• • •
Пришел в библиотеку молодой человек лет шестнадцати и попросил деловито:
- Не можете ли вы подобрать для меня материал: "За что я люблю Тургенева?"
- Какой тут материал? - сказал я. - Это дело вашего личного вкуса. Не спрашиваете же вы у меня материалов для объяснения вашей любви... ну, хотя бы к футболу.
- Так ведь футбол я люблю в самом деле, а Тургенева...
Вот до чего довели наших талантливых школьников те далекие от жизни методы преподавания словесности, которые, как мы видим, горячо ненавистны лучшим учителям и учащимся. Теперь их осудила вся общественность, и - я верю - возврата к ним нет и не будет.
Пусть мутный и тусклый жаргон станет табу для всех педагогов-словесников. Пусть они попытаются говорить с учениками о великих литературных явлениях образным, живым языком. Ведь недаром сказал Чехов, что "учитель должен быть артист, художник, горячо влюбленный в свое дело". Канцеляристы же, строчащие реляции о вдохновенных художниках слова, должны быть уволены по сокращению штатов и пусть занимаются другими профессиями.
Конечно, не все педагоги относятся к разряду догматиков. Но, к сожалению, требования, которые еще так недавно предъявлялись к ним школьной программой, не давали развернуться их талантам. От живой жизни она нередко уводила их в область отвлеченной схоластики.
"Я думаю, - сказал на Всероссийском съезде учителей Александр Твардовский, - я даже убежден, что именно эта перестройка (всей системы школьного дела. - К. Ч.), решительно, по-революционному ломающая то, что окостенело, одеревенело, не соответствует нынешнему дню, так же решительно отметет то порочное в практике преподавания литературы, о котором столько уже толкуют наша печать и общественность и в оценке чего сходятся и учащиеся, и родители, и сами учащие".
Хочется верить, что так и случится, что приемы и методы нашей педагогической практики, вставшие в противоречие с действительностью, будут отметены и забыты.
Именно этой оптимистической верой проникнута вся речь Александра Твардовского.
"...Все то, - говорит он, - что мы называем догматической, формалистической, схоластической и иной манерой преподавания литературы, - все это относится к прежнему, дореформенному периоду школы".
Но старое не сдается без боя. Нам всем предстоит борьба с одряхлевшей рутиной, цепляющейся за привычный стандарт.
В эту борьбу попытался включиться и я.
Я убежден, что изучение русской литературы станет лишь тогда живым и творческим, если из школьного обихода будет самым решительным образом изгнан оторванный от жизни штампованный, стандартный жаргон, свидетельствующий о худосочной, обескровленной мысли. Против этого жаргона я и восстаю в своей книжке, убежденный в самом сердечном сочувствии лучших педагогов-словесников.
Никому не уступлю я своей многолетней любви к педагогам. Если неграмотная старая Русь в такие короткие сроки сделалась страной всеобщей грамотности - здесь заслуга советских учителей и учительниц. Их тяжкий и такой ответственный труд требует от них неослабного, непрерывного напряжения сил.
Подвигом всей своей жизни они приобщили к культуре сотни миллионов людей.
Но этого, конечно, недостаточно. Это только первая ступень. Грамотность не цель, а только средство. И весь вопрос в том, как средство будет использовано.
Именно теперь, когда грамотность стала всеобщей, безграмотность отдельных людей и общественных групп ощущается гораздо сильнее, чем прежде.
И борьбу с нею нужно вести беспощадно и мужественно, чтобы от нее и следа не осталось в будущем.
Все мы должны биться за то, чтобы наш язык, "живой как жизнь", не сделался "мертвым как смерть".
IV
Не нужно забывать, что подлинная грамотность - не только в правильном написании и произнесении слов.
На днях пришла ко мне молодая студентка, незнакомая, бойкая, с какой-то незатейливой просьбой. Исполнив ее просьбу, я со своей стороны попросил ее сделать мне милость и прочитать вслух из какой-нибудь книги хоть пять или десять страничек, чтобы я мог полчаса отдохнуть.
Она согласилась охотно. Я дал ей первое, что попалось мне под руку, - повесть Гоголя "Невский проспект", закрыл глаза и с удовольствием приготовился слушать.
Таков мой любимый отдых.
Первые страницы этой упоительной повести прямо-таки невозможно читать без восторга: такое в ней разнообразие живых интонаций и такая чудесная смесь убийственной иронии, сарказма и лирики. Ко всему этому девушка оказалась слепа и глуха. Читала Гоголя, как расписание поездов, - безучастно, монотонно и тускло.
Перед нею была великолепная, узорчатая, многоцветная ткань, сверкающая яркими радугами, но для нее эта ткань была серая.
Конечно, при чтении она сделала немало ошибок. Вместо бла́га прочитала блага́, вместо меркантильный - мекрантильный и сбилась, как семилетняя школьница, когда дошла до слова фантасмагория, явно не известного ей.
Но что такое безграмотность буквенная по сравнению с душевной безграмотностью! Не почувствовать дивного юмора! Не откликнуться душой на красоту! Девушка показалась мне монстром, и я вспомнил, что именно так - тупо, без единой улыбки - читал того же Гоголя один пациент Харьковской психиатрической клиники.
Чтобы проверить свое впечатление, я взял с полки другую книгу и попросил девушку прочитать хоть страницу "Былого и дум".
Здесь она спасовала совсем, словно Герцен был иностранный писатель, изъяснявшийся на неведомом ей языке. Все его словесные фейерверки оказались впустую: она даже не заметила их.
Девушка окончила десятилетнюю школу и благополучно училась в педагогическом вузе. Никто не научил ее восхищаться искусством - радоваться Гоголю, Лермонтову, сделать своими вечными спутниками Пушкина, Баратынского, Тютчева, и я пожалел ее, как жалеют калеку.
Ведь человек, не испытавший горячего увлечения литературой, поэзией, музыкой, живописью, не прошедший через эту эмоциональную выучку, навсегда останется душевным уродом, как бы ни преуспевал он в науке и технике.
При первом же знакомстве с такими людьми я всегда замечаю их страшный изъян - убожество их психики, их "тупосердие" (по выражению Герцена).
Невозможно стать истинно культурным человеком, не пережив эстетического восхищения искусством. У того, кто не пережил этих возвышенных чувств, и лицо другое, и самый звук его голоса другой. Подлинно культурного человека я всегда узнаю по эластичности и богатству его интонаций. А человек с нищенски-бедной психической жизнью бубнит однообразно и нудно, как та девушка, что читала мне "Невский проспект".
Но всегда ли школа обогащает литературой, поэзией, искусством духовную, эмоциональную жизнь своих юных питомцев?
Нет, для множества школьников литература - самый скучный, ненавистный предмет.
Главное качество, которое усваивают дети на уроках словесности, - скрытность, лицемерие, неискренность.
Школьников насильно принуждают любить тех писателей, к которым они равнодушны, приучают лукавить и фальшивить, скрывать свои настоящие мнения об авторах, навязанных им школьной программой, и заявлять о своем пылком преклонении перед теми из них, кто внушает им зевотную скуку.
Я уже не говорю о том, что вульгарносоциологический метод, давно отвергнутый нашей наукой, все еще свирепствует в школе, и это отнимает у педагогов возможность внушить школярам эмоциональное, живое отношение к искусству.
Поэтому нынче, когда я встречаю юнцов, которые уверяют меня, будто Тургенев жил в XVIII веке, а Лев Толстой участвовал в Бородинском сражении, и путают старинного поэта Алексея Кольцова с советским журналистом Михаилом Кольцовым, я считаю, что все это закономерно, что иначе и быть не может. Все дело в отсутствии любви, в равнодушии, во внутреннем сопротивлении школьников тем принудительным методам, при помощи которых их хотят приобщить к гениальному (и негениальному) творчеству наших великих (и невеликих) писателей.
Без энтузиазма, без жаркой любви все такие попытки обречены на провал.
Теперь много пишут в газетах о катастрофически плохой орфографии в сочинениях нынешних школьников, которые немилосердно коверкают самые простые слова. Но орфографию невозможно улучшить в отрыве от общей культуры. Орфография обычно хромает у тех, кто духовно безграмотен. Ликвидируйте эту безграмотность, и все остальное приложится.
Глава восьмая
"Наперекор стихиям"
Молчат гробницы, мумии и кости, -
Лишь Слову жизнь дана...Иван Бунин
I
Письмо незнакомой читательницы:
"Нынче летом жила я в Мисхоре. На морском берегу невдалеке от меня расположилась обнаженная красавица. Глядя на нее с восхищением, я невольно повторяла стихи:
Все в ней гармония, все диво...
Каждая линия ее прекрасного тела была так благородна, что нельзя было не вспомнить античную статую. Через три дня красавица заговорила со мной и сразу показалась мне уродиной. Слова ее были такие:
- Ну и взопрела я на этом пляжу!"
И мне вспомнился другой такой же случай.
Какая-то "дама с собачкой", одетая нарядно и со вкусом, хотела показать своим новым знакомым, какой у нее дрессированный пудель, и крикнула ему повелительно:
- Ляжь!
Одного этого ляжь оказалось достаточно, чтобы для меня обозначился низкий уровень ее духовной культуры, и в моих глазах она сразу утратила обаяние изящества, миловидности, молодости.
И я тут же подумал, что если бы чеховская "дама с собачкой" сказала при Дмитрии Гурове своему белому шпицу: "Ляжь!", Гуров, конечно, не мог бы влюбиться в нее и даже вряд ли начал бы с нею тот разговор, который привел их к сближению.
В этом ляжь (вместо ляг) отпечаток такой темной среды, что человек, претендующий на причастность к культуре, сразу обнаружит свое самозванство, едва только произнесет это слово. Что, например, хорошего мог я подумать о том престарелом учителе, который предложил первоклассникам:
- Кто не имеет чернильницы спереду, мочай взад!
И о студенте, который сказал из-за двери:
- Сейчас я поброюсъ и выйду!
И о той любящей матери, которая на великолепнейшей даче закричала дочери с балкона:
- Не раздевай пальта!
И о том прокуроре, который сказал в своей речи:
- Товарищи! Мы собрались здеся вместе с вами, чтобы навсегда покончить с уродствами нашей жизни. Вот здеся перед вами молодой человек...
И о том директоре завода, который несколько раз повторял в своем обращении к рабочим:
- Нужно принять девственные меры.
Тамбовский инженер С. П. Мержанов сообщает мне о неприязни, какую он почувствовал к одному из своих сослуживцев, когда тот написал в докладной записке:
"Отседова можно сделать вывод".
"Также я хорошо понимаю, - продолжает т. Мержанов, - известного мне студента, который сразу охладел к любимой девушке, получив от нее нежное письмо со множеством орфографических ошибок".
Очень поучителен случай, рассказанный основателем ленинградского ТЮЗа, маститым режиссером А. А. Брянцевым. Ему позвонили из школы:
- Вам зво́нит преподавательница...
- Не верю, - прервал Александр Александрович и повесил трубку на рычаг.
Через минуту снова звонок, и снова:
- Вам зво́нит преподавательница...
- Не верю! - И трубка опять повешена.
В третий раз звонок:
- Товарищ Брянцев, вам зво́нит преподавательница. Почему вы не верите?
- Не верю, чтобы преподаватель мог так неправильно говорить - зво́нит(а не звони́т), - ответил в последний раз А. А. Брянцев.
Повторяю: прежде, лет сто назад, грешно было бы сердиться на русских людей за такие извращения речи: их насильственно держали в темноте. Но теперь, когда школьное образование стало всеобщим и с неграмотностью покончено раз и навсегда, все эти ляжъ и мочай не заслуживают никакого снисхождения.
"В нашей стране, - справедливо говорит Павел Нилин, - где широко открыты двери школ - и дневных и вечерних, - никто не может найти оправдание своей неграмотности".
Поэтому никоим образом нельзя допустить, чтобы русские люди и впредь сохраняли в своем обиходе такие уродливые словесные формы, как булгахтер, ндравится, броюсъ, хочем, хужее, обнаковенный, хотит, калидор.
Или сорняки более позднего времени: бронь, инциндент, я заскочу к вам на пару минут и т.д.
II
Правда, наш язык до сих пор ощущается многими как некая слепая стихия, которой невозможно управлять.
Одним из первых утвердил эту мысль гениальный ученый В. Гумбольдт.
"Язык, - писал он, - совершенно не зависим от отдельного субъекта... Перед индивидом язык стоит как продукт деятельности многих поколений и достояние целой нации, поэтому сила индивида по сравнению с силой языка незначительна".
Это воззрение сохранилось до нашей эпохи.
"Сколько ни скажи разумных слов против глупых и наглых слов, как ухажер или танцулька, они - мы это знаем - от того не исчезнут, а если исчезнут, то не потому, что эстеты или лингвисты возмущались" - так писал еще в 1920-х годах один даровитый ученый.
"В том и беда, - говорил он с тоской, - что ревнителей чистоты и правильности родной речи, как и ревнителей добрых нравов, никто слышать не хочет... За них говорят грамматика и логика, здравый смысл и хороший вкус, благозвучие и благопристойность, но из всего этого натиска грамматики, риторики и стилистики на бесшабашную, безобразную, безоглядную живую речь не выходит ничего".
Приведя образцы всевозможных речевых "безобразий", ученый воплотил свою печаль в безрадостном и безнадежном афоризме:
"Доводы от разума, науки и хорошего тона действуют на бытие таких словечек не больше, чем курсы геологии на землетрясение".
В прежнее время такой пессимизм был совершенно оправдан. Нечего было и думать о том, чтобы дружно, планомерно, сплоченными силами вмешаться в совершающиеся языковые процессы и направить их по желанному руслу.
Старик Карамзин очень точно выразил это общее чувство смиренной покорности перед стихийными силами языка:
"Слова входят в наш язык самовластно".
С тех пор крупнейшие наши языковеды постоянно указывали, что воля отдельных людей, к сожалению, бессильна сознательно управлять процессами формирования нашей речи.
Все так и представляли себе: будто мимо них протекает могучая речевая река, а они стоят на берегу и с бессильным негодованием следят, сколько всякой дребедени и дряни несут на себе ее волны.
- Незачем, - говорили они, - кипятиться и драться. До сих пор еще не было случая, чтобы попытка блюстителей чистоты языка исправить языковые ошибки сколько-нибудь значительной массы людей увенчалась хотя бы малейшим успехом.
Но можем ли мы согласиться с такой философией бездействия и непротивления злу?
Неужели мы, писатели, педагоги, лингвисты, можем только скорбеть, негодовать, ужасаться, наблюдая, как портится русский язык, но не смеем и думать о том, чтобы мощными усилиями воли подчинить его коллективному разуму?
Пусть философия бездействия имела свой смысл в былые эпохи, когда творческая воля людей так часто бывала бессильна в борьбе со стихиями - в том числе и со стихией языка. Но в эпоху завоевания космоса, в эпоху искусственных рек и морей неужели у нас нет ни малейшей возможности хоть отчасти воздействовать на стихию своего языка?
Всякому ясно, что эта власть у нас есть, и нужно удивляться лишь тому, что мы так мало пользуемся ею.
Ведь существуют же в нашей стране такие сверхмощные рычаги просвещения, как радио, кино, телевидение, идеально согласованные между собой во всех своих задачах и действиях.
Я уже не говорю о множестве газет и журналов - районных, областных, городских, - подчиненных единому идейному плану, вполне владеющих умами миллионов читателей.
Стоит только всему этому целенаправленному комплексу сил дружно, планомерно, решительно восстать против уродств нашей нынешней речи, громко заклеймить их всенародным позором - и можно не сомневаться, что многие из этих уродств если не исчезнут совсем, то, во всяком случае, навсегда потеряют свой массовый, эпидемический характер.
"В истории литературных языков, - напоминает ученый В. М. Жирмунский, - неоднократно отмечалась роль грамматиков-нормализаторов, сознательные усилия теоретиков языка, выступавших с определенной языковой политикой и боровшихся за ее осуществление. Борьба Тредьяковского и Ломоносова, шишковцев и карамзинистов в истории русского литературного языка и русской грамматики... и мн. др. свидетельствует о неоднократном влиянии создателей языковой политики на языковую практику".
Еще в 1925 году профессор Л. Якубинский писал:
"Едва ли следует сидеть сложа руки и ждать у моря погоды, полагаясь на "естественный" ход вещей. Необходимо руководить развертывающимся процессом, учитывая все его особенности... Задача государства в этом отношении - оказать реальную поддержку исследовательской работе лингвистов", и т.д.
Таково же было в 20-х годах мнение другого ученого - профессора Г. Винокура.
"В возможности сознательного активного отношения к языковой традиции, - писал он, - в возможности бытовой стилистики - в самом широком смысле этого термина, - а следовательно, и в возможности языковой политики пишущий эти строки не сомневается...
Языковая политика есть не что иное, как основанное на точном, научном понимании дела руководство социальными лингвистическими нуждами".
С тех пор прошло много лет. "Лингвистическая политика" государства раньше всего выразилась в том, что двухсотмиллионное его население в течение изумительно краткого времени научилось читать и писать.
Главное сделано. И теперь, повторяю, перед нашей общественностью другая задача - казалось бы, более легкая: повысить всеми возможными средствами культуру нашей бытовой и писательской речи.
Нельзя сказать, чтобы наше общество не проявило надлежащей активности в борьбе за чистоту языка: издается, как мы видели, множество книг и брошюр, а также газетно-журнальных статей, пытающихся выполнить эту задачу. Особенно упорно и настойчиво трудятся над ее выполнением бесчисленные школы нашей страны. Но работы еще много, и она так тяжела, что даже лучшие из наших педагогов порою впадают в уныние.
"Руки опускаются, - пишет мне сельская учительница Ф. А. Шарабанова. - Как ни толкую ребятам, что нельзя говорить сколько время, мое фамилие, десять курей, он пришел со школы, я раздел сапоги, они упорно не желают расстаться с этими ужасными словами. Неужели не существует каких-нибудь способов сделать речь молодого поколения культурной?"
Способы есть, и совсем неплохие. Существует серьезный журнал "Русский язык в школе", где всяких способов предлагается множество. В журнале, при всех его недостатках, о которых мы уже говорили, очень хорошо отразились горячие попытки передовых педагогов повысить речевую культуру детей.
Но может ли школа - одна - истребить остатки бескультурья?