Гипограмматика. Книга о Мандельштаме - Евгений Сошкин 12 стр.


Двойственное восприятие символистами своей генеалогии, отчасти мифической, послужило акмеистам исходным контекстом при выработке собственного отношения к поэтической традиции. Именно дистанцируясь от символистских позиций, акмеисты "ощуща[ют] семантический и стилистический потенциал цитаты как чужого слова и цен[ят] в ней дистанцированный повтор, "миг узнавания" старого в новом, чужого в своем" [Там же], – что и задекларировано в стихотворении 1914 г. "Я не слыхал рассказов Оссиана…": "И снова скальд чужую песню сложит / И как свою ее произнесет". Мандельштам, не впадая в напыщенный тон, но и не скрывая сознание своей высокой миссии, принимает поэтическую эстафету и радеет о доставшемся ему "лирическом хозяйстве" (если перевернуть каламбур Фета). О чувстве исторического превосходства с его стороны не может идти и речи: выдвинутая Мандельштамом концепция истории литературы как истории утрат ("О природе слова", 1922) заострена не столько против вульгарных прогрессистских воззрений, сколько против символистского эсхатологического высокомерия. Герметизация чужого слова подтекстообразующим приемом – это и есть мандельштамовский способ отправки "снаряд[а] <…> для уловления будущего" (II, 179), "письм[а], запечатанно[го] в бутылке", предназначенного "тому, кто найдет ее", – читателю в потомстве (II, 7), исполнителю, с которым Мандельштам настойчиво сравнивал читателя "Божественной комедии"; это и есть практический аспект причастности к трансисторической эстафете. Вообще коль скоро речь идет об эстафете, о передаче герметичной информации, унаследованной от поэта-предшественника, то читатель только и возможен в потомстве: он зеркален и субститутивен этому поэту, который мог бы как никто другой декодировать сообщение (узнав свое – в чужом), если бы имелся канал для его передачи. С этой точки зрения друг в поколеньи не является читателем в строгом смысле слова, поскольку у него есть обратная связь с отправителем поэтического сообщения по каналу бытовой коммуникации. Говоря: "…вчерашний день еще не родился. Его еще не было по-настоящему. Я хочу снова Овидия, Пушкина, Катулла, и меня не удовлетворяет исторический Овидий, Пушкин, Катулл" (II, 51), – Мандельштам дает установку на симуляцию несостоявшегося, ибо заведомо невозможного, представляющего собой трагический нонсенс "читателя в поколеньи". Закономерно, что многие из тех, кто тем или иным образом пересекался с Мандельштамом в быту, оказывались нужны в качестве не просто читателя, но и советчика, т. е. попадали в некую утопическую ситуацию соавторства, как бы доводящую до логического предела акмеистическую установку на активизацию роли читателя (см. выше). Исключение может составлять лишь поэтический диалог Мандельштама с поэтом-современником, с которым он общается на языке цитат из него же самого, следуя старинной поэтической практике: в этом случае Мандельштам меняется местами со своим целевым читателем, сам обращаясь к нему как читатель (и даже получая ответную реакцию).

Эту коммуникативную модель Мандельштам воспроизводит и в общении с друзьями-филологами. Именно так обстоит дело со знаменитым пассажем из письма Тынянову от 21 января 1937 г.:

…Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои с ней сольются и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе (III, 548).

В этом пассаже Е. А. Тоддес видит

вариаци[ю] на тему литературной эволюции, в частности на тему одного из центральных тезисов статьи Тынянова "Литературный факт": "не то что в центре литературы движется и эволюционирует одна исконная, преемственная струя, а только по бокам наплывают новые явления, – нет <…> на его место из мелочей литературы <…> всплывает в центр новое явление" <…> [Тоддес 1986: 93].

Этот пример лишний раз доказывает, что у Мандельштама цитатный прием выполняет строго прагматическую, коммуникативную функцию: он рассчитан на владеющего кодом и распознающего цитату собеседника. Думается, в связи с проблемой верификации подтекстов необходимо учитывать эту программную ставку зрелого Мандельштама на коммуникацию – чем более герметичную, тем более адресную.

Глава первая УКРАДЕННЫЕ ГОРОДА (I)
("Дайте Тютчеву стрекозу…")

В построенном как ряд загадок "Дайте Тютчеву стрекозу…" (далее – ДТС) (1932), примыкающем к циклу "Стихи о русской поэзии", бросаются в глаза резкие, как в частушке, смены темы (ср. нарочито немотивированные стыки: "А еще", "И всегда" и т. п.). Идя на поводу у столь дробной и с виду произвольной композиции, исследователи не уделяли достаточного внимания синтагматике мандельштамовского текста. Пришло время несколько поправить это положение.

Обращаясь по мере надобности к черновым строфам и вариантам, я фокусируюсь главным образом на приводимой ниже основной редакции:

1 Дайте Тютчеву стрекóзу –
2 Догадайтесь, почему.
3 Веневитинову – розу,
4 Ну а перстень – никому.
5 Баратынского подошвы
6 Раздражают прах веков.
7 У него без всякой прошвы
8 Наволочки облаков.

9 А еще над нами волен
10 Лермонтов – мучитель наш,
11 И всегда одышкой болен
12 Фета жирный карандаш.

Стихотворение содержит шесть фрагментов-загадок (стихи 1–2, 3, 4, 5–8, 9–10, 11–12). Четыре из них заключаются в том, чтобы отгадать, почему данному поэту присвоен именно такой вещественный атрибут (причем Баратынский и Фет снабжены целыми наборами добавочных признаков); оставшиеся две загадки половинчаты: в одной фигурирует атрибут без поэта (стих 4), в другой – поэт без атрибута (стихи 9–10).

Толкователи обычно исходили из того, что для каждой из этих загадок должно существовать изолированное решение в виде одного или нескольких подтекстов. Большей частью такие решения, сегодня общепринятые, были предложены в статье О. Ронена "Лексический повтор, подтекст и смысл в поэтике Осипа Мандельштама" (1970). В мою нынешнюю задачу входит показать, что все подтексты, выявленные до сих пор, вопреки их кажущейся автономности, активно корреспондируют друг с другом, а также с некоторыми другими, ранее не отмечавшимися, и на уровне их взаимодействия проявляется смысловое целое поэтического высказывания.

Последняя из мандельштамовских загадок дает необходимую подсказку, вооружась которой, следует вернуться к началу и приступить к повторному прочтению. Комментируя присвоенный Фету атрибут – больной одышкой карандаш, – О. Ронен отметил общность мотива болезненного дыхания у Мандельштама и Фета и указал на то, что А. А. Фет в действительности страдал астмой и что в 1914 г. Мандельштам мог видеть карандашные поправки умирающего Фета к его последнему стихотворению "Когда дыханье множит муки…" [Ронен 2002: 37]. Б. М. Гаспаров ввел строки о Фете в контекст важнейшей для Мандельштама темы поэтического дыхания, прошедшей в его творчестве ряд контрастных фаз. Мандельштамовская насмешка над Фетом характерна, согласно этой схеме, для творческого периода начала 1930-х годов, когда "мотив задыхающегося / захлебывающегося голоса как символ гибели поэзии <…> получает полное развитие <…>" [Гаспаров Б. 2003: 25].

Этот мотив творческого удушья, озвученный в финале стихотворения, незримо пронизывает его от начала до конца. Стрекоза, предназначенная Тютчеву, встречается в его творчестве лишь единожды, в стихотворении 1835 г., которое по стиховым параметрам аналогично мандельштамовскому:

В душном воздуха молчанье,
Как предчувствие грозы,
Жарче роз благоуханье,
Звонче голос стрекозы…

Но самого по себе установления подтекста недостаточно для того, чтобы считать выполненным задание "Догадайтесь, почему". Обоснованное предположение, что "тютчевская стрекоза привлекла Мандельштама как предвестница грозы" [Ронен 2002: 33], всё же не способствует решению предложенной поэтом загадки.

Между тем приведенные тютчевские строки сообщают прежде всего о духоте, а она симметрична фетовскому признаку – одышке. При этом у Мандельштама появление в финале ключевого слова "одышка" тщательно подготовлено парономастически во 2-й, центральной, строфе имплицитным сравнением облаков с подушками, на котором базируется образ "наволочки облаков" (подушка – одышка), а непрозвучавшее слово подушки подсказывается, в свой черед, созвучным ему словом подошвы. Выстраивается следующий ряд: (душном) – подошвы – (подушки) – одышкой, – где поэтапно, начиная с фигуры умолчания и заканчивая прямым называнием, тематизируется трудное дыхание. (Ср. позднейший параллелизм одышки и подошв: II, 161–162.) Как мы увидим, эту сквозную тему на всем протяжении текста подкрепляют затекстовые семантические пары, такие как ‘свежесть – духота’, ‘благоухание – тление / увядание’, ‘ветер – прах / пыль’.

Назад Дальше