Говорили о бумаге, насчет ужасного положения писателей. Волынский: "Лучше промолчать, это будет достойнее. Я не политик, не дипломат"… – А разве Горький – дипломат? – "Еще бы! У меня есть точные сведения, что здесь с нами он говорит одно, а там – с ними – другое! Это дипломатия очень тонкая!" Я сказал Волынскому, что и сам был свидетелем этого: как большевистски говорил Г. с тов. Зариным, – я не верил ушам, и ушел, видя, что мешаю".
Еще через четыре дня, 17 ноября 1919 года: (К. И. Чуковский приводит слова Мережковского): "Горький двурушник: вот такой же, как Суворин. Он азефствует искренне. Когда он с нами – он наш. Когда он с ними – он ихний. Таковы талантливые русские люди. Он искренен и там и здесь".
В том же дневнике 4 января 1921 года приводится изложение выступления Горького на заседании "Всемирной литературы":
""Мерили литературу не ее достоинствами, а ее политич. направлением. Либералы любили только либеральную литературу, консерваторы только консервативную. Очень хороший писатель Достоевский не имел успеха потому, что не был либералом. Смелый молодой человек Дмитрий Писарев уничтожил Пушкина. Теперь то же самое. Писатель должен быть коммунистом. Если он коммунист, он хорош. А не коммунист – плох. Что же делать писателям не коммунистам? Они поневоле молчат <…> Потому-то писатели теперь молчат, а те, к-рые пишут, это главн. обр. потомки Смердякова. Если кто хочет мне возразить – пожалуйста!" Никто не захотел. "Как любит Г. говорить на два фронта", – прошептал мне Анненков".
Об этой склонности "говорить на два фронта" знали и Бунины в Одессе:
"Жена Плеханова говорила, что Горький сказал, что "пора покончить с врагами советской власти". Это Горький, который писал все время прошлой зимой против советской власти…"
Слова Мережковского о том, что Горький "азефствует искренне", подтверждаются еще одной дневниковой записью Чуковского – от 3 октября 1920 года. Корней Иванович по свежим впечатлениям зафиксировал очень характерное высказывание Горького: "Я знаю, что меня должны не любить, не могут любить, – и я примирился с этим. Такая моя роль. Я ведь и в самом деле часто бываю двойственен. Никогда прежде я не лукавил, а теперь с нашей властью мне приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя". Это откровение прокомментировано Чуковским следующими словами: "Я сидел ошеломленный".
Следовательно, Горький "азефствовал" вполне осознанно, у него для самооправдания была наготове целая концепция. Как здесь не вспомнить "муки совести" булгаковского Мастера – "И ночью при луне мне нет покоя"…
Еще более резкая оценка "азефству" Горького содержится в критической статье П. Пильского: "Умилительно: в горьковской книге Скиталец поруган, но в "Красной Нови" этот Скиталец почтительнейше поместил "Воспоминания о Горьком". Впрочем, так ведь и было с двумя братьями, – и один из них звался Авелем, и его убил Каин".
Психологическую подоплеку такого поведения раскрывают воспоминания А. Штейнберга: "Однажды в канун нового, 1918 года собравшиеся затеяли игру: пусть каждый напишет на бумажке свое заветное стремление, подписываться не обязательно. Горький начертал: "Власть" – и подписался". Иванов-Разумник, рассказавший это эпизод Штейнбергу, оценил его так: "Алексея Максимовича интересует власть, но не политическая, и не полицейская, не дай Господь! а власть чисто духовная, основанная на духовном авторитете писателя". Штейнберг добавляет, что Горький мечтал "о расширении империи его литературной власти". Он передает слова Ольги Форш, хорошо понимавшей Горького: "Горький должен избавиться от своего тщеславия… (Не отсюда ли "Я – мастер"? – А. Б.). Он же необыкновенно честолюбив. Подумайте только, что он делает? Он хочет прибрать к рукам все, и прежде всего литературу: как Ленин правил Россией, так Горький старается править литературой… Горький как бы проявляет необыкновенную широту и терпимость, на самом же деле за этим кроется не что иное, как стремление к самоутверждению".
Не может не вызвать прямой ассоциации с романом Булгакова и такое свидетельство В. Н. Буниной, сделавшей 24 февраля / 9 марта 1919 года в занятой белой армией Одессе такую запись в своем дневнике: "Был у нас Гольберштадт. Это единственный человек, который толково рассказывает о Совдепии. Много он рассказывал и о Горьком. Вступление Горького в ряды правительства имело большое значение, это дало возможность завербовать в свои ряды умирающих от голода интеллигентов, которые после этого пошли работать к большевикам <…> Горький вступил в правительство, когда в одну ночь было казнено 512 человек".
Поистине, если нечего есть, есть ли все-таки человеческое мясо?..
"Горький <…> заявил вызывающе, что ему до царства божия нет дела, а есть дело лишь до царства человеческого; что за чечевичную похлебку материальных, физических благ он с радостью отдаст все бездны и прорывы в нездешнее, которыми так счастливы другие; что накопление физических удобств и приятностей жизни есть венец и предел его грез".
Итак, мы ознакомились с мнениями о Горьком целой плеяды русских интеллигентов – Блок, Бунины, Мережковский и Гиппиус, Чуковский, Форш… Интеллигентов, единодушных в резко негативном отношении к тому, чье имя позже было канонизировано бесчеловечной Системой.
Так будет ли методологически некорректным считать, что такого же мнения придерживался и Булгаков?
Глава XX. "Неужели, неужели?.."
Горький – высшая и страшная пошлость.
Д. Мережковский
Придет день, я восстану открыто на него. Да не только как на человека, но и как на писателя. Пора сорвать маску, что он великий художник. У него, правда, был талант, но он потонул во лжи, в фальши.
И. Бунин
Приведенные выше слова И. А. Бунина процитированы Верой Николаевной в ее дневнике. Далее она продолжает от своего имени: "Мне грустно, что все так случилось, так как Горького я любила. Мне вспоминается, как на Капри <…> Ян сделал Горькому такую надпись в своей книге: "Что бы ни случилось, дорогой Алексей Максимович, я всегда буду любить вас" <…> Неужели и тогда Ян чувствовал, что их пути могут разойтись, но под влиянием Капри, тарантеллы, пения, музыки душа его была мягка, и ему хотелось, чтобы в будущем это было бы так же. Я, как сейчас, вижу кабинет на вилле Спинола, качающиеся цветы за длинным окном, мы с Яном одни в этой комнате, из столовой доносится музыка. Мне было очень хорошо, радостно, а ведь там зрел большевизм. Ведь как раз в ту весну так много разглагольствовал Луначарский о школе пропагандистов, которую они основали в вилле Горького, но которая просуществовала не очень долго, так как все перессорились, да и большинство учеников, кажется, были провокаторами. И мне все-таки и теперь не совсем ясен Алексей Максимович. Неужели, неужели…"
Этими словами "Неужели, неужели…" с авторским отточием Веры Николаевны обрывается мучивший ее вопрос. В общем, для дневника, который она вела в Одессе, такой обрыв фразы не является характерным. Должны ли были эти слова развить предшествовавшую им мысль о том, что большинство из обучавшихся на вилле Горького социал-демократов были провокаторами охранки? Если так, то тогда переход "Мне все-таки и теперь не совсем ясен Алексей Максимович" достаточно красноречив. В общем, подозрения эти, если они действительно зародились у Буниных, отнюдь не парадоксальны. Там, на вилле "Спинола", действительно была особа, причем весьма близкая к Горькому, которая ссорила между собой представителей различных направлений российской социал-демократии. О ней и ее роли речь ниже – в разделе, посвященном прототипу образа Маргариты. Здесь же, в словах Веры Николаевны, можно усмотреть наличие подозрений в отношении самого Горького.
О том, что такая направленность мыслей о Горьком не является чем-то необычным для Буниных и их окружения, свидетельствует сделанная через полгода (23 февраля / 18 марта 1919 года) запись в этом же дневнике:
"Тут перешли к большевикам, а от них к Горькому. Куликовские говорили, что когда Бурцев написал, что "откроет им, кто был на службе у немцев, то все содрогнутся", многие подумали о Горьком".
Примечательно: "многие" подумали. То есть уже не Бунины, как это предполагается в отношении содержания предыдущей выдержки, а именно "многие". Причем Бурцев явно имел в виду не Ленина, связь которого с германскими властями ни у кого в то время сомнений уже не вызывала. Чтобы уяснить всю серьезность утверждения Веры Николаевны, следует учитывать неординарность личности В. Л. Бурцева, знаменитого своей деятельностью по выявлению провокаторов охранки ("ассенизатор партий" – так его называли). Разоблачение таких крупнейших провокаторов, как Азеф и Малиновский, – его личная заслуга. В 1928 году, когда сам Бурцев был уже в эмиграции, в СССР даже была издана его книга "В погоне за провокаторами" (переиздана в 1989 году издательством "Современник"). В 1917 году Бурцев выступил против антивоенной, "пораженческой" позиции Горького, обвинив писателя в измене родине.
С точки зрения оценки позиции Булгакова в данном эпизоде характерным является то, что стоило Бурцеву только намекнуть, как тут же "многие" подумали о Горьком. Значит, почва для этого существовала. Поэтому фраза "Неужели, неужели…" с достаточной степенью вероятности может быть истолкована в изложенной выше интерпретации.
"Многие подумали"… Конечно, сделанные в далекой Одессе замечания Веры Николаевны в личном дневнике могут кому-то показаться недостаточно веским основанием для использования в данных построениях. Согласен. Но все дело в том, что обвинение Бурцева точно так же было воспринято и самим Горьким. Более того, комментарий Горького на статью В. Л. Бурцева "Или мы, или немцы и те, кто с ними", опубликованную 7 июля 1917 года в "Русской воле" и послужившую началом кампании обвинений в печати Горького в измене родине, вошел в его эпистолярий. В письме к своей жене Е. П. Пешковой он писал: "Дурак Бурцев опубликовал в газетах, что скоро он назовет провокатора и шпиона, имя которого "изумит весь мир". Публика начала догадываться и догадалась: это Горький".
Подозрения в отношении Горького стали настолько значительным фактом того времени, что впоследствии даже каноническая "Летопись жизни и творчества М. Горького" поместила комментарий по этому поводу.
Отсюда следует, что к отступничеству и сотрудничеству с инфернальными силами, как оно изображено в романе Булгакова, склонность у Горького существовала изначально. И поскольку уж "многие подумали", то и Булгаков мог об этом знать.
Это ощущалось интуитивно не только близкими к Горькому литераторами. Характерным в этом плане является отношение к "пролетарскому писателю" со стороны милиционеров, о чем повествует еще одна дневниковая запись К. И. Чуковского – от 30 марта 1920 года:
"Горький, по моему приглашению, читает лекции в Горохре (Клуб милиционеров) и Балтфлоте. Его слушают горячо, он говорит просто и добродушно, держит себя в высшей степени демократично, а его все боятся (выделено К. И. Чуковским. – A. Б.), шарахаются от него, – особенно в Милиции. – Не простой он человек! – объясняют они".
Причина, видимо, кроется вот в чем. Как это ни покажется парадоксальным на фоне канонизированного мнения о якобы пролетарском происхождении Горького, оно таковым фактически не являлось. Понимаю, что изрядно всем поднадоевший за годы коммунистического правления пресловутый "классовый подход" может справедливо вызвать аллергию. Но вряд ли стоит выплескивать с грязным бельем и ребенка, тем более что именно от такого метода анализа истоков одиозных качеств Горького не отказывался даже И. Бунин.
Резко негативное отношение Горького к крестьянству общеизвестно; его характеризует хотя бы такое его высказывание:
"Мужик, извините меня, все еще не человек. Он не обещает быть таким скоро <…> Героев мало, часто они зоологичны, но они есть, есть и в крестьянстве – рождающем своих Бонапартов. Бонапарт для данной волости".