Итак, вот данный нам Достоевским образ гармонии человечества: "Мы будем – лица, не переставая сливаться со всем, не посягая и не женясь, и в различных разрядах". Первое условие осуществленной гармонии – неслиянное и нераздельное бытие по образу Бога-Троицы; второе – "не посягая и не женясь" – уничтожение в человечестве идеи присвоения чего бы то ни было в мире, в том числе другого человека; третье – "в различных разрядах" то есть – с учетом того, что все личности (и человеческие и национальные, как мы увидим далее) разные и эта разность не препятствие к осуществлению единства, а условие его осуществления, гарантия его полноты.
Человек, стремящийся преобразоваться в Я Христа как в свой идеал, – это человек, стремящийся осуществить в себе заложенную в него красоту – образ Божий в нем. Достоевский так описывал этот процесс появления прекрасной личности: "Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может сделать другого из своей личности, то есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями. Это закон природы; к этому тянет нормально человека" (5, 79).
Б.П. Вышеславцев, комментируя приведенный отрывок из "Маша лежит на столе…", использовал привычную для западного понимания гармонии метафору "возведения храма всем человечеством". И однако Достоевский все время говорит о гармонии, используя слова, имеющие отношение не к строительству, а к росту, к становлению и развитию организма – и тогда, когда он говорит о гармонии человеческих личностей, и тогда, когда он говорит о гармонии личностей национальных.
Высказав в "Речи о Пушкине" суть русской идеи: "…указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и воссоединяющей, вместить в нее с братскою любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону!" (26, 148), – ранее, в "Дневнике писателя", он так описывает тот же процесс осуществления гармонии наций: "Мы первые объявим миру, что не чрез подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их органические особенности и уделяя им и от себя ветви для прививки, сообщаясь с ними душой и духом, учась у них и уча их, и так до тех пор, когда человечество, восполнясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо, осенит собою счастливую землю" (25, 100).
Чем же отличается "гармония" Ивана от "рая" Зосимы? Главным образом тем, что Иван предполагает гармонию осуществимой лишь в далекой и неверной перспективе, за пределами известного нам человеческого бытия. Зосима же полагает рай, гармонию существующими везде на земле, но непроявленными, скрытыми от нас нашим несовершенным зрением, ослепленным алчностью. Если глаза наши просветятся желанием самоотдачи, то мы увидим, что "жизнь есть рай, ключи у нас" (15, 245), как скажет Зосима в черновиках к "Братьям Карамазовым". И еще скажет, тоже в черновиках: "Кругом человека тайна Божия, тайна великая порядка и гармонии" (15, 246).
Личность, осуществившая свою красоту, будучи окружена несостоявшимися еще, не ставшими прекрасными личностями, оказывается распятой на кресте их несовершенства; вольно распятой в порыве осуществления самоотдачи красоты. Но – одновременно – она оказывается словно запертой в клетке их непроницаемыми границами, ограниченной в собственной самоотдаче (она отдает – но они не могут принять), что и делает крестное страдание невыносимым.
Таким образом, в первом приближении можно сказать, что Достоевский рисует нам единый процесс преображения мира, состоящий из двух взаимообусловленных шагов, многократно повторяющихся в этом процессе, захватывая все новые и новые уровни мироздания: осуществленная красота составляющих общность членов делает гармонию возможной, осуществленная гармония целого выпускает красоту на свободу…
Текст и интертекст – Семантические антиномии "Кроткой" Ф. М. Достоевского
(Предварительные тезисы)
С. Елуджич д-р филос. наук, профессор
В Сербии творчество Достоевского и проблемы теоретического осмысления его наследия как в целом, так и на примере отдельных текстов занимают важное место в литературоведении и философии. Будучи одним из самых известных исследователей русской литературы и философии в южнославянском мире, академик Никола Милошевич издал избранные работы русских религиозных мыслителей о творчестве Достоевского и академическое собрание сочинений.
Одним из самых характерных парадигматических примеров анализа повести "Кроткая" является именно интерпретация академика Никола Милошевича. Сербский исследователь особенно важными для понимания мировоззрения Достоевского считал повести "Записки из подполья" и "Кроткая" и указывал на то, что большинство исследователей творчества писателя поверхностно интерпретировали глубинные философско-религиозные взгляды Достоевского в этих повестях.
С точки зрения академика Милошевича, доминанта религиозно-философских устремлений Достоевского выражается в повести "Кроткая", и именно микросемантика этого текста характеризует мировоззрение писателя в целом как радикально пессимистическое видение антропологической проблематики. Этот радикальный пессимизм особенно ярко выражается в финальной части повести, в словах главного героя: "Косность! О, природа! Люди на земле одни – вот беда! <…> Всё мертво, и всюду мертвецы. Одни только люди, а кругом них молчание – вот земля! "Люди, любите друг друга" – кто это сказал? чей это завет? Стучит маятник бесчувственно, противно. Два часа ночи. Ботиночки ее стоят у кроватки, точно ждут ее… Нет, серьезно, когда ее завтра унесут, что ж я буду?" То есть ни государство, ни вера, ни возвышенные христианские законы этики ("Люди, любите друг друга" – кто это сказал? Чей это завет?"), пишет Милошевич, не дают герою обрести самое важное – оживить человеческую сущность, уничтоженную мрачной инерцией природы (аналог, сравнение: "Маша лежит на столе, увижусь ли с Машей?").
Такое положение определяет следующий вопрос: существует ли для философа-ростовщика выход в область трансцендентного. Ответ на этот вопрос для сербского академика должен быть отрицательным и в основном нигилистическим. Академик Милошевич считает дальше, что в финальных размышлениях героя нет никакого мистического содержания учения Христа. На основании этого мы можем сделать радикальный вывод, что не существует никакого спасения ни здесь – на земле, ни там – в небесах.
Следовательно, целостная структура повести подводит нас к этому нигилистическому умозаключению. Одним словом, в самом смысловом ядре мотивационной логики повести содержится мысль о тотальном одиночестве человека ("Все мертво, и всюду мертвецы. Одни только люди, а кругом них молчание – вот земля!"). Эта мысль художественно выражена как мысль о невозможности аутентичной человеческой коммуникации, поскольку судьбой человека управляет слепой фатум. В доказательство этого автор приводит психологический аргумент.
Академик Милошевич на основании ряда документальных фактов утверждает, что писатель Ф.М. Достоевский не мог осуществлять аутентичную коммуникацию с окружающими людьми. Но если для нас на первом месте семантика текста, тогда аргумент о психологической структуре личности автора не имеет никакого значения (в этом смысле применимо Бартово утверждение о смерти автора).
Подобные выводы соотносятся с монологическим типом романа, поскольку строго однозначный вывод их художественного текста соответствует критерию монологической структуры романа. В противовес этому М. Бахтин настаивает на открытости диалогической структуры – диалог о последних вопросах не может быть завершен, пока человечество существует и ищет истины.
Мысль о противоречии в структуре мышления героев Достоевского как об имманентном качестве человеческого сознания близка бердяевской интерпретации творчества Достоевского: "Достоевский весь состоит из противоречий… Выход, который чувствуется при чтении Достоевского, есть выход гностических откровений о человеке…" В этом смысле идея Бердяева о дуалистическом принципе мышления у Достоевского приводит к идее наличия гностических элементов в текстах писателя. Это тоже могло бы стать темой отдельного спора с интерпретацией Бердяева, но в данном докладе я всего лишь фиксирую некую схожесть бахтинской и бердяевской интерпретаций.
Бахтин в своих исследованиях настаивает: Достоевский диалог не завершает и собственное авторское решение не выражает; он показывает человеческую мысль как незавершенную и противоречивую. Достоевский не признавал никаких окончательных границ для мышления: все остается открытым, проблемы остаются проблемами, нет не только конечных решений, но и предчувствий таких решений. Более того, в диалоге оказываются равноправными полностью противоположные друг другу точки зрения: "Но в них эти взгляды вовсе не приобретают характер прямого авторского высказывания, они введены в диалог на равных основаниях со всеми другими прямо противоположными взглядами. Следовательно, в своих романах он поднимается над этими ограниченными, узко человеческими, узко конфессиональными, православными взглядами. И это, собственно, я считаю у Достоевского основным".
Следовательно, диалогическая модель, – повторяем то, что особенно важно для Бахтина, – выражает выход за границы "ограниченных, узко человеческих, узко конфессиональных, православных взглядов".
Как видно, мы сталкиваемся с двумя вариантами герменевтического подхода к семантике повести Достоевского. Первый подход: монистическое, или монологическое, решение, которое можно назвать нигилистическим, полностью отрицающим трансцендентное (академик Милошевич). Другой подход: решение Бахтина, утверждающее бесконечную релятивность и изменчивость значений, которые исключают доминант одного концепта.
Моя попытка герменевтического подхода заключается в критике и первого, и второго вышеозначенных подходов и поиске других интерпретированных возможностей. Прежде всего, надо сказать, что я понимаю художественный текст как имманентное присутствие Истины и Смысла, как онтологическое начало – как само раскрытие Логоса в особенной художественной форме. (Cf. аналог. М. Heidegger: Das Sich-ins-Werk-Satzen der Wahrheit des Seinden)
В предисловии "от автора" Достоевский пишет: "Истина открывается несчастному довольно ясно и определительно, по крайней мере для него самого". Из этого проистекает фундаментальный вопрос: какова семантика понятия истины в этом высказывании? Что именно открывается автору как истина? О какой истине идет речь – об истине нигилизма или об истине христианского видения человека?
Пытаясь ответить на этот основной вопрос, я буду отталкиваться от герменевтической триады, предложенной Умберто Эко: 1. Intentio auctoris, 2. Intention opens, 3. Intentio lectoris.
Отметим, что: Intentio auctoris и Intention opens у Достоевского, принципиально различны (противопоставлены), как разные модели публицистического и художественного текста, что соответствует эксплицитно-публицистическому дискурсу, который противоположен художественно-имплицитному дискурсу. Первый уровень – Intentio auctoris – полностью отвергается суждением Барта о "смерти автора". Но если это высказывание имеет смысл в релации психологии автора и его текста, то будет очень сложно принять этот смысл высказывания, если имеем в виду разные формы авторского дискурса и их соотношения (интертекст). Принципиально эта интенция особенно важна для верной интерпретации текста повести.
Кратко говоря, я имею в виду, что некоторые публицистические тексты Достоевского посвящены проблеме самоубийства (Cf. Дневник писателя, 1876), и к ним относится следующий известнейший фрагмент:
"Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей? Возлюбить человека как самого себя, по заповеди Христовой, невозможно. Закон личности на Земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный, от века идеал, к которому стремится и по закону природы должен стремиться человек. Между тем, после появления Христа как идеала человека во плоти, стало ясно, как день, что высочайшее, последнее развитие личности именно и должно дойти до того (в самом конце развития, в самом пункте достижения цели), чтоб человек нашел, сознал и всей силой своей природы убедился, что высочайшее употребление, которое может сделать человек из своей личности, из полноты развития своего я, – это как бы уничтожить это я, отдать его целиком всем и каждому безраздельно и беззаветно. И это величайшее счастье".