Таким образом, Мари и доктор Z. сплелись в сложном танце, фигуры которого включали отвергнутые ухаживания хирурга, миллионный судебный процесс, сломанную челюсть, несколько выбитых зубов и прикосновения к груди. Именно в эту невероятную неразбериху Майк – конечно, не зная всего этого – внес свое невинное и резонное предложение, чтобы Мари попросила своего доктора помочь ей понять свою боль. И в этот момент Мари улыбнулась.
Второй раз она улыбнулась в ответ на столь же "хитрый" вопрос Майка: "Вы бы стали кормить свою собаку отравленной пищей?" За этой улыбкой тоже была своя история. Девять лет назад Мари и ее муж Чарльз приобрели собаку – неуклюжую таксу по имени Элмер. Хотя в действительности Элмер был собакой Чарльза, а Мари питала неприязнь к собакам, она постепенно привязалась к Элмеру, который много лет спал с ней в одной постели.
Элмер стал старым, больным и облезлым и, после смерти Чарльза, требовал так много внимания к себе, что, возможно, сослужил Мари хорошую службу – вынужденная занятость часто становится подспорьем в горе и как бы отвлекает от душевной боли на ранних стадиях. (В нашей культуре эта искусственная занятость обеспечивается устройством похорон и бумажной работой, связанной с медицинской страховкой и недвижимостью.)
После приблизительно года психотерапии депрессия Мари снизилась, и она обратилась к переустройству своей жизни. Она была убеждена, что может достичь счастья, только выйдя замуж. Все остальное представлялось ей прелюдией: все другие типы дружбы, все другие переживания были только способом убить время, пока ее жизнь не возобновится с новым мужчиной.
Но Элмер оказался главной преградой на пути Мари к новой жизни. Она была озабочена поиском мужчины, однако Элмер, очевидно, считал, что он вполне подходящий мужчина для нее. У него началось навязчивое недержание: он отказывался писать на улице и вместо этого, дождавшись возвращения домой, орошал ковер в гостиной. Никакие наказания и воспитательные меры не помогали. Если Мари оставляла его на улице, он выл не переставая, так что соседи, даже живущие через несколько домов от нее, звонили, чтобы заступиться за него, или требовали что-то сделать. Если она каким-то образом наказывала его, он отвечал тем, что пачкал ковры в других комнатах.
Запах Элмера заполнил весь дом. Он встречал посетителей у входной двери, и никакие проветривания, шампуни, дезодоранты или духи не могли его заглушить. Стесняясь приглашать гостей домой, она сначала пыталась компенсировать это приглашениями в рестораны. Постепенно она отчаялась наладить какую-либо нормальную социальную жизнь.
Я вообще не большой любитель собак, но эта казалась мне абсолютным чудовищем. Я видел Элмера один раз, когда Мари привела его ко мне в кабинет – дурно воспитанное создание, которое целый час рычало и с шумом вылизывало свои гениталии. Возможно, именно там и тогда я решил, что Элмера нужно убрать. Я не собирался позволить ему разрушить жизнь Мари. А заодно и мою.
Но тут обнаружились огромные препятствия. Дело не в том, что Мари была нерешительной. В доме обитал еще один жилец, загрязнявший воздух – квартирантка, которая, по словам Мари, питалась исключительно тухлой рыбой. В этой ситуации Мари действовала с исключительным рвением. Она последовала моему совету и вступила в открытую конфронтацию; и когда квартирантка отказалась изменить свои кулинарные привычки, Мари без колебаний попросила женщину убраться.
Но с Элмером Мари чувствовала себя в ловушке. Он был собакой Чарльза, и частица Чарльза еще жила в Элмере. Мы с Мари без конца обсуждали ее возможности. Интенсивная и дорогая ветеринарная диагностическая работа не приносила никакой пользы. Визиты к зоопсихологу и тренеру также оказались бесплодными. Постепенно она с горечью осознала (подстрекаемая, конечно, мною), что с Элмером необходимо расстаться. Она обзвонила всех своих друзей и спросила, не возьмут ли они Элмера, но не нашлось ни одного сумасшедшего, который бы согласился взять такую собаку. Она дала объявление в газете, но даже обещание бесплатной еды для собаки не вызвало ни у кого энтузиазма.
Надвигалось неизбежное решение. Ее дочери, ее друзья, ее ветеринар – все убеждали Мари усыпить Элмера. И, само собой, я сам незаметно подталкивал ее к этому решению. Наконец, Мари согласилась. Она сделала знак рукой, опустив вниз большой палец, и однажды серым утром повезла Элмера на его последний прием к ветеринару.
Однако одновременно возникла проблема на другом фронте. Отец Мари, который жил в Мехико, стал так слаб, что она подумывала о том, чтобы пригласить его жить с ней. Мне это казалось неудачной идеей для Мари, которая так боялась и не любила своего отца, что многие годы почти не общалась с ним. Фактически именно стремление избежать его тирании было главным фактором, заставившим ее 18 лет назад эмигрировать в Соединенные Штаты. Идея пригласить его жить с ней была вызвана, скорее, чувством вины, чем заботой или любовью.
Указав на это Мари, я также усомнился в том, что имеет смысл отрывать восьмидесятилетнего человека, не говорящего по-английски, от его культуры. В конце концов она уступила и организовала для него постоянный уход в Мехико.
Взгляд Мари на психиатрию? Она часто шутила со своими друзьями: "Сходите к психиатру. Они прелестны. Во-первых, они посоветуют вам выгнать вашу квартирантку. Затем они заставят вас отдать вашего отца в приют для престарелых. И, наконец, они убедят вас убить вашу собаку!"
И она улыбнулась, когда Майк старался убедить ее и мягко спросил: "Вы же не будете кормить свою собаку отравленной пищей, не так ли?"
Так что, с моей точки зрения, две улыбки Мари не означали ее согласия с Майком, а были, наоборот, ироническими улыбками, которые говорили: "Если бы Вы только знали…" Когда Майк попросил ее поговорить со своим хирургом-стоматологом, я представил себе, что она должна была подумать: "Поговорить с доктором Z.! Это верно! Хорошо, я поговорю! Когда я буду здорова и мой судебный иск будет удовлетворен, я поговорю с его женой и со всеми, кого я знаю. Я подниму об этом подонке такой шум, что у него всю жизнь будет в ушах звенеть!"
И, конечно же, улыбка насчет отравленной собачьей пищи была столь же ироничной. Должно быть, она думала: "О, я бы не кормила его отравленной пищей – до тех пор, пока он не стал бы старым и несносным. А затем я бы просто избавилась от него – раз и все!"
Когда на следующем индивидуальном сеансе мы обсуждали консультацию, я спросил ее о двух улыбках. Она очень хорошо помнила каждую.
– Когда доктор К. посоветовал мне подробно поговорить с доктором Z. о своей боли, мне внезапно стало очень стыдно. Я стала спрашивать себя, не рассказали ли Вы ему все обо мне и докторе Z. Мне очень понравился доктор К. Он очень привлекательный, как раз такой мужчина, какого я хотела бы встретить в жизни.
– А как насчет улыбки, Мари?
– Ну, очевидно, я была обескуражена. Неужели доктор К. думает, что я шлюха? Если бы я действительно подумала об этом (на самом деле – нет), я бы поняла, что это сводится к товарообмену – я ублажаю доктора Z. и потакаю его грязным и мелким чувствам в обмен на его помощь в моем судебном процессе.
– Так улыбка говорила…?
– Моя улыбка говорила… А почему Вас так интересует моя улыбка?
– Продолжайте.
– Полагаю, моя улыбка говорила: "Пожалуйста, доктор К., давайте сменим тему. Не спрашивайте меня больше о докторе Z". Надеюсь, Вы не знаете о том, что происходит между нами.
Вторая улыбка? Вторая улыбка вовсе не была, как я думал, иронической реакцией на тему заботы о своей собаке, а имела совершенно иной смысл.
– Мне стало смешно, когда доктор К. стал говорить о собаке и яде. Я поняла, что Вы не рассказали ему об Элмере – иначе он не выбрал бы для иллюстрации собаку.
– И…?
– Ну, об этом трудно говорить. Но, хотя я и не показываю этого – я не умею говорить "спасибо" – я на самом деле очень ценю то, что Вы сделали для меня за последние несколько месяцев. Я бы не справилась со всем этим без Вас. Я уже рассказывала Вам свою психиатрическую шутку (моим друзьям она очень нравится): сначала – квартирантка, затем – отец и, наконец, они заставляют вас убить вашу собаку.
– И…?
– И, мне кажется, Вы вышли за рамки своей роли доктора – я Вас предупреждала, что об этом будет трудно говорить. Я думала, психиатры не должны давать прямых советов. Может быть, Вы позволили своим личным чувствам в отношении собак и отцов взять верх!
– И улыбка говорила…?
– Боже, до чего Вы настойчивы! Улыбка говорила: "Да-да, доктор К., я поняла. А теперь давайте быстрее перейдем к другому предмету. Не расспрашивайте меня о моей собаке. Я не хочу, чтобы доктор Ялом выглядел плохо".
Ее ответ вызвал у меня смешанные чувства. Неужели она была права? Неужели я позволил вмешаться своим личным чувствам? Чем больше я думал об этом, тем больше убеждался, что это не так. Я всегда испытывал теплые чувства к своему отцу и обрадовался бы возможности пригласить его жить в моем доме. А собаки? Это правда, что я не симпатизировал Элмеру, но я знал, что меня не интересуют собаки, и строго следил за собой. Любой человек, который познакомился бы с этой ситуацией, посоветовал бы ей избавиться от Элмера. Да, я был уверен, что действовал так лишь в ее интересах. Следовательно, мне было неловко принимать от Мари ее благородную защиту моего профессионализма.
Это выглядело какой-то конспирацией – как будто я признавал, что мне есть что скрывать. Однако я также осознавал, что она выразила мне благодарность, и это было приятно.
Наш разговор об улыбках открыл такой богатый материал для терапии, что я отложил свои размышления о разном восприятии реальности и помог Мари исследовать свое презрение к себе за то, что она пошла на компромисс с доктором Z. Она также выразила свои чувства ко мне с большей откровенностью, чем раньше: свой страх зависимости, свою благодарность, свой гнев.
Гипноз помог ей переносить боль в течение трех месяцев, пока ее поврежденная челюсть не зажила, стоматологическое лечение не завершилось и лицевые боли не утихли. Ее депрессия снизилась, а гнев уменьшился; но, несмотря на все эти улучшения, я все же не смог изменить Мари так, как мне хотелось. Она осталась гордой, несколько критичной и сопротивлялась новым идеям. Мы продолжали встречаться, но у нас, казалось, становилось все меньше и меньше тем для обсуждения; и, наконец, несколько месяцев спустя мы согласились, что пора завершать работу. Мари приходила ко мне во время незначительных кризисов каждые несколько месяцев в течение следующих четырех лет; и с тех пор наши жизни больше не пересекались.
Процесс длился три года, и она получила до обидного маленькую сумму. К тому времени ее гнев по отношению к доктору Z. уже иссяк, и Мари забыла о своем решении опорочить его. В конце концов она вышла замуж за пожилого добродушного человека. Я не уверен, что она когда-нибудь снова была по-настоящему счастлива. Но она никогда больше не выкурила ни одной сигареты.
Эпилог
Консультация Мари – это свидетельство ограниченности знания. Хотя Мари, Майк и я присутствовали на одном сеансе, каждый из нас вынес из него совершенно различный и непредсказуемый опыт. Этот сеанс можно представить как триптих, каждая часть которого отражает точку зрения, потребности и заботы своего автора. Возможно, если бы я сообщил Майку больше информации о Мари, его часть картины больше напоминала бы мою. Но проведя с ней сотни часов, о чем я мог бы ему рассказать? О своем раздражении? О нетерпении? О сожалении, что вел себя с ней заносчиво? О своем удовлетворении ее прогрессом? О своем сексуальном влечении? Об интеллектуальном любопытстве? О своем желании изменить взгляды Мари, научить ее самопознанию, мечтам, фантазиям, расширить ее кругозор?
Но даже если бы я провел с Майком многие часы, рассказывая обо всем этом, я все же не смог бы адекватно передать свое переживание Мари. Мои впечатления о ней, мое нетерпение, мое удовлетворение – не совсем такие, как у других людей. Я пытаюсь схватить нужное слово, метафору, аналогию, но они никогда не срабатывают; в лучшем случае они остаются слабым приближением к тем ярким образам, которые лишь однажды промелькнули в моем сознании.
Ряд искажающих призм блокирует понимание другого. До того, как был изобретен стетоскоп, врачи слушали звуки человеческой жизни, прижимая ухо к грудной клетке пациента. Представьте себе два сознания, перетекающие друг в друга и передающие мысленные образы непосредственно, как парамеции обмениваются клеточным веществом: это и было бы совершенным союзом.
Возможно, через тысячи лет такой союз будет возможен – окончательное противоядие изоляции, окончательное искоренение частной жизни. Что касается нашего времени, существуют непреодолимые препятствия для такого психического совокупления.
Во-первых, существует барьер между образом и языком. Мы мыслим образами, но для общения с другими вынуждены трансформировать образы в мысли, а мысли – в слова. Этот путь – от образа к мысли и языку – очень коварен. Происходят потери: богатая, сочная ткань образа, его необыкновенная пластичность и текучесть, его личные ностальгические эмоциональные оттенки – все утрачивается при переходе от образа к языку.
Великие художники пытаются передать образ непосредственно с помощью намеков, метафор, с помощью лингвистических приемов, направленных на то, чтобы вызвать у читателя похожий образ. Но в конце концов они понимают неадекватность своих средств стоящей перед ними задаче. Послушайте жалобу Флобера в "Мадам Бовари":
"Между тем, правда в том, что полнота души может иногда переполнить мелкий сосуд языка, ибо никто из нас никогда не может выразить в полной мере своих желаний, мыслей или печалей; и человеческая речь похожа на разбитый горшок, на котором мы отбиваем грубые ритмы, под которые могли бы танцевать медведи, в то время, как хотели бы сыграть музыку, способную растопить звезды".
Другая причина, по которой мы никогда не можем полностью узнать другого, в том, что мы сами выбираем, что раскрыть. Мари хотела от Майка помощи в неспецифической, безличной области – контроль за болью и прекращение курения, – и поэтому предпочла не раскрываться перед ним. Из-за этого он неправильно истолковал смысл ее улыбок. Я знал о Мари и о ее улыбках больше. Но и я истолковал их смысл неправильно: то, что я знал о ней, было лишь небольшим фрагментом того, что она могла бы рассказать мне или самой себе.
Однажды я работал в группе с пациентом, который в течение двух лет терапии редко обращался ко мне прямо. Однажды Джей удивил меня и других членов группы, объявив ("признавшись", как он выразился), что все когда-либо сказанное им в группе – его обратная связь с другими, его самораскрытие, все его сердитые или утешающие слова – на самом деле говорилось ради меня. Джей воспроизвел в группе опыт своей семьи, где он тосковал по отцовской любви, но никогда не мог попросить о ней. В группе он участвовал во многих драмах, но всегда на заднем плане было мое отношение. Хотя он делал вид, что говорит с другими членами группы, он говорил через них со мной, постоянно ища моего одобрения и поддержки.
После этого признания все мои представления о Джее были взорваны. Я думал, что хорошо знал его неделю, месяц, шесть месяцев назад. Но я никогда не знал подлинного, тайного Джея, и после этого признания вынужден был перестроить его образ, сложившийся в моем сознании, и приписать новый смысл прошлым впечатлениям. Но этот новый Джей, это подменное дитя, надолго ли он останется? Сколько времени пройдет, пока не созреют новые тайны? Пока он не вскроет этот новый слой? Я понял, что, вглядываясь в будущее, увижу там бесконечное число Джеев. И никогда не смогу поймать "настоящего".
Третье препятствие полному пониманию другого относится уже не к познаваемому, а к познающему, который должен проделать ту же процедуру, но уже в обратном порядке: перевести язык в образ – то есть в тот текст, который душа может прочесть. Совершенно невероятно, чтобы образ "получателя" совпал с первоначальным душевным образом "отправителя".
Ошибки перевода сопровождаются ошибками, вытекающими из нашей предвзятости. Мы искажаем других, навязывая им наши собственные излюбленные идеи и схемы, что прекрасно описано у Пруста:
"Мы заполняем физические очертания существа, которое видим, всеми идеями, которые мы уже выстроили о нем, и в окончательном образе его, который мы создаем в своем уме, эти идеи, конечно, занимают главное место. В конце концов они так плотно прилегают к очертаниям его щек, так точно следуют за изгибом его носа, так гармонично сочетаются со звуком его голоса, что все это кажется не более чем прозрачной оболочкой, так что каждый раз, когда мы видим лицо или слышим голос, мы узнаем в нем не что иное, как наши собственные идеи".
"Каждый раз, когда мы видим лицо… мы узнаем в нем не что иное, как наши собственные идеи", – эти слова дают ключ для понимания многих неудавшихся отношений. Дэн, один из моих пациентов, ходил на занятия медитацией, где практиковалась трепоза – форма медитации, при которой двое людей несколько минут держатся за руки, смотрят друг другу в глаза, погружаются в глубокую медитацию друг о друге, а затем повторяют то же самое с новым партнером. После множества подобных взаимодействий Дэн мог ясно различать партнеров: с одними он не чувствовал сильной связи, тогда как с другими ощущал крепкую связь, столь мощную и неразрывную, что был убежден, что вступил в духовное общение с родственной ему душой.
Всякий раз, когда Дэн обсуждал подобные переживания, я вынужден был сдерживать свой скептицизм и рационализм: "Духовное общение, как бы не так! То, что мы здесь имеем, Дэн, это аутистические отношения. Вы не знаете этого человека. Вы, как сказал бы Пруст, заполняете это существо теми свойствами, о каких Вы мечтаете. И влюбляетесь в свое собственное творение".
Конечно, я никогда не выражал своих чувств открыто. Не думаю, что Дэн захотел бы работать с подобным скептиком. Но я уверен, что внушал свою точку зрения многими косвенными путями: ироническим взглядом, временем, затрачиваемым на комментарии и вопросы, моим увлечением некоторыми темами и равнодушием к другим.
Дэн понял эти намеки и в свою защиту процитировал Ницше, который сказал где-то, что когда вы встречаете кого-то впервые, вы знаете о нем все; при следующих встречах вы ослепляете себя до уровня собственной мудрости. Ницше был для меня большим авторитетом, и эта цитата заставила меня задуматься. Возможно, при новой встрече бдительность ослаблена; возможно, человек еще не решил, какую маску надеть. Может быть, первое впечатление более верное, чем второе или третье. Но это очень далеко от духовного соединения с другим. Кроме того, хотя Ницше и был пророком во многих областях, он явно не являлся экспертом в межличностных отношениях – разве был когда-нибудь более одинокий человек?
Неужели Дэн прав? Мог ли он какими-то мистическими путями открыть что-то важное и истинное о другом человеке? Или он просто заполнял своими собственными идеями и желаниями очертания, которые находил привлекательными только потому, что они вызывали ассоциации с чем-то уютным, родным и теплым?